Статная женщина с пучком седых волос на затылке смотрела на меня, сложив на груди руки.
— Ну вы и орали!
С такой же укоризной рассматривал свою физиономию я сам, когда удалось продрать глаза и добраться до ванны. Помятая, с седой щетиной и мешками под глазами, она могла порадовать взгляд лишь погрязшего в человеконенавистничестве мизантропа. Подав мне завтрак, который лучше было назвать поздним обедом, отошла к буфету и замерла там памятником пушкинскому Командору. Считала, видно, от избытка воспитанности, что этикет обязывает ее составить гостю компанию, но к столу присесть не захотела. Оно и понятно, перегаром от меня разило, как из пивной бочки. Точно так же вела себя и моя любимая собака, когда после застолья я выводил ее гулять. Стоя рядом со мной в тесном лифте, пес как только мог отворачивался. Сам хозяин коттеджа, бросив меня на съедение домоправительнице, укатил в Москву. Умел, не в пример мне, держать удар, мог выпить ведро, после чего вкалывать весь день, как ломовая лошадь.
Сидя в длинном Мишкином халате за сервированным столом, я, должно быть, напоминал кого-то из персонажей «Мертвых душ», и хорошо, если не Плюшкина или Коробочку. Ковырял без энтузиазма вилкой в глазунье, стараясь не встречаться взглядом с хранительницей Мишаниного очага. Неизбежные в подобных случаях сумерки души показались бы праздником в сравнении с тем, что я испытывал. К муторности тяжелого похмелья добавилась вынесенная из ночного кошмара обреченность, с которой скот плетется на бойню. Но самое скверное заключалось в том, что я прекрасно помнил не только то, что говорил Нергаль, но и свои при этом мысли и ощущения. Воспоминания эти отдавались в сердце тупой болью, я чувствовал себя мухой, прижатой пальцем вивисектора к стеклу. Смотрел с животной покорностью судьбе на себя со стороны и понимал, что меня проще пристрелить, чем вернуть к жизни.
Могла ли понять мое состояние затянутая в платье, какие носят институтки, женщина! Синий чулок, ходячий упрек вывалявшемуся в грязи греха человечеству. Удалилась, не вынеся скорбного зрелища, на кухню. Вернулась, неся себя с достоинством, цокая по паркету каблуками. Поставила передо мной тарелочку с бутербродом с красной икрой, а рядом еще одну с маринованными огурчиками. Аккуратненько, интеллигентно. Наполнила рюмку для вина водкой. Молча, со спокойствием египетского сфинкса. Я поднял на нее больные глаза. Выражение строгого лица не изменилось. Ни звука, ни упрека, ни тени улыбки.
Выпил, страдая лицом, и потянулся к закуске. Благодетельница взялась за бутылку налить вторую, но я ее остановил. Не хватало только на старые дрожжи нализаться и окончательно подорвать ее веру в человечество. Да и сердце предательски падало, как бывает, когда самолет проваливается в воздушную яму. Как же был я к ней несправедлив! Как не разглядел материнского чувства к обормоту? Нет, не инженер человеческих душ, действительно, сантехник. Орудовать бы тебе разводным ключом да унитазы чинить, а ты, туда же, лезешь с грязными сапогами в тонкие материи!
Получасом позже знакомый шофер подал к подъезду машину. Домоправительница вышла пожелать мне счастливого пути. Картина, парная шедевру кисти Рембрандта: «Проводы блудного сына». Врать не буду, на колени не вставал, но сухую, холодную руку поцеловал с чувством искренней благодарности, а садясь в представительский лимузин, заметил, что женщина крестит меня в спину. Добрая душа, понимала, что надеяться мне больше не на кого!
Родной город, писал Генрих Бёлль, это город знакомых лиц, и прадед мой, державший извоз на Пресне, наверное, с ним бы согласился, только меня там никто не ждал. Возвращаться не было никакого смысла, но я возвращался, как делал это всегда. Открывал двери, отворять которые не стоило, разговаривал и пил с людьми, зная, что пустыми и никчемными. Окуджава сравнил москвичей с муравьями, по мне, так лучше бы с микробами, а женщин, из уважения к ним, с инфузориями-туфельками. У муравьев есть коллективный разум, у столичных обитателей и с индивидуальным проблемы. Возрастающее не без помощи мигрантов, их количество все никак не перейдет в качество, да и вряд ли теперь стоит на это рассчитывать.
Брюзглив стал, думал я, глядя на меняющийся за окном пейзаж, верный признак надвигающейся старости. Остановил машину у первой же аптеки и вышел купить валидол. Хотелось в точности такой же, как у родителей, в круглом алюминиевом контейнере, но продавали его бумажными упаковками, словно банальный аспирин.
— Может быть, посоветовать вам что-то другое? — спросила девушка в белом халатике, скорее всего практикантка. — Скажите, что вы чувствуете?..
Вопрос поставил меня в тупик, женщины последнее время моим внутренним миром не слишком интересовались. И правда, что же такое я чувствую?.. Что споткнулся, чувствую, и переставляю ноги, чтобы не упасть, и чем больше бегу, тем больше падаю. И так последние двадцать лет. Но милым девушкам о таких вещах не говорят. Стоит только начать жаловаться, и будешь приставать к прохожим на улице и рассказывать им в подробностях своей анамнез вперемежку с подробностями биографии. Но холодок под языком подействовал, боль немного отпустила.
В почтовом ящике, давно в него не заглядывал, обнаружились несколько счетов и длинный конверт с моим адресом и выведенными готическим шрифтом латинскими буквами: I. — J. Е, сунул его в карман плаща. В лифте поднимался с надеждой, что портрета в кладовке не обнаружу. Это решило бы все проблемы, превратив последние несколько дней в плод моей разыгравшейся фантазии. Не было ни Морта, ни Нергаля, ни Клары, а только один большой мираж. Я видел их в своем сладком сне, как случалось и раньше, когда сюжет романа начинал обрастать характерами.
Вот все и объяснилось, думал я, выходя из лифта. На подсознательном уровне, втайне от себя я прицениваюсь к новой вещи. И название придумал: «Канатоходец», и приступил бы уже к работе, если бы не дурацкий звонок Потапенко и эта история с многоликим дознавателем.
Открыл ключом дверь и прокрался к чулану… картон стоял, лицом к стене, накрытый махровым полотенцем!
«Это ничего не значит! — сказал я себе, возможно, вслух. — Ничего не меняет!»
Это меняло все, совсем все. Вообще говоря, существование в природе Клары не делало реальными встречи с месье и черным кардиналом, но интуиция, а ее не обманешь, подсказывала, что я их не выдумал. Надо было успокоиться и попытаться найти в этом мире хоть какую-то опору. Отнес картину в гостиную и поставил ее, как в день обретения, на стул. Снял полотенце, отошел на несколько шагов и только тогда обернулся. Встретился с собой глазами. Хмурыми, напряженными. Опустился в стоявшее на том же месте кресло.
Ну и что ты мне теперь скажешь? О чем предупредишь?
Портрет молчал, смотрел на меня со знакомой кривенькой ухмылочкой, от которой мне стало не по себе. Таким меня видят люди, а вовсе не улыбающимся с книжной обложки. Но ведь тот, глянцевый, не смог бы написать то, что удалось мне! Лицо на картоне дрожало и двоилось, будто силилось, но никак не могло улыбнуться.
Полез в поисках сигарет в карман плаща и наткнулся на конверт. Хорошие новости сообщают лично, в крайнем случае по телефону. Разорвал с дурным предчувствием плотную бумагу. Прочел:
«Уважаемый Николай Александрович! Уверены, это обращение не станет для Вас неожиданным…»
Дочитал до конца. Поднял взгляд на портрет, он саркастически ухмылялся. Руки тряслись, как после отбойного молотка.
Прошептал беззвучно:
— Нет!
Заорал так, что картинка перед глазами пошла кругами:
— Нет! Нет! Нет!..
Черты лица портрета смялись, с разинутым ртом он напомнил мне «Крик» Мунка, картину, несущую людям безумие. Ничего гадостнее в живописи я не знал. Были бы деньги, скупил бы все копии и замазал гаденышу дегтем его поганую пасть. Издевательски усмехаясь, на меня смотрел дьявол. По-приятельски подмигнул:
— А ты думал, с тобой в игрушки играют!
Мир раскололся. Прошедшая через Вселенную трещина отрезала меня от того, что было моей прежней жизнью. Морда продолжала щериться:
— Ты же прекрасно знал, что все так и будет!
Мысль пришла единственная, страшная: пропал! совсем пропал! Сидел, не двигаясь. Тело налилось свинцом, руки стали неподъемными. Не было ни грусти, ни сожалений. Что остается человеку от прожитого? Несколько не связанных между собой мгновений, послевкусие прошедшей жизни. Как ни складывай, цельная картина не получится. Их не выбирают, они живут в тебе сами по себе, приходят застывшими фигурами, выхваченные стробоскопом памяти из небытия.
Вспышка белого света.
Кладбище. Над верхушками голых деревьев синеет пронзительно-яркое мартовское небо. В пронизанном солнечными лучами воздухе кружатся редкие снежинки. Стоим вдвоем у холмика свежей могилы. Прислоненной к кресту, фотография улыбающейся матери. Отец говорит, что всегда не любил фильмы с ушедшими из жизни актерами. Оказалось, они учат смирению. А еще тому, что ничто не проходит бесследно. Помолчав, добавляет: в этом надежда. Просит: надень шапку и иди, я еще немного постою. Я не ухожу, стараюсь не смотреть, как он беззвучно плачет.
Вспышка белого света.
Пустое кафе. Дашка уплетает за обе щеки пирожное. Говорит:
— Ничего у нас с тобой, Гречихин, не получится!
Улыбаюсь:
— Я и не рассчитывал!
— Как, — удивляется она, — почему?
Мне бы, идиоту, промолчать, но кто-то буквально тянет за язык. Интересно посмотреть, как дернется лапка лягушки, когда к ней прикоснутся электричеством.
— Думал, прочтешь пьесу, подскажешь, как сделать текст напряженным, появятся же у тебя эмоции! А ты, дуреха, талдычишь про запятые. — На голубом глазу поясняю: — Когда много пишешь, чувства замыливаются. Зато теперь я знаю, что творческий вымысел первичен, жизнь тащится за ним, как собачонка на веревочке…
Знакомая по институту смотрит на меня, ничего не понимая. С негодованием морщится:
— И для этого ты постарался меня в себя влюбить? — Не может поверить. — А если бы я действительно в тебя втрескалась?..
Что я могу ответить? Пожимаю плечами:
— Сама знаешь, искусство требует…
Не договариваю, ей этого и не надо.
— Тебе никто не говорил, что ты подлец?.. — Встает из-за столика. — А еще дурак, ничего не смыслишь в женщинах! Зачем сказал?
И, поразмыслив, дает мне увесистую пощечину.
Вспышка белого света.
Курилка в подвале Ленинки. От дыма першит в горле, щиплет глаза. Старик просит угостить сигареткой. Руки в пятнах, пальцы желтые от табака. Живой скелет, кожа да кости. Костюмчик выутюжен, сидит, как на вешалке. Из застегнутого воротничка рубашки без галстука былинкой морщинистая шея. Рот шамкает, трудно разобрать слова.
— Иконы мироточат… в храм Гроба Господня на Пасху нисходит огонь… Пушкин — других доказательств не нужно! — Касается моего рукава легкой, как пух, рукой. — Болдинская осень, разве не явленное Богом чудо! Кроме творчества, ничего в этой жизни нет. — Беззубо улыбается. — Знаете, почему старики говорят друг другу «ты»? Не из панибратства, из сострадания. А табачок у вас хорош, благодарствую!
Свет весеннего дня за распахнутым в Москву окном начал угасать, в комнате воцарился полумрак. С прислоненного к спинке стула картона на меня с сочувствием смотрел святой. Лик его, сложившийся из цветных, с острыми гранями пятен, был печален и строг. Такая светлая, несущая благую весть религия, а православные подвижники на иконах никогда не улыбаются, смотрят на мир только что не со скорбью. Может, прозревают судьбу страны? Будда радостен и доволен жизнью, что же мы-то с собой так, будто сами себе враги? В храмах пахнет ладаном, мерцают золотом оклады, горят свечи…
Свечи?.. Как же мог я забыть! Обещал ведь, если выберусь живым из замка, поставить самую толстую и дорогую. Можно юродствовать, можно всю жизнь изгаляться, а идти-то, кроме как в церковь, русскому человеку некуда! В нее да в кабак. Портрет убирать не стал, сунул под язык таблетку валидола. Боль превратилась в ноющую, с такой можно жить.
К ночи похолодало, из-за этого, скорее всего, меня и знобило. Вышел из метро на Пресне, напротив зоопарка. Родные все места, здесь жили поколения моих предков. Городская суета затихала, на Заморенова зажигали фонари. Шел бездумно, ноги сами несли в храм Иоанна Предтечи, где когда-то меня крестили. Человек не воцерковленный, я приходил сюда, постоять под старыми, расписанными еще Васнецовым сводами, замедлить свалившийся в галоп бег времени. Слушал, не вдаваясь в смысл слов, певчих на клиросе, а то и проповедь священника, и чувствовал, что принадлежу этому месту по праву, что вернулся домой.
В самые трудные годины страны двери этой церкви оставались открытыми, приняла она меня, припозднившегося, и на этот раз. Поднялся, перекрестившись, по ступеням. Служба закончилась, прихожане разошлись. Поставил в полутемных приделах свечи, произнес, как умел, молитву. У иконы своего небесного покровителя, Николая Чудотворца, задержался. За колонной кто-то истово бил поклоны:
— Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас!
Молящегося видеть не мог, но голос показался знакомым. Никогда раньше его не слышал, но что-то подсказывало, кому он мог принадлежать. Заглянул, сдерживая охвативший меня трепет, за угол и обомлел. Высокий, с прямой спиной старик осенял себя крестным знамением. На широко развернутых плечах перехваченная по поясу веревкой власяница, на босых ногах стоптанные сандалии, в каких, наверное, ходили во времена Христа. Таким, с гордо посаженной седой головой, я его себе и представлял. Таким, независимым и человеколюбивым, прошел он с посохом в руке по страницам романа. Апостол!
Едва не двинулся умом от свалившегося на меня счастья. Как же нужно было мне его повстречать! Как мечтал я когда-то оказаться после смерти у него в услужении! Выступил из-за колонны, готовый припасть к его ногам, но старика уже не было. Обернулся, он закрывал за собой дверь. Забыв, где нахожусь, бросился за ним бегом. Скатился сломя голову по ступеням на улицу, едва не сбив его, крестившегося, с ног.
— Апостол!
Выдохнул и умолк, не в силах ничего больше сказать. Старик смотрел на меня с доброй улыбкой, с какой взирал на этот мир в последней главе романа, прежде чем стереть темную нечисть в порошок. Светился изнутри, как будто только что сошел с иконы.
— Я могу тебе чем-нибудь помочь?
— Да, святой отец! Грешен, хотел бы исповедоваться…
— Тогда вернись в храм, настоятель еще не ушел! Очень достойный человек, он не откажет…
Я мотнул несогласно головой:
— Нет, святой отец, выслушайте вы, мне очень нужен ваш совет!
— Не называй меня святым, я такой же грешный мирянин, как и ты! Быть святым во все времена трудно, а в выпавшее нам с тобой и подавно. Вижу, тяжко тебе, а ты помолись Господу и претерпи, и будет тебе облегчение страданий…
— Нет, апостол, нет, не в тяжести дело! Скажи, может человек потерять душу?
Смотрел в его лучистые глаза с надеждой. Он отвечать не спешил, собрал в кулак красивую седую бороду, пожевал в задумчивости губами.
— Для начала ее надо иметь! Если спрашиваешь из праздного любопытства, не стоит сотрясать воздух, если дело серьезное…
— Серьезнее не бывает! По краю геенны огненной хожу, еще шаг и случится грех, сравнимый только с Иудиным! Грех перед Господом, перед всеми людьми, перед детьми нерожденными…
— Эка тебя! — покачал головой апостол.
— Слаб я, не справиться одному, опутан по ногам и по рукам…
Старик упер подбородок в грудь и задумался. Кустистые брови хмурились, высокое чело избороздили морщины. Сказал просто:
— Господь не по силам испытаний не посылает! — Прежде чем продолжить, еще немного помолчал. — Святой Серафим учил: спасись сам и вокруг тебя спасутся тысячи. Жизнь не рай и не ад, и даже не чистилище, она дается человеку определиться, куда лежит его дорога. Проживая ее, он тем самым выбирает дальнейшую свою судьбу: в райские кущи ему, где душа будет продолжать трудиться, или в преисподнюю, где душевная лень утянет его на дно прозябания в вечности… — Пожал костистыми плечами. — Помочь тебе с выбором никто не может, а только предупредить: берегись лжепророков, они суть волки, приходят в овечьей шкуре! — Взгляд апостола потеплел, из уголков глаз разбежались смешливые морщинки. — Такая вот у нас, раб Божий Николай, получается фенечка…
Перекрестил меня троекратно и собрался было уходить, но я схватил его за рукав. Стараясь не обидеть, старик аккуратно высвободился.
— Порвешь, вещь старозаветная, винтаж!..
— Постойте! У меня такое чувство, будто что-то пронеслось перед глазами…
— И ты не понял, что это было?.. — улыбнулся он сочувственно. — Жизнь, твоя жизнь!
И, повернувшись, пошел, опираясь на посох, вниз по переулку. Я смотрел ему вслед, пока прямая, с гордо посаженной головой фигура не скрылась за углом. Руку дам на отсечение, если при этом он касался поношенными сандалиями земли…