По мере того, как такси приближалось к аэропорту в ночи, разбитой дежурными фонарями вдоль шоссе, подфарниками встречных машин, ядовито-зеленым сиянием реклам, Коршак успокаивался. Пока ехали эти десять километров по асфальту, шириной своей и гладкостью напомнившему московские проспекты, два лайнера, припрятав грохот турбин, как большие ночные птицы скатились с неба. Потом, упираясь громом в земную твердь, залетел, весь в огнях зеленых, красных, желтых, словно пассажирский пароход, Ил-шестьдесят второй. И совсем отбило горечь.
— Встанем в сторонку, — сказал Коршак водителю. — Придется подождать.
— И долго?
— Может быть, долго, — сказал Коршак. — Я еще этого не знаю.
А рейсовый из Владивостока уже сел — это был один из тех двух. В жиденьком ручейке пассажиров — остальные летели дальше — Коршак увидел Вовку в куртке, с огромным рюкзаком за плечами, с чемоданом, к которому были приторочены валенки.
Домой они добрались на рассвете.
— Мне дадут общежитие. Абитуриентам положено. И иногородним. Так ведь?
— Вы поживете пока здесь. Мы разделим с вами сферы влияния, Володя. Вот эта комната с телевизором — в вашем распоряжении. Тут, видите, и стол есть, даже два, устанете заниматься за большим столом — можно перейти к журнальному. А я уж оставляю себе кабинет. Осматривайтесь — там ванная комната и кухня. Есть можно все, что найдете. Еды придется купить. Я как-то забыл об этом. На утро чего-нибудь найдем. К ужину купим. А с обедом хуже, правда, тут неподалеку есть столовая. Паршивенькая. Но щи они варят ничего. Иногда бывает что-нибудь другое. Да, наверное, и в институте как-то кормят.
— Не беспокойтесь. Я же флотский.
Он ходил по квартире.
— А это?.. Тут кто-нибудь еще живет?
Коршак ответил не сразу.
— Нет, Володя, — тихо сказал он. — Там сейчас никто не живет. Там жили моя жена и сын. Но они уехали от меня. Уже давно. Я туда не хожу. С тех самых пор.
— Вас понял, — сказал Вовка тоже негромко. — Извините.
— Когда вы сделаете все ваши сегодняшние дела, я приглашаю вас отобедать в ресторане, — сказал Коршак.
— Вы разговариваете, как капитан.
— А я и есть капитан. Капитан вот этого разбитого корабля.
— Но вы еще держитесь на плаву, капитан.
— Кажется. Поплаваем — увидим. А сейчас — мыться. Полотенце, мыло, мочалка, горячая вода — все это здесь имеется. Соскребите водоросли и ракушки с корпуса.
Давно уже здесь никто не мылся с такой яростью: года ревела и свистела о целлофан занавески на весь пятиэтажный дом. Пока Вовка отмывал грязь и запахи прошлой своей жизни, Коршак сварил кофе, открыл сардины, сделал бутерброды.
— Вы обиделись на мое нахальство?
— А разве здесь есть обидное?
— Зло взяло, — честно признался Володька.
— На меня?
— Нет. На всех, на весь ваш мир. Я об него который раз мордой, как о стенку. Отбивает в сторону и все. Ведь я уже был здесь сразу после каравана. И дом ваш видел — мимо проходил. И вас видел, вы с каким-то невысоким, но прочным мужиком стояли.
— Это Дмитриев. Профессор Дмитриев.
— Значит, чин институтский? Да?
— Да. И почему ты не дал знать о себе тогда? Все было бы значительно проще.
— Не хотел. Если честно — я и сейчас не очень хочу. И если бы я сам был виноват, что у меня с институтом все так получается, я бы и сейчас не написал вам. Но тут я не виноват ни грамма. Ну, когда-то было. Я его обидел. Но ведь столько времени прошло! А он все помнит. И тогда я подумал, что он не прав, и подумал еще, что моими слабыми силами его не свалить. И дело тут не только во мне. Хотя и во мне тоже. Я учиться хочу. Хочу хирургом быть. И пошел он! А книжки ваши…
— Все мои книжки, — перебил его Коршак, — в твоем распоряжении. Сейчас не забивай себе голову. Потом. Времени у тебя еще целое море. Скажи лучше, как там ребята наши?..
— Часть подалась в Холмск, в Корсаково. Понанимались на ледоколы, на проводные суда. Часть на материк. Кое-кто по своим портам. Двое механиков на третий день поженились там.
— А как ты, Володя?
— Насчет женитьбы?! Что вы!
— Нет, я спрашиваю, что делал потом ты.
— А я в свой порт, на отстойник, получил расчет приличный.
Когда Володька ушел в институт, позвонил Дмитриев.
— Ну что, прибыл?
— Прибыл.
— И какой?
— Придешь — увидишь. Как дела твои?
— Несмотря на принятые меры, больной жив.
— Шуточки у тебя!
— Пора бы привыкнуть. Нет, правда, ничего. Тяжело идет только. Хоть дыши за него. Он зачетку привез?
— Кажется. Толком не знаю. Парень такой — сильно-то не спросишь.
— Мы решили зачесть ему два курса. Только анатомию будет пересдавать. Предупреди. Сам принимать буду.
Коршак с нетерпением ждал Володькиного возвращения. И волновался. Караван вспоминался, вся флотская жизнь — такая, казалось, далекая теперь. Если бы Мария встретилась на семь лет раньше — Володька мог бы, наверное, быть его сыном. Но когда он думал об этом, когда высчитывал на бумажке свои и Володькины годы, избегая писать что-либо относящееся к Марии, он вдруг понял, что чувства отцовства не испытывает. Тут было что-то иное. Было грустно и тревожно. До обеда он ждал, прислушиваясь к шагам на лестнице, переделал массу домашних дел, которых не делал давно: разобрал свой стол, починил бритву и розетку на кухне, побрился, позвонил и заказал столик, а Володьки все не было. Давно не испытывал Коршак такого беспокойства. Оно не давало работать. Из окна гостиной хорошо было видно тротуар и все подходные пути к дому. Но только самые подходы. Все остальное закрывал огромный состарившийся тополь. Один он был как целый лес, и основные ветви его только начинались от окон гостиной и уходили еще выше — до четвертого этажа, до самой плоской крыши. Этот тополь был, наверное, старше дома. Строители его уберегли, и он один стоял такой на всей улице. И вот то, что он закрывал своей могучей, зрелой листвой дальние подходы, сейчас мешало. Коршак чем ближе к вечеру, тем чаще подходил к окнам, не сознавая этого. «Мог бы и позвонить», — уже с раздражением подумал он. А Володька не звонил.
— Ну? — хмуро спросил с порога Дмитриев. — Где он?
— Сейчас появится.
Дмитриев снял пиджак, ослабил галстук, закатал рукава. Коршак пошел готовить чай. И из кухни услышал звонок. Руки были заняты — он промедлил, и дверь открыл Дмитриев. Коршак из кухни слышал, как Володька представился звонко и четко, и как хмуро ответил Дмитриев.
— Познакомились? — спросил Коршак, выходя с чайником и чашками на подносе. — Как дела у тебя, Володя?
Тот зыркнул в сторону Дмитриева и ответил:
— Даже не ожидал. Я уже все ваши службы обошел. В анатомке был.
— Какая там анатомка — все студенты в колхозе! Там делать нечего, — сказал Дмитриев.
— Так и я, если бы поступающим был, не пошел бы. Я поступивший. На второй курс. Сразу. Нонсенс…
— Что, что? — переспросил Дмитриев.
— Нонсенс, дословно — произошло непроисходимое, — ответил Володька.
Дмитриев опять осторожно посмотрел на Коршака.
— А как же ваш старый знакомый? — спросил Коршак, пряча усмешку.
— Не было его… Мне в приемной сказали — иди в ректорат. Я — туда, а там одни девчата. И т. п. И т. д.
— А вы напрасно говорите, — сказал Володька Дмитриеву несколько мгновений спустя, когда расселись возле маленького столика в гостиной, — вы напрасно говорите, что в анатомке нет никого. Там два диссертанта кого-то на части рвут.
Дмитриев опять осторожно посмотрел на Коршака, Володька не заметил их переглядки. Он густо, по-рыбацки, мазал хлеб маслом.
— Имей в виду, Владимир, — сказал Коршак, — нам предстоит ужин еще.
— Я справлюсь. Я двое суток до сегодняшнего дня ничего в рот не брал. Не лезло. Самолеты не идут и не идут. Туман. Туман и дождь. Люди психуют. У них за десять дней билеты взяты. А тут я на такси подкатываю. Толпа словно китобойную флотилию ждет. Черно. Ребятишки, дамочки, флотский народ. Потеют и мокнут. Злые, как черти. Я к начальству перевозок. А он обалдел уже от всего, как начальник станции на гражданской войне. «Ничем не могу помочь, уверяю вас», — Володька тоном и жестом передразнил незнакомого им начальника отдела перевозок. И, наверное, получилось удачно — Коршак сразу представил себе этого человека. — Я в кассу. Молчание. Тогда я в депутатскую комнату. А у меня случай был в жизни. Как с каравана в отстойник сел — еще нога болела. Натер до флегмоны почти…
Тут Дмитриев посмотрел на Коршака и тотчас отвел глаза — стал смотреть в чашку с чаем.
— Сижу в кафе — он так и произнес «кафе» с ударением на «е», по-матросски. — Приличное место: занавесочки, паркет, медяшки драеные, люстрочка в полтора киловатта, народу — так себе, все больше комсостав. Те фуражек не снимают, чтобы видно было, как много плавали — крабищи зеленые, аж плесень свисает. Ну и вошел один. Рукава — словно в золоте рылся, не снимая клифта. Адмирал цивильный — не менее того… А с ним чудо — узенькая юбочка, шпильки, прическа и пара вперед смотрящих под невозможной черноты бровями. Не женщина — бригантина пиратская. И по настрою видно — не дочь и не внучка. И не жена. Да и он сам еще ничего. Лицо такое — сразу видать — большой биографии человек. А меня черт разбирает. Я перед этим черпанул малость с ребятами в отстойнике. Приход был. А тут, чтобы не подгореть — кафе не из дешевых — взял для отмазки сто пятьдесят пятизвездного. И не пью. Налил в рюмочку, чтобы видно было — не пью пока. Мол, горячее жду. Бригантина раз в мою сторону, два… Он меню занят и разговором с мэтром — к нему сам мэтр подплыл. Пальцем в меню тычет «это и это, а это на ваше усмотрение, Людочка, — это он к ней, — здесь вино неплохое. Я его в Марселе пробовал. Самый для вас напиток…» И называет вино это. Я в меню видел — граммами не продают — бутылка двадцать восемь двадцать. Название, как имя индейского вождя. Только вслух прочесть можно, а вспомнить ни боже мой. А она: «Ах, Володя». Ну, думаю, погоди. Меня тоже Володя зовут. Я тебе это припомню. Во-олодя… «Ах, Володя. Мне все равно. Что хотите…»
Володя этот с адмиральскими нашивками для себя бутылку моего, вождя — для нее. Подали им тотчас — по первому разряду — и оркестр магнитофонный включился. Он меня и не видел. Да он вообще вряд ли кроме нее видел чего. Поднимаюсь. Вышел к швейцарам, постоял. И решился — иду напрямик, и прямо к ним по паркету — сам вижу, как здорово отражаюсь. Подхожу к столику, постоял против него, коротко, точно старший помощник китобойной, кланяюсь. И произношу: «Владимир… аович, — отчество-то не знаю, — вас к телефону по срочному служебному делу». Он уставился своими стальными — у меня лицо внутрь вогнулось. «Благодарю, — медленно говорит. — Людочка, я на мгновение». Поднялся и туда. Я — к ней: «Не волнуйтесь, все будет нормально — телефон далеко и дверь к администратору найти не просто. Мы успеем с вами потанцевать, я обязан сказать вам несколько фраз».
Стою и думаю, пошлет она меня сейчас, пиши пропало, за столик не заплачено, уйти нельзя и оставаться здесь будет стыдно. Жду. А она встает, подает мне рученьку свою и пошлет… Нога у меня разрывается, сердце молотит, а в ушах звон. А она мне на ухо: где же ваши фразы? Что-то я ничего не слышу. — Да что там, — отвечаю — а сам точно оглох. — Все ясно, — говорит, — только я все равно с ним останусь. Мы с ним давние друзья.
А тут и он возник у стола и смотрит. Музыка еще звучала. Потом смолкла. Она меня за руку: «Идем, не бойся. Я помогу». Мы подходим. «Познакомьтесь, — говорит, — Володя. Мой двоюродный. Приехал недавно. При тебе стеснялся подойти».
В депутатской смотрю — она, только в форме и с птичкой над правой грудью.
…Вот и улетел…
— Теперь и я вижу — серьезный вы человек, — проговорил Дмитриев. — Ну, а что же вы в анатомке видели?
— Только Фалло. Дефект межжелудочковой перегородки ушит, а чудак погиб от митральной недостаточности через два года. И вторичные признаки ярко выражены, жидкость в полости, печень увеличена.
— Позвольте, это они вам сказали?
— Кто?
— Аспиранты.
— Зачем? Я сам видел. Мне халат дали. Я сзади подошел и видел.
Дмитриев оставил свой почти нетронутый чай и крепко, точно спросонья, потер лицо.
— Да-а, — протянул он.
Володькой еще правило возбуждение. Он, наверное, и сам не отдавал себе отчета во всем, что говорил и что делал последние дни. Коршак понимал его. И ему жгуче хотелось, чтобы и Дмитриев это понял. Но Володька ничего не замечал. Искренность его не знала границ. Он сорвался с места, приволок из-под вешалки свой чемодан, раскрыл его и принялся выкладывать оттуда книги. Там были одни только книги. Три из них — два тома толстых, похожих на словарь Даля, и одну тоненькую книжку с золотым обрезом он отложил в сторону. Потом подошел с ними в руках.
— Вот, — сказал он. — Вот, смотрите!
Дмитриев взял у него книги обеими руками — «Очерки торакальной хирургии» Амосова, монография Евгения Николаевича Мешалкина и «Этюды желудочной хирургии» Юдина…
— Да… — протянул Дмитриев и тихо спросил: — И вы все здесь прочли и все разобрали?
— Не все, с латынью трудно. Правда, у меня словарь есть, но тщедушный. Мало там слов и не по существу многие…
— Ты на двоих столик заказал? — не отвечая ему, спросил у Коршака Дмитриев.
— На двоих. Но если ты…
— Берите и меня. Только при одном условии — заедем в клинику.
— В какую клинику? — бледнея, раздельно спросил Володька.
— В торакальную, голубчик, в торакальную.
Володька медленно и сломанно опустился на стул: и сразу стало видно, что он не столько строен, сколько худ.
— Ваша фамилия Дмитриев, — глядя прямо перед собой тусклыми умершими глазами, сказал он.
— Дмитриев, Дмитриев… — ответил Дмитриев.
— Простите, так вы…
— Тот самый. Не ожидал? А еще наблюдательный. Триада Фалло. Вторичные признаки…
И Дмитриев захохотал.
— Что же, — сказал потом Дмитриев, застегивая запонки на манжетах. Затем он подтянул галстук, встал и надел пиджак. — Не станем терять время. Шофера я не отпускал, не думал, что выслушаю такую биндюжно-хирургическую исповедь. — И он откровенно гыгыкнул — смех рвался из него, и он не мог его сдержать.
— Простите, — пробормотал Володька.
— Нет, отчего же! — сказал Дмитриев. — Очень было интересно. Главное — поучительно. Прошу вас, милейшие, в машину. А ужинать — потом.
В машине, когда все уселись, когда, наконец, взгромоздился на сидение рядом с Володькой и Коршак, Дмитриев повернулся к Володьке.
— А нонсенс, мой друг, это, если дословно, — чепуха.
Машина двинулась по лабиринту асфальтовых дорожек двора. Володька молчал. И вдруг он сказал:
— Мое определение, товарищ Дмитриев, точнее. Я в морях на вахте долго думал. Чепухи в природе не может быть. И в жизни не может быть. Это люди обозначили так то, чего понять не могут в силу различных причин. И если все же произошло то, что, по нашим понятиям, произойти не должно, значит мы просто не поняли происшедшего.
Дмитриев снова всем корпусом обернулся к Володьке и Коршаку — сразу к обоим. И лицо его было внимательным и серьезным. Володьке явно не хватало слов. Все эти «быть может» и «не может быть», «понять» и «понимание». И голос у него был какой-то угрюмо виноватый и настойчивость отчаянья звучала в нем. Наверное, он ничего не мог поделать с собой, хотя и понимал, что лезет к черту в зубы.
Разговор завис. Коршак осторожно, чтобы не уловил Дмитриев, коснулся Володьки локтем, и когда тот покосился на него исподлобья, одобряюще кивнул головой и прикрыл глаза.
Езды до клиники минут семь. Дмитриев первым вышел из машины, открыл им дверцу. И когда они выбрались один за другим, пошел в клинику.
— Баба Тоня, дайте-ка этим людям халаты. Врачебные. Этому, — он указал на Коршака, — бондаревский. А этому, — он окинул прицельным взглядом унылую фигуру Володьки, помедлил, прикидывая. — А этому — халат доктора Казачкова. Патлы заправить под колпаки — они в карманах, там же маски. Пошли.
На втором этаже у реанимационной палаты Дмитриев остановился и приказал надеть маски. Он сам помог Володьке завязать за ушами ее тесемки. И Коршак перехватил его взгляд, устремленный на Володьку. Началось что-то серьезное.
В реанимационной было жарко, окон здесь не открывали: несмотря на пылающий за окнами закат, здесь горел свет. Шипели кислородные приборы, щелкали вразнобой два электрокардиографа. Хрипло гулькали отсосы. В отдаленном углу, у правого огромного окна на аппарате искусственного дыхания жил, наверное, уже умирая, человек. От порога были видны желтые голые ступни и то, как мерно и высоко подымалась, повинуясь механической воле, широкая грудь. Оттуда шли к аппарату гофрированные шланги. Черная резиновая, похожая на волейбольную, камера ритмично надувалась и опадала. И когда она съеживалась, казалось, что это человеческая душа, и было до испарины страшно, что она вновь не обретет своей безупречной формы, но камера с хрипом, как живая, подрагивая и мотаясь, надувалась, а вслед за этим поднималась грудь человека.
Здесь стояло еще шесть или семь функциональных, каких-то членистых кроватей с оперированными. И никаких звуков, которые сопровождают сознательную человеческую жизнь, здесь не было. И в этой ирреальности, в этом помещении, похожем на какой-то странный фантастический цех, работали так же бесшумно, как лежали больные — две жизнерадостные медсестры. Они сновали от кровати к кровати, поправляя, проверяя, меряя, регулируя целый лес капельниц.
— Как дела, девочки? — спросил Дмитриев.
— Пока нормально. У Ивановой падало давление. Думали — сдают швы. Обошлось. Мальчишка уже спит сам. Козинцевой вывели мочу. Диурез пятьсот. Эта, — девушка кивнула на кровать неподалеку, — как обычно, на шестом часу. Мы ее держим, как вы сказали, на грани пробуждения. Адреналин и камфора.
— Устали?
— Ноги устают. Хорошо бы еще кого-нибудь для подготовки шприцев и капельниц. Сегодня так много — семь человек. И у всех раствор и плазма, и даже кровь. Ноги устают страшно.
Коршак думал, что Дмитриев будет спрашивать про того, что на искусственном дыхании. Но Дмитриев даже не посмотрел в сторону окна.
— Хорошо, — сказал Дмитриев. — Возьмем с дальнего поста. Там Галка сегодня?
— Да, профессор, Галка. Афанасьева Галка.
— Эту можно?
— Галку? Да.
— Скажите — я распорядился. Работайте. Я тут должен с коллегами проконсультироваться.
Дмитриев полудвижением руки поманил за собой Володьку и пошел к ближайшей кровати. И снова таким же полудвижением показал ему встать по другую сторону кровати. Володька встал на указанное ему место — даже от порога, где стоял Коршак, было видно, что его лицо одного цвета с колпаком и маской.
Дмитриев приподнял простыню. Молодая женщина лет двадцати пяти. Прекрасное, может быть от болезни, перламутровое, тело. Левая грудь отжата повязкой. Страшно тел из ее грудной клетки оранжевый шланг дренажа.
— Ну, коллега, что было здесь?
— Плевральный подход слева? — зыбко проговорил Володька.
— Болтовня. Что конкретно?
— На сердце работали… — полувопросительно сказал Володька.
— Так можно и на сердце. Но это нижняя лобэктомия слева. Показания — абсцесс нижней доли левого легкого. Слова понятны?
— Понятны. Нижняя левая доля.
— Не нижняя левая — она всего одна там, эта нижняя. А просто нижняя доля слева.
— Я больше кардиохирургию грыз, — сказал Володька тихо.
Дмитриев зорко взглянул на него, и, не отводя взгляда, произнес раздельно:
— «Сердце на ладони»? Так? Читали? Начитались, голубчик, модненького.
Володька пожал плечами.
Дмитриев больше не звал его за собой. Он обошел всех больных, находящихся в реанимации. И только к тому, что был на аппаратном дыхании, не подошел. Он только постоял у тех босых неподвижных ступней, вздохнул и пошел к двери.
Оба — Коршак и Володька — двинулись за ним.
Дмитриев только по клинике ходил так стремительно. Идти за ним так же быстро было неловко. И они поотстали. Дмитриев подождал их возле операционной. Там горел кварц, он вошел и выключил его.
— Являйте знания, — сказал он, останавливаясь перед стеклянным шкафом с инструментарием.
Володька-док относительно справился с этой задачей.
У лестницы, по которой они полчаса назад поднимались в отделение и по которой им теперь предстояло спуститься во двор к машине, Дмитриев остановился и повернулся к Володьке. Он некоторое время молчал, зорко рассматривая его, потом сказал:
— А сдавать анатомию все равно придется…
Столик ждал. Официанточка, знакомая Коршаку, отбивала натиск желающих. У нее уже не было сил, и она явно сердилась.
— Ну вот! Сколько же можно…
Им подали сразу. Пить не хотелось и никто ничего не пил. Ели молча и много. Вовка не поднимал глаз. А Дмитриев время от времени все так же зорко, как на лестнице клиники, поглядывал на него поверх тарелок. Теперь ему явно хотелось поговорить с Коршаком и Володька мешал этому. Коршаку тоже хотелось разговора. Вовка спросил:
— А почему вы не подошли к тому, что на аппарате, там, в реанимационной?
Неожиданно просто и негромко, с расстановкой, Дмитриев ответил:
— Это ранение правого желудочка. От остановки сердца до того, как его запустили, прошло восемь минут. Можно было и не запускать. Сердце пустили, а подкорка молчит. Все. Там больше не за кого бороться. Это не застольное.
— Ничего, ты не стесняйся. Я уже привык, а Володе это на пользу. Пусть вкусит.
— Может быть, я на бродвее, то есть на улице подожду? — нерешительно предложил Вовка.
— А кофе?
— Да оно мне… То есть я хотел сказать, что не люблю его.
— Ну, хорошо, — сказал Коршак весело. — Пошляйтесь. Мы кофейком оплеснемся.
Он долго и медленно разжигал трубку, пряча усмешку от Дмитриева, и ждал, когда тот заговорит. А Дмитриев все молчал. И потом, затянувшись наконец, Коршак спросил:
— Что скажешь, профессор?
— Это или хирургический гений будет или дерьмо вроде Мошкина. Ты знаешь моего Мошкина? Кандидат медицинских наук. Большой такой, румяный, лихой. Любую беду руками разведу. Зимой в каракулевом манто ходит и в туфлях на высоком каблуке — круглый год.
— Знаю. Почему не гонишь?
— А он не ошибается. Блестит, кружится, работает — рук не видно. И не ошибается, сволочь. Но ему на больного наплевать, его больше шов собственной работы волнует, чем человек со всеми его духовными и буквальными потрохами… Вот и этот… Лихой.
— Этот молод. И этот не такой. А потом…
— Я знаю, что «потом». Потом, ты хочешь сказать, от учителя зависит. В медицине частных пансионатов нет. Такому — один учитель нужен. Или школа, где один к одному. Но я ему, твоему корифею будущему, горб выправлю, С завтрашнего утра и начнем. Передай ему — сейчас у них производственная практика. Пусть изволит к половине десятого утра явиться в клинику. Санитаром будет. У меня.
После некоторого молчания Коршак сказал:
— Дай мне слово. Дай мне слово, что с парнем все будет в порядке.
Дмитриев сидел с закрытыми глазами, облокотись о стол и поддерживая свою тяжелую голову маленькой и белой, как у ребенка, рукой.
— Чудак ты! Не только от моих «да» и «нет» зависит все это.
— И все же…
— Ты знаешь, сколько их в институте? Пять тысяч! И среди них человек сто истинно талантливых. Что же мне всех их и тащить за собой?
— Сто один теперь.
— Пусть сто один. Тащить?
— Тащить. Если все такие твои сто — тащить.