Едва Петраченков, черный от дыма и копоти, услышал могучее дыхание танковых дизелей, этот мощный, индустриальный гул, он сразу же понял — пришла армия. И Петраченков, маленький, тщедушный от природы, вдруг забыл о своих слабеньких мышцах, ощутив в себе великую силу. Он увидел танки. Один за другим они выскакивали, из тайги, выходили к поселку и поворачивали сюда, к людям. Петраченков пошел навстречу, потом побежал, не размахивая руками, не делая им каких знаков шедшему прямо на него головному танку, просто — побежал навстречу. И когда танк остановился в трех метрах от него, он, глядя прямо в лицо военному, стоящему в открытом люке, слабо улыбнулся и сказал:
— Здравствуйте…
— Вы еще живы здесь? — спросил Гапич, спрыгивая на землю.
— Петраченков, — назвал себя Петраченков, протягивая военному руку, и добавил: — Здешний секретарь парткома.
И Гапич тоже совершенно по-штатски протянул ему руку.
…Все, что можно было прицепить к танкам, чтобы содрать с почвы траву, они прицепили: бороны, бревна и даже ворота лесосушилки. Ворота были тяжелые, еще новые, на скобах.
Как-то получилось так, что работали они на пару — Гапич и Петраченков. И руки их временами сходились.
— Мы сделаем сначала все здесь, а потом перейдем за реку. И встретим огонь там, — говорил Гапич.
Затем танки строем пеленга — так, чтобы захватить землю как можно шире, — пошли вдоль берега. Тайга горела уже совсем неподалеку — в километре, не больше. Густой дым поднимался сплошной завесой. И пока не было ветра, все видели, как медленно и неуклонно двигалась эта стена огня и дыма сюда, на поселок.
Если бы Гапич привел свою роту из части, он бы прихватил с собой штатское навесное оборудование, а сейчас у него не было ничего подобного — только вот бороны, невесть как оказавшиеся здесь, да эти ворота, что «Буран» волок за собой на буксире вместе с тракторными санями. И танки шли неровно, они специально работали то левым, то правым фрикционом, сдирая травяной покров. Но этого было мало, и это понимали все — и военные, и леспромхозовцы, и Петраченков, который стоял на броне, держась за десантные поручни танка.
Коршак остался с теми, кто копал. Он взял лопату и начал копать тоже — как все, и его тоже, как всех, слепило дымом и потом, и был он черен от копоти, которая крупными невесомыми хлопьями, словно черный снег, летела и летела на землю, на траву, на плечи людей, на их лица, на руки и головы. А кто-то уже в изнеможении опускался наземь, кто-то лежал ничком. Коршак хотел спросить, как долго они копают, но не спросил. Женщина, крупная, широкобедрая, с распущенными, серыми от пыли и копоти волосами, работала рядом с ним, он даже ощущал запах ее тела — резкий, молодой. Порою в распахе кофточки — красной в горошек — виднелись ее полные груди: ему было неловко, что он видит это и видит накануне беды, но Коршак видел и ничего не мог с собой поделать. А руки ее были забинтованы. И бинты уже превратились в безобразные лохмотья. Значит, они работали здесь давно. Да, ее звали Настя, или Настасья. Кто-то из мужчин окликнул ее и что-то сказал ей — Коршак не помнил что, но имя ее отпечаталось в сознании.
Потом возле них остановился танк. С брони спрыгнул маленький узкоплечий человек — Петраченков — имя его Коршак узнал потом. И Петраченков сказал:
— Все, товарищи! Хватит. Этого больше не нужно. Теперь надо идти в поселок. Там дети.
— А танки? — почему-то спросил Коршак.
— Танки будут здесь, — сказал Петраченков.
И Коршак отчетливо понял, что этот человек, едва достигавший его плеча своей жиденькой, встрепанной шевелюрой, — главный здесь. Главнее всех. И не в званиях или должности было дело. Но просто и ясно — этот человек и есть главный.
…Гапич поставил свои танки так, точно готовился к встречному бою с превосходящим противником. «Буран», «Гром», «Пахарь», «Ветер», «Сударь», «Тайфун»… Он сам дал им эти названия, не зная почему, на учениях, и с тех пор иначе, как с этими именами, они для него не существовали. Он расставил их на огнеопасных направлениях. И было приказано командирам машин, если огонь из тайги перекинется на высокую, сухую уже траву на том берегу, — расстрелять этот огонь из пушек.
Все это было невероятно — никто из танкистов роты ничего подобного не делал и не слышал, чтобы это делал кто-то другой. На полигонах — там все понятно. А здесь они сидели в прогревшихся и уже примолкших броневых коробках с заряженными орудиями и ждали огня.
Ветер, которого так опасались в поселке, набирал силу. И, наконец, он набрал ее, эту силу, — ураганный, тайфунный ветер. Даже первого дуновения оказалось достаточно, чтобы осложнить обстановку. Танки стояли, обратив орудия в сторону огненной стены. А пламя перекинулось на траву и пошло полыхать так, точно кто-то облил все пространство перед ним бензином… Оно катилось вперед, то возрастая, то опадая, искрясь, стреляя, а ветер все усиливался и усиливался, тотчас к небо заволокло черным пеплом. Огонь шел по земле настолько стремительно, таким широким фронтом, что, казалось, не было такой силы, чтобы остановить его. И в танках замерли. И сам Гапич некоторое время завороженно смотрел на неотвратимо приближающуюся стену огня.
Петраченков оставался вдвоем с директором леспромхоза, который сновал здесь все время, не командуя и не распоряжаясь, а тычась от одного места в другое, то хватаясь за лопату, чтобы рыть, то кидаясь к складу ГСМ, то гнал свой скрипучий газик в поселок, в контору и до хрипоты кричал в телефонную трубку, всякий раз с удивлением обнаруживая, что она мертвая — связи уже не было. Он нервничал и ругался — трелевочные тракторы остались в тайге. Только люди, работавшие там, успели прорваться на одном вездеходе. Ему сказали, что там остался еще один парень: он вывел свою машину на зимник, пытаясь расчистить место вокруг деляны. Парню говорили, что пора уходить, что уже ничего сделать нельзя, что трактор надо бросить. Но он выругал всех и остался. Директору назвали и фамилию этого парня, но он забыл ее сейчас, и забыл сказать обо всем этом Петраченкову и не сказал танкистам. Он весь был поглощен и потрясен своей бедой. Его полные руки тряслись, дрожали колени. И он был глубоко убежден, что теперь конец ему самому, конец его будущему, И более ни о чем обстоятельно он думать не мог…
В поле оставался и Коршак. Они стояли возле головного танка. И вдруг Петраченков сказал:
— Закурим? Теперь уже ничего не осталось, как покурить. И будем ждать.
У Коршака не было другого курева, а трубку он потерял. Оставался только табак в твердой коробке. И он достал ее, открыл, нерешительно оглядевшись, словно трубка могла быть где-то рядом.
Петраченков усмехнулся спекшимися, потрескавшимися губами.
— Давай моих, — он достал из кармана грязных штанов, заправленных в пыльные кирзовые сапоги, пачку «Севера». — Не обессудьте уж.
Они оба закурили, жадно затянулись и вдруг внимательно поглядели в глаза друг другу.
— А вы, собственно, откуда будете?
Коршак не успел ответить, потому что Петраченков вдруг пристально стал смотреть в сторону приближающегося огня. А особенное там было, и Коршак не сразу понял, что это такое: из прогалины вырвался и пошел прямо к мосту огненный клубок, и пламя его было отличным от общего огня, за ним стлался тяжелый, черный, маслянистый дым. А затем стал слышен натужный гул мотора — он на мгновение перекрывал слитный, массивный рев пламени.
Ужас охватил Коршака. У него зашлось дыхание и заледенели руки. Но Петраченков вдруг бросился вперед, потом остановился, видимо, понял, что не успеет добежать и не успеет ничего сделать, — трава горела уже и впереди катящегося клубка пламени. Теперь было уже видно, что это трактор, огонь бил из-под капота и сзади кабины горел бак с горючим. Даже от катков и с траков летели лоскутья огня. И Петраченков свернул к танку. Ближним был «Гром». Коршак его уже знал — на башне полузакопченно проглядывали цифры «304». На «Гром» уже дрогнул, его патрубки выплеснули голубой дым, он присел и пошел, набирая скорость, к мосту. Петраченков все бежал и бежал следом за ним, побежал и Коршак. Каким-то странным боковым зрением во время бега он видел, что по всему полю нестройной цепью, обгоняя друг друга, туда же бегут люди. Петраченков бежал все медленнее и медленнее, потом он упал, поднялся и побежал снова. А «Гром» уже проскочил мост и шел теперь по пылающей траве, навстречу трактору. И они сошлись там, посередине пламени. И было видно, как открылся люк, как из люка выбрался кто-то, и вспыхнул еще факел — загорелся комбинезон на том, кто выскочил из танка.
Наконец две горящие фигуры уцепились за танк, за поручни, и «Гром» крутанулся на месте и пошел назад, чуть медленнее. Они прошли мост, который уже дымился. И как только танк отошел от моста метров на сто, орудие командирского танка ахнуло, и через мгновение дымящиеся, но пока что не горящие обломки моста взлетели в черное небо. И танки открыли огонь. Они били уже не по тому берегу, а по этому — туда, где начинался подлесок и где его не смогли они достать гусеницами. То «Буран», то «Тайфун», то «Пахарь», присев, плескали пламенем из орудийных стволов. Коршаку даже показалось, что он видит и слышит полет снарядов.
Но сначала его удивило не это, а то, что ни один танкист не вышел из своей машины навстречу «Грому», на черной броне которого горел их товарищ, Танки стреляли, сотрясая горячую землю.
Лейтенант был еще жив, когда его сняли вместе с парнем с брони. Но нельзя и страшно было развести его дымящиеся руки, которыми он обнимал мертвое тело тракториста, — он хотел погасить собою его одежду и не мог иначе удержать его на броне, как прижимая своим телом к башне «Грома». И он не мог и не имел права спускаться в горящей одежде в танк.
Видеть это было страшно. Но Коршак смотрел и не замечал, что плачет, что его всего трясет, что плачут женщины и даже Петраченков, опустившись на колени перед ними обоими, плачет.
Откуда-то появился брезент. Обоих положили на него. Подняли и понесли. Шли по вспаханному, потом — по траве, изорванной танковыми траками, потом и вовсе по целине. Ветер поддувал в спину, иногда неся искры, горящие, но не успевшие сгореть частицы. Они попадали на потную шею, с треском гасли, и вокруг было сумрачно, если не темно, но люди шли тесно и медленно, стараясь нести свою ношу осторожно, словно это могло теперь что-нибудь значить.
И те, кто вместе с Коршаком нес этот жуткий брезент, отводя глаза или, наоборот, не в силах отвести глаз от своей ноши, и те, кто шел рядом, чтобы сменить уставшего, — очень спешили. Там, в поселке, у них были свои дела и заботы. У него не было там своих забот и своих дел, и он не помнил с мучительной болью и яростью ни детских родных глаз, ни слабых стариковских рук. Он был здесь весь — ему было легче.
— В контору, — хрипло выговорил Петраченков. — В контору. Она каменная.
Потом Петраченков, наверное, что-то вспомнил или догадался о чем-то, неловко, через плечо как-то вывернул голову и почти закричал:
— Всех в контору! Всех детей в контору! Понимаете — всех туда! И сами.
По поселку с ношей уже почти бежали — мелкими шажками, чуть не задевая днищем брезента за дорогу, за неровности обочин…
По всему зданию конторы слышались голоса и топот ног. Вели детей, несли сюда какой-то скарб, в дверях стоял Петраченков — он не считал, он просто вглядывался, словно искал кого-то и не находил. Располагались в зале заседания, расчистив от стульев место — их сгрудили у стены, с той стороны, где не было окон. Люди перекликались, искали друг друга, находили.
— А Кузнецовы? Где Кузнецовы? Васька с Мариной в санатории. Пацан их где и старики?
— Да Настя приведет, — откликнулись из глубины. — Они же суседи.
— Суседи… У Насти своих двое!
— Пошлите со мной кого-нибудь, — сказал Коршак.
— На такие дела не посылают, — тихо проговорил Петраченков.
Коршак думал, что Петраченков сам пойдет за Кузнецовыми. Но он выжидал. И тогда стало ему понятно: Петраченков не имеет права уходить отсюда.
На улице уже выл ветер. Это рванул тот самый тайфун, которого не ждали и с которым бороться нечем. Он поволок по небу над крышами языки огня — это было видно даже из окон конторы. И в зале, пока Петраченков стоял у порога, пытаясь разглядеть в сумерках людей, голоса притихли: кто-то должен идти.
— Соседей надо, соседи-то, здесь же они, здесь. — И голос переходит в полувизг: — Я же сама их тут видела. Сама!
— Петраченков, Петраченков! — позвали из коридора.
Петраченков стоял неподвижно. Коршак разглядел во тьме высокого парня. Тот суетливо застегнул на животе пиджак большими белыми руками, руки его тряслись — видно это было.
— Слу-шай, ты, Петраченко-о-в, ты… — наговаривал парень. — Слушай. Я приведу, приведу, но ты! Ты меня попомнишь, попомнишь ты меня. Я п-пойду, А ты — поп-помнишь…
И на это Петраченков ответил тихо и устало:
— Иди, Степан, Иди. Одни они там… Вот товарищ с тобой пойдет.
Коршак не знал Кузнецовых и потому он не думал о них. Только одни очень важные слова жили в нем и гнали его по освещенной пожаром улице: «Пацаны там, старики Кузнецовых остались».
Парень впереди горбился, отворачивая лицо от пламени, и бежал, всхлипывая… Коршак не представлял себе лиц тех людей, которых бежал спасать. Он видел только Настю, ему казалось, что вот-вот из зарева пока еще, а не из огня возникнет ее красная кофточка.
На одно только мгновение ему почудилось, что все это — сон, что он летит в машине Игнатова и заснул, и сейчас проснется: будет опять внизу дым, а впереди и выше — зеленое, невыносимо зеленое небо.
Там, впереди, куда они бежали, что-то загорелось, и ветер подхватил пламя — оно полилось ровным потоком через дорогу и уперлось сначала в изгородь, а потом взвилось над нею, над штабелем заготовленных на зиму дров, и из сумрака, словно вырезанный из светло-желтой фольги, возник дом. Его окна слепо сверкнули, посветились мгновение-другое, померкли — лопнули стекла. А пламя, как живое, ушло дальше. И второй дровяной штабель позади дома всосал огонь, и огонь поселился там, сверкая через неплотно прилегающие друг к другу поленья. Потом пробило поленницу насквозь огненными струями, как будто это вода, встретившая преграду на пути.
Широкой полосой через дорогу несло пламя, оно взвихривалось, но текло неукротимо — справа от дороги горело что-то сухое. Коршак никогда прежде здесь не был и не мог понять, что может так гореть. И вдруг почти из пламени возникли люди. Это и была Настя. Прижав к себе, сгибаясь от тяжести, жара и ветра, она несла двоих детей. Еще одного нес высокий и сухой старик в брезентовом пиджаке, за него цеплялась старуха.
Настя держала детей так, чтобы руками закрывать как можно большую поверхность их тела. Они были одеты, закутаны. И как она не выронила их: наверное, какая-то нечеловеческая сила появилась в ней! Она уже почти роняла их, когда подоспел Коршак. Нельзя было ничего расслышать из того, что Настя говорила, а она говорила, кричала, плакала, и лицо ее в зареве поблескивало от слез.
А старики двигались молча. И Настя не могла их оставить и убежать вперед. Несколько раз она порывалась вперед — ноги сами несли. И сейчас, не встреть их, этих людей, она бы побежала. Она уже думала отчужденно, что старикам не выбраться, и если она еще помедлит — погибнут и эти двое, у нее на руках. Может быть, неси она только чужих детей, Настя подумала бы и о себе, но на левой руке лежала ее дочка, а на правой — Иван, трехлеточек Кузнецовых. Она потеряла драгоценные минуты, уговаривая глупых стариков, забравшихся в подполье. Они закрылись и не хотели выходить: мол, здесь по колено воды! Настя, ссадив дочку на пол, подняла тяжелую крышку подполья: «Дурачье! Старое дурачье! Из, вас здесь получится суп. Суп для чертей. Все же деревянное кругом!»
В какое-то мгновение ей самой сделалось страшно выходить на улицу: дом-то еще не горел, а намять хранила тот огонь, который она видела за поселком, память хранила два факела на танке и тяжелый шуршащий груз брезента. Она знала того, парня, тракториста, в лицо знала, а имени сейчас вспомнить не могла: приперся как-то в магазин после семи вечера — бутылку давай, грязный, в солярке весь, с черными руками, прилавок испачкал. И вот теперь перед ее мысленным взором стоял он, этот парень, и обгорелый и живой в одно и то же время. И это подстегнуло ее. Она вытолкала стариков на улицу, сунула им старшего Кольку и ринулась сама, подхватив с полу дочку и Ивасика. Как это неестественно и странно было — не закрывать дверь, не спасать шмотья. Старики еще кричали: «Документы! Документы! Книжка там, книжка! Все, что нажили! На-а-ста-асья!»
— В контору, в контору, дурачье!
Степан выхватил у стариков ребенка.
— Вперед! — орал он. — Вы свое пожили, погибай из-за вас!
Недалеко было до конторы, они как-то внезапно оказались на площади перед ней. Здесь ползал бульдозер, кромсая забор, стенд с вывешенными графиками о выработке на лесосеках и другой наглядной агитацией. Бульдозер ползал, по дощатому тротуару, возле хозяйственных строений, окружающих контору, где суетились с ломами, баграми, топорами люди… Ничто больше не имело ценности — ничто, кроме человеческой жизни.
Тайфун прорвал танковую оборону — над полем пошел огонь, он уперся в самую броню, и оставаться здесь больше не имело смысла. Да, собственно, и сама оборона сделалась ненужной, а может быть, с самого начала все это было ненужным. И Гапич думал, что даже в таком случае поступить иначе он не мог. Он помнил по-детски доверчивое, тянувшееся к нему лицо Петраченкова, помнил лицо того человека, которого привез с собой, хотя не забывал и о своих ребятах.
Когда горел на броне лейтенант Артемьев, Гапичу с трудом удалось удержать роту на месте. Ему пришлось, перекрывая отчаянный вопль командира «Бурана»: «Разрешите вперед, товарищ майор! Я его сниму! Разрешите!..» — пришлось сказать:
— Отставить! Стоять всем на месте. Всем выполнять боевую задачу! Как поняли?
И покатилось эхом: «Понял, понял, понял…» Только «Буран» больше ни слова. И сам майор Гапич заставил себя остаться на месте — первым порывом было пойти снять горящих. Руки дрожали, когда приказывал всем стоять на месте. И губы дрожали. Он, в сущности, был таким же точно, как все ребята в танках, и связан с ними так же, как связаны друг с другом и они.
Гапич нигде не позволил танкистам сдвинуться с места, потому что уже горел мост и танк с факелом на броне возвращался по горящему настилу. А там перед мостом громоздилось что-то еще — какой-то штабель, может быть, бревна, может быть, остатки какой-то постройки. Он понимал, что его, может быть, сейчас ненавидят ребята — погибал их товарищ. Но на краю сознания у него возникла догадка: теперь уже горящему не поможешь — поздно. Гапич подавил эту догадку и сказал, словно возлагая ответственность за две эти жизни на людей, работающих позади танков:
— Там люди. Им сейчас помогут… — А потом он сказал наводчику: — Ну вот, Сережа. Твой первый боевой выстрел: разбей мост и рядом постройку — они начинают гореть.
— Попробую, товарищ майор… — проговорил наводчик. — Попробую.
И тогда Гапич начал повторять положенные и необходимые военные слова. И на ответ заряжающего: «Готово!» — услышал свой, как чужой, голос:
— О-огонь!
Снаряд ушел.
— Попал! Товарищ майор, попал!
— Попал, Сережа. Как по заказу — попал. — А сам подумал: «Мальчишка, все забыл на свете: «попал» — и рад…»
И сейчас лишь некоторое время Гапич медлил. Люди ждали армию, она пришла и сделала все, что могла, хотя, в сущности, не сделала ничего, — так думал он, видя через оптику начинавший гореть поселок. Он еще медлил и размышлял, наверное, потому, что не представлял себе, что на самом деле происходит в поселке. Тайфунный ветер не давал пламени выпрямиться во весь рост. Отсюда были видны только мерцающие вспышки, точно по поселку велась стрельба ракетами: возникнув, как небольшой взрыв, пламя стремительными оранжево-желтыми клубящимися буграми катилось дальше и дальше. И вроде бы пропадало. Затем возникало новое и тоже опадало, оставляя после себя крохотные — так казалось отсюда, издали — лохмотья огня и дыма.
Армия пришла, и теперь нужно было уводить ее, эту армию, иначе она погибнет. Но пути назад у нее не было. Единственный путь — навстречу тайфуну — вперед, в реку, в воду, здесь мелко, здесь не должно быть глубоко. Можно будет стоять на броне, если вода покроет танки по башни. И Гапич почти уже приказал сделать это. Но что-то не позволило ему продолжить приказ. И он остановил себя на словах:
— Я двадцатый, слушай мою команду.
Не взвод, не роту, и даже не полк представлял Гапич сейчас здесь. Он представлял здесь всю армию, как и этот поселок — Родину. Всю, целиком, без остатка — здесь сосредоточилось сейчас все — и Украина, и Кавказ, и Белоруссия, и этот край, и тот полигон, где они стреляли и водили по раздавленной пойме танки. Он так и думал, этими вот словами: армия… Родина. И еще думал, что здесь он не только военный и командир, а нечто большее, значительное, и над ним властвуют уже какие-то иные законы, не столько даже военные, вернее, более чем военные, — не мог он уйти, оставив за спиной этот поселок.
— Двадцатый, я «Буран», у меня горят дополнительные баки, — прозвучало как гром.
— Ты не сбросил их, «Буран»? — выкрикнул Гапич.
— Виноват…
— Ладно, потом разберемся! Вперед. В воду! В реку, «Буран»! С богом! Остальные — идем в поселок, «Буран», вперед, в воду! Останешься жив — привет нашим! Скажешь, иначе нельзя было. Как понял? Как понял, «Буран»?
— Понял, товарищ майор. Поймут. Пусть попробуют не понять!
«Буран» говорил открыто — слышала вся рота.
— Федька, Федька, впе-р-ред! Р-ребята, до связи! Р-ребята, до связи! Впер-ред, Федька, впере-ед!..
Они не виделись несколько десятков минут, расстались, не исчезая один из жизни другого, а казалось им обоим, что прошло очень много времени. И оба удивились, что в таком аду еще возможны какие-то человеческие связи и встречи.
— Товарищ Петраченков, — Гапич дотянулся рукой до края шлема. — Мы сделали все, что смогли… — Он кричал, но его было едва слышно. Здание конторы прикрывало от прямого ветра, но вокруг все ревело — и пламя, ветер, что-то с жутким пустым железным грохотом катилось по улице — может, это была кровля дома.
— Послушай, Гапич! — Петраченков тоже кричал натужно в самое лицо Гапичу, тыча рукой куда-то в сторону. — Послушайте, Гапич! Возьмите нашего мастера… там, в колодце, сидит его семья — жена и двое детей! Он только что сказал мне об этом!
— Может, там лучше?
— Не знаю. Я не знаю! Но их надо сюда. Только вы, ваши танки. Идите напрямик, огородами. Не жалейте ничего. Отвечать буду я, потом!
Гапич так и хотел сказать ему: «Что, надеетесь еще и отвечать?!» Но не сказал. Он уже сделал движение, чтобы отдать приказ, но Петраченков удержал его за плечо.
— И сломайте, сломайте этот чертов амбар! Все деревянное сломайте!
— Хорошо! Давайте вашего мастера…
Четырьмя пожарными насосами подавали воду на стены и крышу конторы и окружающие ее строения. Но струи из стволов тотчас превращались в пыль и пар. Долго сдерживать огонь они не могли. Да и люди, работавшие на насосах, валились от усталости.
В стороне горел бульдозер. Стальной, отполированный работой нож лежал перед ним, бессильно уткнувшись в голую обугленную землю.
Два танка — командирский, Гапича, и взводного, Петрова, развернув башни орудиями назад, пошли на горящие бревна. И за мгновение перед тем, как темная бревенчатая стена амбара — так назвал это сооружение Петраченков, надвинулась на Гапича, он увидел в отблесках пламени около одного из насосов своего пассажира, Коршака. «Вот черт! Живой!» — успел восхититься Гапич.
Танки уперлись в стену, взревели неслышными в общем гуле двигателями, роя гусеницами под собой землю, стена дрогнула, горящие бревна покатились по башням, по лобовой броне: скосилась и подалась в сторону шиферная крыша, затем ее подхватил ветер и понес над поселком, комкая и разрушая.