Профессор Дмитриев

Приехал Дмитриев.

— Слушай, если ты не перестанешь, я положу тебя в больницу.

Потом, присмотревшись, словно освобождаясь от своих забот, сказал тихо.

— Надо что-то делать. Иначе ты умрешь…

— Я не умру…

— Тогда пошли со мной. Я тебя оставить не могу.

Дмитриев консультировал больного в военном госпитале перед тем, как приехать к Коршаку. Они долге сидели полумолча, полуразговаривая. Коршак лежал, а Дмитриев то бродил по квартире, то кипятил себе чай и пил его сам, не зовя хозяина, то валялся в кресле. И оба они полновесно ощущали присутствие друг друга. Дмитриев сказал:

— Ну, довольно. Поехали. Набери-ка номер приемного.

Телефон стоял рядом с Коршаком на стуле.

Когда Дмитриев сказал это — Коршак поднялся…

— На черта эта «санитарка»! Пойдем пешком. Да и ехать всего ничего.

Они долго и медленно шли по ночному городу, и когда поравнялись с погибающим уже в темном безмолвии высотным домом Дмитриева, Дмитриев сказал:

— Завтра плановая. И сложная плановая. А такая тоска, словно перед собственной смертью. На тебя насмотрелся.

Коршак не ответил. Дом весь доверху был темен. Ни одно окошко в нем не светилось, только маячили чем-то тускло-тускло желтым то ли из-за пыли на стеклах, то ли из-за скупости управдома, повесившего слепые, чуть сочащиеся лампочки — окна лестничных пролетов.

Дмитриев, беря Коршака за рукав и глядя темным лицом на него снизу, потому что хотя и широк был в плечах, да невысок ростом, сказал:

— Пойдем… Мне взятку дали. Кофе бразильский. Настоящий. Я одного крупного инженера от рака спас. И отказаться было неудобно, такие люди. Взял. Я тебя кофе напою…

И такое было в голосе его, что Коршаку захотелось обнять его и спрятать у себя на груди.

На третьем этаже Дмитриев сказал, переводя дыхание:

— Только он все равно умрет…

— Господи, кто?

— Да инженер этот. Рак. Его, брат, не оперировать пока в наши времена — его предугадать заранее нужно. — Потом он добавил: — А жаль, мужик хороший и инженер умный. Нужный инженер.

— Тебе не страшно вот так, — спросил Коршак. — Ходить, есть, дышать, зная о ком-то такое?

— Страшно, — тихо сказал Дмитриев. — Страшно. Ну и что? Что с того? Се ля ви это пока называется. Но хуже, когда живой человек совсем как мертвый…

Коршак не понял, о ком он говорит. И понял, едва переступив порог дмитриевской квартиры.

Дверь Дмитриев открыл своим ключом. В прихожей горел, яркий свет. Здесь было светло еще и оттого, что стены оклеили ярко, под цвет только что распиленного дерева обоями. Не успел Дмитриев сделать и шага, а только успел пропустить Коршака вперед, как вихрем откуда-то из недр квартиры выскочило что-то молодое, юное, с круглым лицом, глазастое, в халатике. Оно чуть не сбило Коршака, во всяком случае ему пришлось отступить на шаг к стене, и кинулось на Дмитриева:

— Папка! Ну что это такое! Ну как так можно! Я все клиники обзвонила, тебя нигде. С ума можно сойти.

Дмитриев помедлил снимать руки дочери со своей шеи, косо, с плохо скрытой гордостью глянул на Коршака, потом сказал, все же разводя ее руки:

— С ума можно сойти от того, как ты воспитана. Я столько раз говорил тебе — не смей разыскивать меня по больницам и клиникам. И тот, кто тебе ответил, что меня нет, завтра получит фитиль. Познакомься. Это тот самый мирный чудотворец, о котором я тебе рассказывал…

— Очень приятно, — совершенно скромно, чуть присев в книксене, произнесло создание, двумя пальчиками одной руки касаясь халата (она не забыла, что халатик может распахнуться), а другую холодной лодочкой подавая Коршаку. Коршак не успел ничего сказать ей, не успел назвать себя, он только успел застенчиво и радостно улыбнуться ей, как появилась женщина — жена Дмитриева. Она возникла тоже из глубины квартиры, только с другой стороны.

— Как поздно, — сказала бесцветным голосом она. И замолчала. И чтобы избавить ее от раскаяния за то, что своим замечанием она поставила в неловкое положение гостя, Коршак сказал, переделывая свою улыбку в извинительную и отыскивая ее взгляд:

— Простите, это я виноват. Профессор заехал ко мне, мы заговорились, и я решил проводить его…

Он нажал на слово «профессор» — перед тем, кто твоего мужа называет так, неловкости испытывать не станешь, и все еще отыскивал ее взгляд. А взгляда и не было… Полноватая красивая фигура, в таком же темно-синем халатике с серебряными тусклыми цветами, как и у дочери, только халат поплотнее охватывал ее, такой же цвет волос, лишь повыше прическа и потщательнее, у той вообще никакой прически не было… Ладошка-лодочка выскользнула из руки Коршака, и девчонка исчезла так же, как и появилась.

Женщина, проведшая, именно проведшая, а не прожившая с Дмитриевым, так думал сейчас Коршак, многие годы, словно высохла внутри. Холеная, дебелая, сдержанная настолько, что за этой сдержанностью не просматривалось никакого напряжения жизни и души, все гасила одним своим появлением. Она словно вбирала в себя чужой свет, не отдавая ни капли. И ее глаза, голубые с поволокой, были раз и навсегда выключены, и ни горячего блеска, ни презрения, ни нежности в них не было. Коршаку казалось, что Дмитриев ее боится. Он и сейчас был уверен, что боится. Не так, как боятся нашкодившие мужики своих суровых жен. Он боится ее присутствия, потому что и в нем самом гаснет что-то при ней.

Дмитриев провел его в кабинет, заставленный громадными полированными под черный китайский лак стеллажами с книгами, со всякими безделушками, которые разместили очевидно очень давно и не сдвигали с места; масками чукотских и нанайских божков. Здесь была мягкая, очень дорогая мебель, какие-то кресла, гнутые, из старого дерева и с прошитыми пышными подушками. И только стол Дмитриева жил отличной от всего, что его окружало, жизнью, весь в бумагах, с настольной лампой, с карандашами, вкривь и вкось брошенными поверх бумаг, с раскрытыми и просто сложенными неровно книгами и рукописями, очевидно диссертациями, на которые Дмитриев должен дать свои заключения. И стул у стола был обычный, жесткий. И Коршак улыбнулся этому столу и стулу, как своим знакомым.

Дмитриев зажег настольный свет, погасил верхний. И тут опять вошла его жена и таким же мертвенным голосом, словно это говорило что-то механическое в ее молчащем существе, произнесла:

— Кофе подать вам сюда?

В голосе и вопроса не было. Женщина наметила себе, что нужно сделать, и произнесла это вслух лишь для того, чтобы не забыть.

Когда она вышла, Корсак натужно пошутил:

— Ты же сам обещал сварить мне взятковый кофе…

Дмитриев вяло махнул рукой…

Как только кофе посветлел от близкого донышка в чашке, Коршак поднялся. Он и тут помог Дмитриеву, и знал, что помогает. Он сказал:

— Слушай, у тебя же плановая завтра…


…Ранним-ранним утром принесли срочную телеграмму: «Вылетаю семь утра местного Владимир Беленький». «Ну, Вовка-док. Ну, док!» — уже совсем проснувшись и обломком почтальонишного карандаша расписываясь в ведомости, думал он. — «И денег не пожалел и не расточительствовал. Далеко пойдет».

До семи утра оставалось полтора часа, плюс час лету, такое расстояние разделяло два их города, два мира — Коршака и Вовки. Значит, еще два с половиной часа. Спать бы и спать. Не мог дать телеграмму на час позже. Но тут же он догадался — не мог. Писал ее там же, в общежитии или на этом своем отстойнике, куда принесли ему вызов. И, по всей вероятности, Вовка уже лупит по ночному в тумане, он всегда по утрам в тумане и мороси, городу на такси, молча демонстрируя таксисту строгий профиль будущего профессора.

И Коршак более не лег.

Он позвонил в Вовкин аэропорт и больно, сердцем — наткнулся на тонкий далекий голосок женщины — Мария… Замер на этом — только один голос слышал — ни мыслей, ни чувств не было, и время точно споткнулось, остановилось в нем вместе с током крови. «Она!» Позвонить, спросить, кто дежурил. Или нет, встретить Вовку, рассказать, что и как тут делать, куда идти и кому звонить, вернуться в аэропорт и лететь, лететь. Он думал: неужели он мог так ошибиться и рядом с ним — значительно ближе, чем рядом — в нем самом столько лет жила такая женщина, которая смогла теперь так доброжелательно и спокойно говорить с ним. Эту мысль он пытался оторвать от себя: точно камень к ногам привесили и руки связали — на дно тащил. На самое дно отчаяния и бессилия. И в самый последний момент, когда задыхался и сердце бешено и беспорядочно колыхалось в нем, освободился. Но долго потом отдаленным, хотя не страшным уже раскатом, погрохатывала эта мысль, как миновавшая гроза. Нет, не может такого быть…

Загрузка...