ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ

Показания Александрова действительно помогли подполковнику Иванову нажать на Сивохина, и тот, поупорствовав еще какое-то время, сдался, рассказал все, что знал о петербургской рабочей организации. Знал же он нe слишком много. Подполковник Иванов преувеличил его роль, как преемника Бруснева. Уезжая из Петербурга, Михаил ввел Сивохина в качестве пропагандиста в Гаванский кружок. Собственно, об этом кружке Сивохин только и знал.

Дать откровенные показания Сивохина склонял при свиданиях и отец, коллежский советник, живущий в Москве, в собственном доме. Он хлопотал о том, чтоб сын был отдан ему на поруки, под денежный залог. Бердяев лично встретился с ним и посоветовал ему «повлиять на заблудшего сына», обещая удовлетворить его просьбу (разумеется, в том случае, ежели сын примет совет отца — не упорствовать попусту, а чистосердечно во всем признаться)…

Перед рождеством Александров был отпущен на свободу и возвратился в Петербург, к матери. Еще раньше освободили и его товарища Василия Воробьева. Сивохина отдали отцу на поруки в начале февраля.

11 февраля Бердяев вновь вызвал к себе Иванова.

— Можем друг друга поздравить, Александр Ильич, с повышением! Имею абсолютно точные сведения: приказ об этом уже подписан, так что можете считать, что полковничьи погоны у вас на плечах! — Бердяев крепко тряхнул руку Иванова.

— Благодарю за приятную новость, — Иванов неопределенно улыбнулся.

— Новость была бы еще приятней, если бы нам на сегодняшний день больше удалось… Упрекнуть нас не в чем. Но вот если сказать положа руку на сердце, то удовлетворения полного мы испытывать не можем. Результаты пока что ниже наших чаяний.

— Согласен с вами, Николай Сергеевич! — Иванов потупился.

— Вот еще — новость… — Бердяев протянул ему лист. — Только другого плана… Кашинского, видимо, придется оставить в покое. Его брат, поручик 129-го пехотного Бессарабского полка, ходатайствует о нем: просит отдать его на поруки под заклад в пятьсот рублей. Сегодня я получил заключение старшего врача тюремных больниц… Ознакомьтесь…

Иванов взял «заключение», быстро прочел его: «…Кашинский страдает острой формой туберкулеза (галопирующая чахотка), высокая лихорадка по вечерам, до 40 є С, проливные пота по утрам, силы в значительном упадке… В силу изложенного положения больного нужно признать безнадежным».

— Ну что ж, Николай Сергеевич, думаю, можно удовлетворить ходатайство братца…

— Я того же мнения, — кивнул Бердяев. — К тому же интереса особого Кашинский для нас не представляет. В его деятельности и знакомствах для нас почти всо ясно. Он и без суда получил по заслугам! Мать Вановского, кстати, тоже ходатайствует об освобождении сына под заклад… Как с этим подследственным?

— Упрям по-прежнему, скрытен… Полагаю, для пущего вразумления ему полезно посидеть еще… Но не ради показаний. Он — фигура третьестепенная…

— Как Бруснев, Егупов, Райчин?..

— Продолжают упорствовать. Первый вообще отвечать отказывается. Егупов по-прежнему лжет, изворачивается. Но налицо все признаки нервного расстройства. Похоже, надломился-таки. Да и не удивительно: столько времени держаться на беспардонном вранье, когда против него столько улик и фактов!.. Райчин прибегает к одной и той же хитрости: симулирует всевозможные заболевания, норовит отлеживаться в тюремной больнице… Можно сказать, что следствие в настоящее время почти не подвигается вперед… Ощущаю, что нужен какой-то толчок… Надо, чтоб кто-то из этой троицы начал давать показания… Думаю сделать ставку все-таки на Егупова…

— Да надо что-то предпринимать. Следствие слишком затягивается… Наши расчеты на Александрова и Сивохина не вполне оправдали себя. Несколько арестов в Петербурге. И — все. Теперь там занимаются обнаруженной организацией, но в руках тамошних наших коллег оказались фигуры не ахти… Пешки. Отнюдь не ферзи! По показаниям многих получается, что ферзь находится у нас: Бруснев…

— Но вместо того, чтоб раскрыться, особенно после показаний Александрова и Сивохина, давших нам новые улики против него, он стал каким-то вовсе неприступным, — Иванов состроил кислую мину.

— И все-таки не отступайтесь! Давите, давите на него! — жестко сказал Бердяев.


На очередной допрос Егупова Иванов явился ужо в полковничьем звании. Случись это несколько раньше, Егупов не преминул бы «поздравить» своего следователя, обязательно сказал бы что-нибудь, но тут промолчал. В последнее время он действительно начал сдавать.

— Ну-с, Егупов, подведем некоторые итоги, — полковник Иванов хитро прищурился. — Дела на сегодняшний день таковы: в тюрьме под следствием из трех с лишком десятков человек, привлекавшихся по одному с вами делу, осталось всего четверо: вы, Бруснев, Вановский и Райчин. Как видите, даже один из верховодов вашей преступной компании — Петр Кашинский ныне находится на свободе. На днях он отбыл в Ялту, к брату. Стало быть, теперь греется на южном солнышке, слушает плеск морских воли… Вы же — увы: вы — здесь!.. В тюрьме! В тюрьме, Егупов! В ней, матушке, застряли только самые упрямые. А что проку в этом вашем упрямстве?! Вы имели возможность убедиться: следствие так или иначе, а превращало все тайное в явное!.. Мне просто жаль вас: на такие изощрения шли, такое плели, накручивали!.. А толку?! Никакого! Но… бог милостив! Еще раз повторяю: откровенные показания все еще не поздно дать… Еще можно все изменить! Кстати, вы рядом с такими, например, как Бруснев и Райчин, представляетесь мне фигурой случайной, нелогичной что ли… Кто такой Райчин? Смутьян, специально засланный в Россию компанией Плеханова — Аксельрода. С ним дело ясное. Кто такой Бруснев? Фанатик, помешанный на марксовых идейках. Для такого идейки эти выше любой человеческой личности. Такой через вас пройдет и только штиблеты о вас же вытрет. А вы?! Вы просто были увлечены игрой. Вам хотелось какой-то опасной деятельности, подвигов, борьбы ради все той же игры. Для вас всякие там революционные идейки — только условие игры. Не так ли?.. Даже то, как вы врали на допросах, даже это говорит отом, что натура вы именно артистическая!

— Я говорил правду, — Егупов вскинул голову и посмотрел в сторону зарешеченного окна.

— Ложью, ложью было все, что вы говорили. Не надо, Егупов! Не надо! — продолжал полковник. — Главным-то мотивом всегда для вас были вы сами. Увы. Вам хотелось верховодить, играть значительную роль. Честолюбец, честолюбец руководил душой вашей! Пагубное, пагубное руководство… Игра увлекала, заманивала. Натура, натура сказывалась! Вот вы и втянулись в эту скверную игру, вас и понесло «по воле волн»! Не так ли, не так ли?! Делали вы это — ради славы! Отнюдь не о народном благе пеклись!..

Егупов лишь нервно передернул плечами и уже не поднял головы.

«Aга! Действует!..» — усмехнулся про себя полковники продолжал:

— Да-с, мы заранее могли составить о каждом из вас соответствующее мнение. Я не преувеличиваю, нет. — Голос полковника вдруг обмяк, в нем зазвучали чуть ли не отеческие нотки: — Не упорствуйте! Помогите прежде всего самому себе! Вы запутались, вы просто запутались, дав себя увлечь…

— Я подумаю… — чуть слышно сказал Егупов.

— Ну что ж… Подумайте… — кивнул полковник. — Только чего же думать-то?! Чем скорее вы облегчите свою душу, тем будет лучше! Впрочем, как угодно. Можете подумать. Перенесем наш разговор на следующую встречу…

На «следующей встрече» Егупов сказался больным, и полковнику Иванову вновь пришлось перенести «облегчение души» своего подследственного. Затем Егупов угодил в больницу и застрял там надолго. У него тоже начались нервные припадки, такие же, что и у Кашинского.

Между тем Бердяев поторапливал Иванова, поскольку его тоже поторапливали…

Все попытки Иванова добиться хоть каких-то показаний от Бруснева так и не дали никаких результатов.

В конце концов Бердяевым и Ивановым было решено свернуть следствие. Иванов уже и соответствующее заключение составил:

«…Я, отдельного Корпуса Жандармов полковник Иванов, рассмотрев настоящее дознание, нашел, что все обстоятельства дела выяснены с достаточной полнотою и никаких предметов, подлежащих обследованию, в виду не имеется, а потому по соглашению с Товарищем Прокурора Московского Окружного Суда А. М. Стремоуховым, постановил: дознание производством закончить и, согласно 1035" ст. Устава Уголовного Судопроизводства, препроводить таковое к Прокурору Московской Судебной Палаты».

«Препроводить» пока не пришлось. Полковнику доложили, что подследственный Егупов, только что выписанный из тюремной больницы, желает видеть его.

— Так что вы хотели мне сообщить? — Иванов смотрел на Егупова с усмешкой милостивого победителя. Он мог бы и не задавать своего вопроса. И без того было видно, что перед ним далеко не прежний Егупов… Нервные, беспокойно шарящие по столу руки, мертвенно-бледное лицо, лоб в крупной испарине… В таком состоянии не борются, в таком состоянии сдаются…

Все последние месяцы Егупов провел в изнурительной борьбе с самим собой. Мысли его метались, ища выхода из заколдованного круга, в котором он оказался. Неужели то, что так неотвратимо приблизилось к нему, называется предательством?! Разве это так? Ведь он держался, сколько мог! Ведь все почти уже на воле. Даже Кашинский! Не просто же так они отпущены. Выпутались как-то, какой-то ценой… Цена же тут могла быть одна — откровенные показания. Стало быть, если и он, уже после многих, даст их, они уже в известной степени будут постфактум, а стало быть, он в основном лишь повторится. Тем более что жандармам, как он понял, многое было известно заранее. Да, он проявит досадную слабость, которая тем более досадна, что так много отдано было сил на сопротивление. Но если продолжать держаться, то сколько еще все это может протянуться?.. И что дальше? Тюрьма. Ссылка. Лучшие годы, вычеркнутые из жизни… И все это — ради чего? Ради неких идей, в плену у которых он оказался, ради какой-то б о р ь б ы, в которую он включился (если не обманывать самого себя) по азарту молодости, в юношеском угаре. Ведь что затащило его в эту самую борьбу? Какая такая необходимость? Знал ли он хотя бы сам народ, от имени которого действовал? Нет. Не знал. Не имел такой возможности. Просто претила однообразная, бессобытийная жизнь, просто хотелось каких-то щекочущих нервы ощущений, необыкновенной деятельности… И вот ради всего этого он должен пожертвовать собой?!

— Я хотел бы дать показания, — не сразу ответил Егупов на вопрос полковника.

Тот усмехнулся:

— Это уже кое-что. Я знал, что вы согласитесь!

— Только… я… хотел бы дать непротокольные показания. Мне надо все описать… Объяснить… — Егупов просительно посмотрел на полковника. Тот кивнул:

— Понимаю вас! Но очень-то не растекайтесь…

Курносое лицо полковника с пышными усами и николаевскими баками излучало сияние: все-таки сломался этот изолгавшийся «конспиратор»!

— Я сейчас распоряжусь насчет бумаги. — Полковник поднялся и, кивнув Стремоухову: мол, надо выйти, направился к дверям. Стремоухов, собрав разложенные бумаги, тоже вышел.

Вскоре полковник вернулся один, положил перед оцепенело сидевшим Егуповым стопу листов:

— Прошу вас… Трудно будет приступить! Я это понимаю. Но — помните: чистосердечное раскаянье искупает все! Понимаете? Все! Приступайте! Воnа fide! Bona fide![9] Я оставляю вас наедине с вашей совестью!

Он еще раз тронул Егупова за плечо и посмотрел yа него, как на какого-нибудь юнца, «извлеченного из мрака заблуждения», Затем вышел.

«Оставленный наедине со своей совестью», Егупов еще с минуту посидел оцепенело, глядя на стопу листов. Трудно, ох как трудно было браться за перо!..

«Пусть, пусть будет, как будет, только хватит с меня всего этого!..» — Егупов вздрогнул: ему показалось, что эти слова он сказал вслух. Затравленно глянув на дверь, за которой было тихо, но за которой наверняка находился чутко прислушивающийся страж, он придвинул к себе листы белой, в голубенькую линейку, бумаги, обмакнул перо, помедлил…

«Итак, я оставляю вас наедине с вашей совестью!..»

Перед ним возникло усмехающееся лицо полковника, говорившего о его совести, а разумевшего его слабость, его окончательную сломленность…

«Трудно будет приступить! Я это понимаю. Но — вомните: чистосердечное раскаянье искупает все! Понимаете? Все!..»

«12 июля 1893 г.

В Московское Губернское Жандармское Управление, — решительно начал Егупов и опять замешкался, разбежавшаяся было рука опять стала непослушной, словно бы чужой. Не вдруг он справился с охватившей его слабостью. Перо побежало дальше:

«Просидев в одиночном заключении с лишком год и обдумав те обстоятельства, которые привели меня к такому грустному положению, в котором нахожусь ныне, и решил откровенно объяснить все то, что мне известно пo делу, по которому я арестован.

Так как я решился раскаяться, то поэтому я начну с того момента, как я втянулся в это дело…»

Рука опять остановилась. Он перечитал написанное. Покривился: жалкие, жалкие слова… На память пришли ходячие слова Бюффона: «Le style — e'est l'homme».[10] Покивал, не щадя себя: «Жалкий слог жалкого человека…» Посомневался: «И зачем я буду забираться в такие дебри? Моя юношеская игра в «политику»… Вряд ли полковника интересуют такие «глубины»… Решился: «Но надо же объяснить все! Вычертить весь путь моей заблудшей души, со всеми его «кривыми» и «ломаными»! Уж исповедь так исповедь!..»

Загрузка...