В левом зале трактира для них нашелся незанятый столик, как раз на двоих. Широким жестом Кашинский пригласил Михаила сесть, сел и сам, с усмешечкой огляделся вокруг, изрек: «Кресло в таверне — это трон человеческой веселости»! Так сказал кто-то, не любивший киснуть дома!..
Как из-под земли выросши, бесшумно возле столика возник половой в белой рубахе из дорогого голландского полотна, даже слегка поблескивавшего и переливавшегося на нем.
— Чего изволите, господа?!
— Нам, стало быть, как следует поесть и… — щелчок тонкими пальцами, — и этого самого — для хорошего пищеварения… Графинчик… Но — самую малость! — Кашинский снова щелкнул пальцами.
— Слушаюсь… — половой кивнул и исчез.
На столе почти тут же появился запотелый маленький графинчик со «смирновской», узкая тарелка с окороком, нарезанным тонкими прозрачно-розовыми ломтиками, серебряный жбанчик с серой зернистой икрой.
— Ну! Со встречей! — провозгласил Кашинский, весь преобразившись и слегка выпячивая узкую грудь.
Рюмка «смирновской» сразу «разожгла» его: уши покраснели, в глазах появился маслянистый блеск.
— Закусывайте, закусывайте! — подсказал он Михаилу, разглядывавшему с любопытством знаменитое заведение знаменитого Тестова. — И — посвободнее, посвободнее, пожалуйста! В этот трактир люди приходят поесть, попить и отвести душу в приятных застольных беседах. Купцы, правда, и всевозможные буржуа иногда тут толкуют и о делах, даже сделки всякие меж собой заключают, но в основном тут — едят, пьют и беседуют. Цицероны прелюбопытнейшие бывают! И никто здесь не таится, всяк говорит, что думает… У Тестова — всякому полная воля!
— Мы-то ею, разумеется, не воспользуемся?! — Михаил усмехнулся.
Закусывая, он стал прислушиваться к разговору за соседним столиком.
Чистенький, румяненький, кругленький господин с легкой проседью на висках, в свеженькой коломянковой паре, сидел к ним бочком, в трех шагах от них. Он курил огромную сигару, как для нежнейшего поцелуя, поднося ее к полненьким, цвета доспевающей вишни, губам.
Напротив сидел сухощавый широкоплечий человек в черном, наглухо застегнутом суконном сюртуке. Он тo и дело трогал острый кончик своего правого уса, согласно кивал неторопливо и важно говорившему (между затяжками) кругленькому господину.
Разговор, оказывается, велся о просвещении русского народа.
За другим, ближним, столиком гоготал и млел от удовольствия лысенький толстячок, слушая другого толстяка в кромсая ножом прозрачные кусочки ветчины. До Михаила доносилось:
— Так он, стало быть, такой скупердяй был, что на всем старался выгадать! Детей даже рассчитал так на свет произвести, чтоб все в одно время родились — ко дню ангела жены, чтоб, стало быть, не тратиться на несколько именин!..
— По календарю работал! Ггы-ы!..
— Вот именно! Вот именно!..
— Половой!
— Чего изволите?..
— Еще бутылочку «смирновской»! И — балычку!..
— Слушаюсь!..
Еще одна пара тестовских гурманов. Ее Михаил не видит, она за спиной у него. Но и эти «беседуют» так, что слышать их можно в любом конце зала:
— Торговля нынче вовсе упала. Публика вся такая ваходит в магазин — тоска и глядеть на нее! Ей бы на грош пятаков! Из-за копейки до слез торговаться будет! Тяжел, тяжел нынче год! Все — в убыток! Только помянешь, как прежде-то дела шли!..
— Э-э! Милый! «Прежде»! Прежде-то народ был, а теперь, сам говоришь, — публика! А публика, она, известное дело, — шустра да пестра, да на язык востра, а натуры в ней, истинного духу и разуменья — в аккурат на копейку! Вот она со своим копеешным-то аршином а мечется по жизни-то, и норовит все на этот свой аршинишко мерять… В ней — одна зависть и злость!
В соседнем большом зале что-то лихое отхватывая оркестрион. Говоривший вдруг умолк, тут же замурлыкал, прихлопывая ладонью по столу, в такт доносившемуся разудалому наигрышу, Похвалил:
— Эк наяривает!..
Михаил оглядел вдруг этот огромный зал обжорства и сытой болтовни, оглядел так, будто не мог сообразить, как сам-то он сюда попал. Сверканье хрусталя, пышная лепнина потолка и стен, огромные зеркала, словно бы множащие этот зал, превращающие его в некий невиданный лабиринт, в некую беспредельно раскинувшуюся обжорию, из которой ему захотелось поскорее выбраться в сияющий, по-осеннему трезвый день…
Михаил хмуро глянул на Кашинского, тянущегося через стол с рюмкой — чокнуться. Странное померещилось вдруг: будто сидит он за этим столом с одним из этих — жующих и болтающих вокруг…
Кашинский был в игривом расположении духа. Чокаясь, даже пропел:
— «Gaudeamus igitur, juvenes dum sumus!»[3] О! Мой гость хандрит?! — выпив, он вопрошающе посмотрел на Михаила. — Что? Не по вкусу тестовская кухня?
— Не по вкусу — все это!.. — негромко, но резко сказал Михаил, кивнув в сияющие и гудящие просторы зала.
— Но и все это надо нам знать и видеть! — с расстановкой сказал Кашинский и скаламбурил: — Знать и видеть, чтобы… ненавидеть!
— Под «смирновскую» и тестовскую селяночку с кулебяками? — Михаил усмехнулся.
Кашинский крепко приложил салфетку к обиженно выпяченным лоснящимся губам, покривился:
— Mille pardon… Я привык смотреть на все шире… «С широтой вот этих здешних завсегдатаев?!»—едва не сорвалось у Михаила, но не сорвалось, удержал. Нахмурившись, стал неторопливо есть, так и не притронувшись к отставленной в сторону второй рюмке.
О многом он мог бы теперь сказать этому, «привыкшему смотреть на все шире», хлебосолу. Сдержался. Отложил на потом, подумав: «Этак мы, чего доброго, и рассоримся в самом начале…»