КЛАССИЧЕСКАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА В СВЕТЕ ХРИСТОВОЙ ПРАВДЫ Вера Михайловна Еремина
Часть I
Лекция 1.
Конец XVIII-го века:
1. Менталитет «конца века»; масонские сообщества; зарождение класса профессиональных мыслителей и профессиональных литераторов; формирование и самоосознание интеллигенции.
2. Лица и личности: Новиков, Лопухин, Лабзин и других; характеристика А.Н. Радищева.
3. Радищев и Пушкин. Оценка Радищева поздним Пушкиным, как личности и как деятеля.
С чего мы начинаем? Первый вопрос, который нам надлежит исследовать — это питательная среда, из которой как раз произрастает этот цвет, — то благоуханный, то ядовитый, — называемый русской литературой. До этого, конечно, была большая литература русская, но она была, в основном, прицерковная.
Чем занималась литература? И каковы литературные произведения XI‑го, XII‑го, XIII‑го веков: это жития святых, «Повесть временных лет»; в крайнем случае, «Слово о полку Игореве; «Слово о разорении Рязанской земли», позже «Задонщина», то есть опять-таки это, собственно, прицерковная философия. И она плоть от плоти той же «Повести временных лет», то есть, нет ещё автономии литературы, и, разумеется, нет той общественной среды, называемой интеллигенцией, в которой произрастает оная литература.
Вот у нас наступает XIV‑й, XV‑й, XVI‑й век. Что такое литература этого времени? Это, прежде всего, пастырские послания. Послания Кирилла Белозерского, перед этим Кирилла Туровского, например; послания Антония Сийского, Зосимы Соловецкого, Заволжских старцев (последователей Кирилла Белозерского) и так далее. Словом, это дидактическая литература. Она тоже прицерковная.
Затем — публицистика. Яркий пример — переписка Курбского с Иваном Грозным. Но это же не беллетристика. Ещё дальше: светоч литературы — Протопоп Аввакум, но это церковно-полемическая литература.
В XVIII‑м веке как будто появляются профессиональные литераторы. Вот Тредиаковский — время Анны Иоановны; вот Кантемир, вот Ломоносов, вот Сумароков, вот Херасков. Но что пишет Ломоносов? «О пользе стекла». Либо он разрабатывает грамматику, язык, либо даже терминологию[1].
Но все это, и особенно Фонвизин, это литература, во-первых, центра. Она не только придворная. Это, в сущности, где-то стоящая на рубеже изящной словесности и публицистики, потому что весь Ломоносов публицистичен, это все публицистика государственных людей. Притом государственных людей, конечно же, века Просвещения. Поэтому — либо «птенцов гнезда Петрова», либо — птенцов вторичных, то есть, птенцов тех гнезд, которые основали «птенцы гнезда Петрова». Ну, сюда, конечно, относятся и «Камень веры» Стефана Яворского, и публицистика Феофана Прокоповича «Молоток на камень веры» и так далее.
Но вот приходит конец XVIII‑го века. И, прежде всего, с чего мы начнем, — это возникновение диссидентского движения. Интеллигенция родилась из диссидентского движения конца XVIII‑го века, и литература русская началась как диссидентская. Вот эта классическая русская литература все же началась с диссидентской.
Чту надо запомнить сразу, к чему я буду возвращаться, но уже как к материалу, который нам известен. Этот конец XVIII‑го века был реакцией на Петрово просвещение. Очень хорошо, что хотя бы часть из вас уже прошла русскую историю, историю Русской Церкви, что такое «Петрово просвещение» мы немножко знаем. А для тех, кто не слушал, это будет как бы некое забегание вперед, но, тем не менее, оно нам очень пригодится.
Для «Петрова просвещения» возникает главный идол, более того, Молох, который требует себе человеческих жертв. И этот Молох — государство. Государству приносится в жертву, например, жизнь наследника, царевича Алексея, и вся кровавая баня по его делу, и две стрелецких казни, и так далее.
Но не в этом только дело. Дело ещё и в менталитете. Как новый Символ веры — «Табель о рангах» играет роль чьего-то уже вероисповедания. Дворянин, казалось бы, главный субъект Петровых реформ — прежде всего, изгоняется со своей земли. Земля остается где-то на попечении вдов и сирот, неизвестно чья. Никто не следит за урожаем, за крестьянином, за землей. Крестьяне, не только государственные, но и помещичьи, сгоняются на строительство Петербурга, предтечу наших Беломор — и Волго-каналов.
Как говорил впоследствии Достоевский, «будь ты хоть раз миллионер, но без земли ты сволочь» (т.е. пролетарий). Для «птенцов гнезда Петрова» землей и не пахнет. Они не понимают, что такое даже продавать хлеб, например, и получать деньги за свой труд, потому что помещик — он и агроном, он и менеджер и все, что угодно. «Птенцы гнезда Петрова» живут подачками, и поэтому все они, до одного, воры. Понятно: хочется большего. Когда Генерал-прокурору Ягужинскому Петр объявил, что введет строгие меры за казнокрадство — смертную казнь, тот ему только ухмыльнулся в ответ и сказал: «А Вы, Ваше Величество, хотите без подданных остаться. Мы все воруем, только один больше, другой меньше».
Более того, служба, вот в этом Петровом раскладе, менталитете, — это единственная достойная форма жизни. Поэтому, все население страны делится на «регулярных» и «подлых», а «регулярные» — только служащие. И вот, на что это похоже? Конечно, на советскую власть, особенно на довоенные годы, где все маршируют, вся страна! Композиторы гениальные сочиняют песни Не спи, вставай, кудрявая, в цехах звеня... Это Шостакович, господа. Единственная разница, что «Петрову просвещенью» не было дано ни Прокофьева, ни Шостаковича. Прокофьев написал «Русскую увертюру», положив на эту музыку «Манифест»: Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма.
И стоит ли удивляться, что вот на этот менталитет приходит реакция. Но, вы знаете, реакции тоже ведь нужна предпосылка. И эта предпосылка, эта ее, как говорят архитекторы, геоподоснова, это — Указ о вольности дворянства 1762 года, выпущенный еще при Петре III, прежде всего освободивший как раз интеллектуальный слой от обязательной государственной службы, давший ему дышать. Выпущен Указ был во время краткого царствования Петра III.[2]
Со своей стороны, Екатерина несколько раз подтверждала этот Указ, и главное — она проводила политику, которая обеспечивала выполнение этого Указа о вольности дворянства. До такой степени, что ей, еще пропитанной Петровым просвещеньем, задал свои знаменитые вопросы Фонвизин. Среди них был вопрос: «Почему у нас не стыдно ничего не делать?» — в смысле, не служить. Екатерина отвечала лично: «Стыдно делать дурное, а жить в обществе — не значит ничего не делать». Жить в обществе — это, прежде всего, навык интеллектуального общения — кружки, чтение, обмен впечатлениями. Так, потихонечку, забродило тесто[3].
Казалось бы, вот забродило тесто, пошли пузыри, они захватывают все более муки. Казалось бы, вот эта вновь образованная, только зарождающаяся, начинающая самоопределяться интеллектуальная элита должна быть благодарна тому правительству, которое дало ей возможность существовать. Ничуть не бывало. Образуется сразу диссидентское движение, оно образуется не тогда, когда народу тяжело, а когда он переходит в облегчение, — так же, как и сейчас.
Итак, рассмотрим это умонастроение, этот менталитет русского мыслящего класса, будущей интеллигенции, когда его, буквально, вырвало «петровщиной».
Что характерно для нового менталитета.
Первое. Всякая государственная полезная деятельность — Петровский «Символ веры» — объявлена суетой мира сего. Взамен предлагается тихая жизнь, конечно, прежде всего, нравственное благородство (это я вообще не беру даже). Тихая жизнь на лоне природы, либо в тихом малом городе. И сразу же библейское противопоставление, и недавно слышанное нами (оно есть в Великом покаянном каноне Андрея Критского), то есть Содом и Сигор. Сигор — это малый город, куда удаляется Лот.
Второе. В противоположность петровскому буйству и безудержу, в том числе пьянству, конечно, (кстати, там — варварское спаивание, включая молодых девушек), — добродетель в самообладании и самопознании. Рефлексия, то есть самоанализ, размышления. Мы потом посмотрим, куда это приведет.
Третье. В противоположность петровской вакханалии злодейств и неподсудности[4], — этим новым направлением декларируется строгость жизни, борьба с самим собой. (Лопухин пишет: «В духе, в душе и в теле быть совершенно без Я»). То есть, своеобразная нравственная аскеза, то, что стало называться впоследствии «монашеством в миру».
Вот это три основных пункта. А теперь мы взглянем на обратную сторону медали. Не все, так сказать, диссидентством-то исчерпывается. Аскеза, как всякий самовольный подвиг, оказывалась чреватой. И вы, конечно, догадываетесь, какая главная опасность здесь подстерегала: самомнение, прельщение; но начинается это дело с мечтательности. В том-то и дело, что рефлексия и так называемое самопознание оборачивались мечтательностью.
Именно в конце XVIII‑го века развивается ложная апокалиптика. Ну, в основном-то, конечно, переводная. Кстати говоря, оригинальных мыслителей вот этого диссидентского направления почти нет. Я потом перейду к этому вопросу и покажу, на каких источниках это все воспитано и произрастало.
Но другое любопытно: тем же направлением декларируется «святая меланхолия», то есть, попросту говоря, мечтательный скептицизм, а отсюда один шаг до толстовской «философии неделания». (Вот это, между прочим, очень похожее на только-только прожитое нами время — 1992 год. На пустом месте взрыв апокалипсических настроений, мечтательной эсхатологии и как бы такая задумчивая бесперспективность. От жизни ждут только худого. Поэтому, истерическое ожидание гонения на Церковь). Конечно, без всяких оснований, ложная эсхатология, мечтательная эсхатология: не то мечтательные предчувствия, не-то грезы наяву. Значит, первая опасность, как всегда — это мечтательность.
Но была в этом диссидентском направлении и некая положительная деятельность, и вот в ней, пожалуй, первый пункт — это система частной благотворительности и филантропия, не только как общественное служение, но и как вроде бы обязательная характеристика благородного человека.
В отличие от системы Петра I, который запрещал подавать милостыню из рук в руки, то есть, признавал только благотворительность через государство, типа кассы взаимопомощи. Вы знаете этот Указ 1718 года, то есть, приказ ловить нищих и сечь, деньги у них отбирать, а людей, пойманных при подаянии милостыни, подвергать штрафу. Естественно, что в ответ на это должна была развиваться частная благотворительность, но тоже как бы диссидентского толка.
Тоже, между прочим, немножко напоминает деятельность Льва Толстого во время голода 1892 года: то он высмеивал общественное движение помощи голодающим, а когда уже не принять участие в общем бедствии стало неприлично такому народолюбцу, как Лев Толстой, то он, ни к кому не присоединяясь, основывает собственное дело. Софья Андреевна пишет воззвания, собирает деньги, он, значит, погружается в работу. Но опять-таки как бы извиняется перед своими последователями, потому что они считали, что ему стыдно становиться рядовым общественником в благотворительности.
Но, во всяком случае, этот принцип отказничества и диссидентства остается и здесь. Всегда это что-то такое против. И, наконец, главный признак диссидентского движения — подпольные типографии, самиздат. Его родина тоже здесь. Рукописные переводы и рукописные сочинения.
И, наконец, чтение, чтение, чтение... Взахлеб. Что читали? Читали Якова Бёме. Вот этого протестантского богослова совершенно еретического содержания. Между прочим, где-то он проявляется еще и у Бердяева. Вон докуда дожил. Яков Бёме, Сен Мартен и Иоанн Масон. Яков Бёме переведен весь, не издан, но в ходу рукописи, которые передаются (вспомним наши 60-е годы, литература, перепечатанная на машинке, даваемая на одну-две ночи и т.д.). Дальше: мадам Гюйон, Джон Беньян, то есть литература квиетистская (от англ. слова qwiet — «тихая»), немножко квакерская, это литература вот таких тихих размышлений.
А знаете, где это долее всего удержалось? У хлыстов. Вот, когда вы открываете, например, Мельникова-Печерского «На горах», это как раз те самые книги, которые читает Дуня Смолокурова и которые рекомендует Марья Ивановна Алымова. И тут же — Макарий Великий, «Исповедь» Блаженного Августина, Ареопагитики. Но если Святые отцы идут вперемешку с масонской литературой и если и то, и другое признается явлениями одного порядка, то вот тут-то мы и сталкиваемся с явлением ложной духовности, мечтательной духовности; и сама так называемая рефлексия, вместо самопознания, тоже вырождается в мечтательность и в мечтательный гуманизм.
Но самый ужас в том, что все они читают, конечно, Библию[5], но живого Христа здесь нет, и, в сущности, Он не нужен. Более того, все это направление на самом деле глубоко антицерковно и, что еще хуже, оно вместо Церкви предъявляет и предлагает масонскую ложу. Вот это самое главное — вместо Церкви! Петр I тоже, конечно, совал государство вместо Церкви. И здесь — враг нашего спасения хитер — он и протестантов увлек на ложные пути, только другие (пути, противоположные ложным, они тоже будут ложными, только в другом направлении).
И вот тут нам следует на некоторых вещах остановиться.
Может быть, Тарасов или кто-нибудь из современных исследователей вам покажет архивные данные, что Чаадаев тоже говел раз в год. Вот мы сейчас как раз разберем это положение. Какое место занимает Церковь в этом менталитете? Образно говоря, это угол, заросший паутиной. В ложах практикуется духовное руководство, своего рода старчество. И самое чтение, которому уделяется львиная доля свободного времени, все идет под наблюдением Мастеров лож — Великого Мастера, Мастера Среднего, это зависит от посвящения масонского. Затем, очень любопытно: взгляд на грех и покаяние. Собственно, вместо греха как оскорбления Божественной благодати, и прежде всего, нарушения Божественной заповеди, декларируется несколько другое понятие — понятие скверны, как бы природной скверны, свойственной падшему существу. А этим, вспомним, уничтожается цель смерти Господней, ибо Господь искупил нас Честною Своею Кровию, и положительная цель жизни христианина — это преображение всего бытия, на всех порядках: обужение. Бог стал человеком, чтобы человек мог стать богом.
Итак, скверна, как бы природная нечистота, которая не изглаживается покаянием, что очень важно; а уж тем более, церковным покаянием; а исправляется, по мере возможности, воздержанием. Эти все мысли мы найдем потом у Льва Толстого. Кстати говоря, он так и не вырвался, в смысле своего менталитета, так и остался человеком александровского времени, несколько запоздалым. Помните пушкинские строки «Отец ее был добрым малым, в прошедшем веке запоздалым», так и он, в сущности, человек запоздалого менталитета; но это нам еще предстоит разобрать.
Воздержание. Воздержание — это дисциплина воли, прежде всего; но не дисциплина ума, рассуждения и, уж тем более, не обуздание воображения. Поэтому, на смену молитвы, как прямого богообщения, в этом менталитете представляется мечтательное воздыхание и все та же святая меланхолия.
И, наконец, оценка Церкви в этом менталитете, в этом направлении мыслительном. Все эти деятели допускали Церковь как внешнюю и даже говели раз в год. В этом отношении, диссидентом был Радищев, который не говел шесть лет перед арестом. Но действительно люди, так сказать, более умеренные, как Чаадаев, регулярно ходили в свой приход на Старой Басманной. Но в этой, так называемой внешней, Церкви, которую стяжал Христос Святою Своею Кровью, о живом Христе речи нет. Читали Святую Библию, но в ней как-то Ветхий Завет преобладал даже над Новым. Церковь рассматривается ими, как внешняя и как подготовка ко внутренней церкви, а внутренняя Церковь — это масонское сообщество, опять-таки ложа.
Теперь мы видим, в чем соблазн: Антихрист ведь не против Христа. Он вместо Христа. Слово анти имеет еще значение вместо — например, антидор — вместо Святых Даров. Поэтому, надо ли говорить, что живого Христа здесь нет; и, кстати говоря, кроме опасности мечтательства, есть еще вторая прямая опасность — гордыня. Вот эти «члены внутренней церкви», так называемой, именуются посвященными, а все прочие профанами. Кстати говоря, первая ступень масонского посвящения так и называется профаны, вторая ступень — товарищи.
И, наконец, третий признак этого направления, мыслительного уже. Естественно, что оно встраивается в ту мыслительную традицию, которая, как я уже сказала, имела место уже в Западной Европе. Это Эккартсгаузен, мадам Гийон и т.д. Поэтому, оригинальному мыслителю на этой ступени развития и нет места. Они все переводчики, систематизаторы, комментаторы, иногда подражатели.
Возьмем поближе: Василий Андреевич Жуковский. Что у него оригинального? Светлана? Так это же Людмила, взятая с бюргеровой Леноры. Лесной царь? Так это же из Гёте. Это же ранние романтики. А что он написал оригинального? «Боже, царя храни!» Вот это он написал! И другое, для Машеньки Протасовой: Котик усатый по садику бродит, А козлик рогатый за котиком ходит. Лапочкой котик моет свой ротик, А козлик седою трясет бородою... Вот Боже, царя храни! — это Жуковский, немножко с помощью Пушкина. Композитор — Львов. По-настоящему оценено было только Николаем. Так вот, как говорил тот же Василий Андреевич Жуковский: «У меня все чужое и все мое».
И вот теперь нам становится понятен Радищев, теперь нам понятно, откуда что взялось! Он обязательно должен был быть диссидентом, и поэтому «3вери алчные, пиявицы ненасытные» — это его патетика, она коренится не в реальных наблюдениях, а главным образом, в том социальном задании, которое он уже имел. Это мечтательное благородство. Радищев, прекрасный семьянин, отец 4-х детей, которых он уже имел от первого брака; естественно, когда скончалась его жена Анна Васильевна, он у себя в саду поставил ей памятник, тоже для мечтательного воздыхания.
Для сравнения: Маргарита Михайловна Тучкова — все понимают, что это за лицо, — когда она каждый день ходила на могилу своего рано умершего пятнадцатилетнего сына Коли, единственного, от геройски погибшего мужа, то Филарет Московский, ее духовник, запретил ей это дело. Потому что мечтательство, даже в реальном горе, в реальных слезах, — это уже инерция, это уже привычка, это уже выход в самозамкнутость. Т.е. опять-таки срыв в мечтательную область.
И, наконец, вот Радищев ссылается в эту самую ссылку. Надо сказать, что мне это не надо комментировать — все откомментировал Солженицын; что Екатерина сама курировала, чтобы ему было хорошо и удобно, чтобы немедленно были все теплые вещи посланы вдогонку, а прекрасный рубленый дом стоил 12 рублей в Сибири. Но более того, вот за ним следует его свояченица, сестра жены, незамужняя, с младшими его детьми, а старшие сыновья остаются на попечении его брата Моисея Николаевича. Он женится на свояченице — попрание всех церковных правил! А почему на ней? Потому, что ближе всего напоминает покойную жену — всё!
Ну, естественно, что от свояченицы тоже четверо детей, естественно, что отец, здравствующий, по возвращении из ссылки отказывает ему в благословении, что вполне нормально и строго. И в сущности, даже самоубийство Радищева — это все та же мечтательная акция: ему ничто не грозило. Он уже ведь был возвращен из ссылки Павлом и абсолютно прощен Александром. И ему, опять-таки, как человеку с диссидентским прошлым и как бы с диссидентским орденом, хотя и реального вида не имевшим, было поручено составить одну там докладную записку государственного содержания. Он опять, по прежнему своему, так сказать, счету, что-то такое накатал. Записка была вне реальности, реальности государственной, общественной, исторической, международных отношений, во всех отношениях. И кто-то из старых друзей, Воронцов что ли, сказал ему: «Эх, Александр Николаич, мало тебе было. Ты так и не поумнел!» От одного этого он отравляется квасцами и оставляет записку: «Я уйду от вас, звери алчные, но идеи мои пребудут вовек...» или что-то в этом роде.
А сейчас я все-таки на этом очерке Пушкина «А.Н. Радищев» остановлюсь. С каких позиций разбирает Пушкин Радищева? И надо сказать прямо: с позиций государственника. Эта статья написана в 34-ом году, то есть, после 30-го года (мы еще будем говорить об эволюции Пушкина). «Что вслед Радищеву восславил я свободу и милость к падшим призывал...» — это же ранний вариант. Потом Пушкин от него откажется, скажет, «... что в мой жестокий век восславил я свободу...».
Так вот, важно то, что с Пушкиным самим произошел перелом 30-го года, когда он стал искать сближения не просто с государственными структурами, а именно послужить царю, уж такому, какого Бог дал, помните, как говорили цари московские: других слуг нам не дадено — в отличие от Петра I, который все хотел изменить русскую породу и природу; отсюда брадобритие, кстати, запрещенное Стоглавым Собором.
Пушкин разбирает Радищева с позиций государственника и осуждает и отметает его как диссидента, то есть бесплодного мечтателя, но создающего реальный шум, который вредит государству, тогда как христианину следует государство охранять.
Пушкин еще этого не пишет. Это напишет впоследствии архиепископ Иоанн Шаховской в статье «Революция Толстого». Но Шаховской только доводит до конца ту мысль, которая у Пушкина уже заложена. Вот он приводит простые примеры этих самых филиппик Радищева: вот на постоялом дворе хозяйка жалуется на недостатки. Какая хозяйка, на каком постоялом дворе не будет жаловаться проезжающему на недостатки, потому что с него же нужно побольше взять... Мало того. Вот она наплакалась и «начинает сажать хлебы в печь». Это уже говорит о значительном достатке, потому что у нее караваев-то не один, а хорошие несколько!
Радищев упоминает о бане и квасе. Баня и квас — это уже достаток. Это значит, что есть запасные дрова и есть запасные сухари: т.е. не до крошки хлеб подъедают, квас-то из чего-то делается.
Наконец, уже явный тон государственника: «Вместо того чтобы писать подпольные филиппики, чего проще было представить правительству разумную докладную записку о реальных способах улучшения крестьянского быта». Другими словами, постфактум, Пушкин рекомендует Радищеву преобразиться в Николая Алексеевича Милютина, то есть человека, готовившего крестьянскую реформу 19 февраля 1861 года. Вот Милютин-то, вот это направление, намеченное Пушкиным, — это направление будущих славянофилов.
Далее: Пушкин немного оглядывается на историю Радищева, ну и, прежде всего, отмечает там сугубое невежество. Действительно, Радищева посылали учиться в Германию, как и Ломоносова; но, в отличие от Ломоносова, он не выучился ни по-немецки, ни по латыни, и потому не мог понимать своих профессоров. Потоптавшись за границей и попробовавши только баварского пива, он вернулся обратно.
И, наконец, главное обвинение, которое Пушкин предъявляет Радищеву, — это все то же мечтательство. Как сказать? Это не только поза диссидента, не учитывающая реальных условий страны, но это и нежелание заняться конкретикой черного труда, засуча рукава. В этом смысле, Пушкин еще этого не пишет, но договорит за него Достоевский, — именно в пушкинской своей речи он покажет, что эти обличающие диссиденты, типа Алеко, тоже ведь берут начало с Радищева. И призыв Достоевского: смирись, гордый человек и, прежде всего, смири свою гордость; смирись праздный человек и, прежде всего, поработай на родной ниве, — это призыв к диссидентам.
И даже более того: кто внимательно читал роман «Бесы», помнит, что там есть имя радищев с маленькой буквы: «доморощенные сопляки радищевы». То есть мы видим, что, как бы начиная с Пушкина и, особенно — в Достоевском, намечается линия реакции на реакцию, начинается новое государственное мышление, хотя для Пушкина, его отношения с царем и с двором — это трагедия как раз неосуществившегося доброго намерения. Но намерение само присутствует! Этого нельзя отрицать. А именно: вот эта новая идея Пушкина-Достоевского — идея сотрудничества свободного мыслителя с государством. Но уже не петровское сотрудничество, которое на деле не сотрудничество, а ленинские «колесики и винтики», сотрудничество мыслящей единицы на условиях свободного паритета и взаимоуважения, — вот этот, так сказать, новый статус христианского свободного государственника.
Пример: у Пушкина — там что-то осуществилось, что-то же и нет, но было начато: «Записка о народном воспитании». Это мыслящей одиночке, это независимому мыслителю заказано подать Записку об основных направлениях народного образования — госзаказ. Положим, что пушкинской запиской остались недовольны. Пушкин пишет сам: «Я упомянул о том, что следует подавить частное воспитание, — а как раз идея диссидентская конца XVIII‑го века — упор на частное воспитание; — «тем не менее, — продолжает Пушкин, — мне вымыли голову». Как бы то ни было, записка осталась; положим, она осталась в архиве. Но ведь любому государю, который принимает бразды правления, остается архив, и он приглашается осудить худое и следовать доброму.
Другое: все-таки Пушкину открывается дверь в архив, и он пишет «Историю Петра». Без этой «Истории Петра» не было бы «Медного всадника», а мы будем о нем говорить. Другими словами, остается, прежде всего, хотя бы намерение. Тем более что во главе государства не обязательно злодей.
Мы будем говорить и о государе Николае I и в связи с Пушкиным, и в связи с Лермонтовым, и в связи с Гоголем. Но все-таки, вы знаете, что такое «медвежья болезнь»? Так вот, после декабристского бунта у Николая I началась «медвежья болезнь»[6] — болезнь периферийной нервной системы. Вы представляете себе мужчину, так сказать, возвышенного роста и атлетического сложения с «медвежьей болезнью»; какие комплексы при этом развиваются, понятно.
Так вот, Достоевский — к осуществлению указанной выше цели уже ближе: слава Богу, Александр II ходил на медведя один-на-один, а «медвежьей болезни» у него не было. Достоевского приглашают во Дворец — вести нравственные беседы с младшими Великими князьями, и сказано: «чтобы своими беседами он содействовал укреплению их нравственных оснований», в обязательном порядке — для младших князей, а именно, Сергея Александровича (будущего мужа Елизаветы Федоровны) и Павла Александровича. Ходит на беседу и Великая княгиня Мария Федоровна, ходит и «КР» — Константин Константинович. («Умер, бедняга, в больнице военной, долго, родимый, страдал...» — это его стихи).
Государство, в лице возглавителя страны, может уважать и почитать мыслящего одиночку. И даже приглашение Жуковского в качестве воспитателя наследнику — это явление того же порядка и того же характера. Заметьте себе, Жуковскому, воспитанному как раз вот в этом менталитете масонства конца XX‑го века, необходимо было преодолеть некий нравственный барьер, чтобы согласиться на это предложение.
Другими словами, это не есть утопия. Это так же как, пусть временная, но все-таки придворная служба будущего Арсения Великого при дворе Феодосия Великого, как воспитателя царевичей Аркадия и Гонория. Во всяком случае, это возможно. Тут может быть трагедия, как у Пушкина; но она, в сущности, была трагедией обоюдных самолюбий — постоянно уязвленного самолюбия царя и постоянно уязвленного самолюбия Пушкина. Ему все время казалось, что он неправильно одет, все время казалось, что на него с насмешкой смотрят.
Тютчев уже не боялся, как на него смотрят. Он по чистейшей рассеянности мог приехать на именины Великой княгини Елены Павловны во фраке своего лакея, надев его по ошибке. Потому что всегда его одевал лакей, а тут он лакея сам же послал по делу, а сам он уже не мог сообразить, что ему надеть. Зато он идеально соображал в международной политике и был как раз политическим комментатором всего Двора, не только александровского, но и николаевского.
Так вот, это не есть утопия. Это есть совершенно реальное благое намерение. Да, оно может кончиться неудачей. Да, оно может не состояться. Но даже само намерение уже значимо пред лицом Божиим, ибо, как свидетельствует Церковь бессмертными словами Иоанна Златоустого, «Господь и дела приемлет, и намерения целует».
Лекция 2.
Тема любовного романа в произведениях Пушкина.
Коллизия долга и страсти.
(на материале произведений «Евгений Онегин», «Полтава», «Станционный смотритель», «Капитанская дочка»).
Рассмотрим те произведения, которые входили в школьную программу или давались дополнительно. «Капитанскую дочку» — наиболее зрелое произведение Пушкина — проходили в 7-ом классе, а в 9-м классе проходили произведения промежуточного периода, притом, ведь Пушкин начал «Евгения Онегина» в 1824-м году, а закончил его в 1830-м, будучи женихом, и взрослел, пока его писал. «Капитанская дочка» была написана в 1836 году в одночасье, а «Евгений Онегин» писался шесть лет.
В 1-й главе мы встречаем абсолютно нехристианские строки и утверждения: «Кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей» — афоризм. К счастью, сам Пушкин был лучше этого. Он жил и мыслил, но много раз заблуждался в людях, ни к кому не относился с презрением априори.
Конфликт, — то есть коллизия, столкновение, — долга и страсти, разумеется, присутствует в «Евгении Онегине», притом — христоматийный случай с Татьяной. И ее хрестоматийное двустишие: «Но я другому отдана и буду век ему верна». А теперь мы посмотрим, чту такое — не только с Татьяной, а вообще — что такое верность, чту Бог дал Пушкину увидеть.
Тут я должна сделать небольшое отступление, которое нам понадобится на весь наш курс, а именно: тут есть явление, которое мы можем назвать саморазоблачением поэта. Поэт творит энергиями Духа Святого, — других творческих энергий просто нет. Человек создан по образу Божьему творцом, по образу Бога Творца. И Господь дает ему энергию творчества.
Энергии Духа Святого, которыми творит поэт[7], накладываются на бессознательный момент творчества. Бессознательный момент творчества присутствует у всех поэтов, у всех художников. За счет чего? А именно за счет того, что их дух человеческий в рабстве у эмоциональной части души. Поэтому появляется некий перекос, и за счет этого всегда присутствует бессознательный момент творчества. Потому хорошо известно, что в лучших своих произведениях творец, как правило, умнее самого себя. Он сам являет то, что превосходит меру его понимания. Поэтому, творец-Пушкин напишет: «Татьяны милый идеал», а из художественной системы «Евгения Онегина» явствует абсолютно другое.
А теперь я к вам обращусь с вопросом: за что Татьяна любит Онегина? Она его выдумала по сентиментальным романам. Отчасти, Софья выдумала Молчалина. Отчасти, Марья Гавриловна выдумала своего первого жениха... «Пришла пора, влюбиться надо» — маловато. Знаете, что выдает ключ к внутренним мотивам Татьяны? Сон! Кого любит Татьяна? Лидера! хотя и воображаемого, в основном. Но мечтает она о лидере, и снится ей лидер! Помните: «Он засмеется, все хохочут, нахмурит брови, все молчат...» И, наконец: «Моё» — сказал Евгений грозно» — это уже абсолютная мечта, потому что реально Онегину ничего не нужно. Фактически ведь ему все быстро надоедает, он ничего не отстаивает, ничего не завоевывает. «Моё!» — только во сне Татьяны.
Татьяна мечтает о лидере, и Онегина представляет, — причем, именно подсознательным своим существом, во сне, — лидером. В этом смысле она похожа на Марию Кочубей, но Мария Кочубей человек более трезвый, она любит Мазепу как реального лидера: «Твоим сединам так пристала корона царская...» Во всех собраниях «она лишь гетману внимала...» — самому гетману! И эта последняя мечта о царской короне для гетмана как раз естественное завершение.
А вот Дуня («Станционный смотритель») любит не лидера, Минский был умнее. Пожалуй, Дуня в этом ряду человек более настоящий, как бы сказать, доброкачественный. С чего начинается любовь Дуни? Какая ее первая функция при Минском? — сиделки, сестры милосердия. Минский-то не дурак был. Помните: «Больной ... поминутно просил пить... обмакивал губы в чашке с лимонадом», подносимой ему Дуней, — и всякий раз, возвращая чашку, в знак благодарности «слабою своею рукою пожимал Дунюшкину руку». Естественно, после этого статуса сиделки, какие чувства сразу пробуждаются в нашей сестре? Жалость, но не только жалость. Самое главное, почему Минский умный человек? — он саморазоблачается. Под маской блестящего стройного гусара с черными усиками оказывается беспомощность и одиночество. Ответное чувство Дуни — это жалость и самоотвержение, конечно.
Вслед за этим — совершенно естественное продолжение, следующая ступень. Ее забота, ее ласка. Помните: «... сидела на ручке его кресел, как наездница на своем английском седле, ... наматывая черные его кудри на свои сверкающие пальцы». Следующая ступень, совершенно естественная, вслед за самоотвержением и заботой, еще раз забота, и еще раз ласка. После этого, естественно, что у нее трое маленьких барчат, и кормилица, и черная моська, и карета, запряженная своими лошадьми, не почтовыми; словом, все аксессуары матери семейства соответствующего уровня достатка.
Значит, мы получили некий треугольник, притом, равносторонний; впрочем, третья-то сторона — она несимметрична. Точнее сказать, треугольник равнобедренный, но не равносторонний.
Итак, как дальше развиваются события у всех трех. Мы помним, что две равные стороны, полюбившие лидеров, — обе разочаровываются. Татьяна разочаровывается, читая произведения, излюбленные Онегиным. И Мария Кочубей разочаровывается, опознав в своем герое злодея. Но скажем так, Мария Кочубей — более подлинная и более качественная по нутру, и более искренняя. Опознав в своем герое злодея, она сходит с ума. Но в своем доброкачественном безумии, она разлюбляет его и прямо говорит: «Я принимала за другого тебя, старик».
Татьяна заведомо принимала Онегина за другого. Она мечтала о лидере, а он скучающий баринок. Она все-таки мечтала о герое, а у него герой Чайльд Гарольд, и он сам «москвич в Гарольдовом плаще». И, наконец, Татьяна могла бы понять, что ее Бог отвел от этого героя, можно сказать, избавил вовремя. Но она, по своему мечтательному складу, никак не принимает воли Божией, не благодарит Господа, а все-таки цепляется за свою мечту. И поэтому, в отповеди ее Онегину она все уходит, уходит от искренности, и, наконец, произносит слова, которые стирают насмарку всю ее предыдущую отповедь: «А счастье было так возможно, так близко...». Никакого счастья не было бы сроду! Как раз вот это: «А счастье было так возможно, так близко...» — значит, что Татьяна живет самообманом, и продолжает жить самообманом, в отличие от Марии Кочубей.
Дуня встречает своего избранника богоданного. Но тут вступает третье лицо — ее отец-смотритель, и коллизия долга и страсти — это коллизия любви с Пятой Заповедью. Мы еще к этому вернемся. Как и у Марии Кочубей, тоже коллизия с 5-й Заповедью. Но мы сейчас к этому перейдем, а пока рассмотрим, уже теперь до конца, что такое верность Татьяны.
Что такое ее брак, из чего он состоит? Этот вопрос осмелился поднять до нас только В.В. Розанов, он назвал замужнюю жизнь Татьяны «паркетной», действительно:
К ней дамы подвигались ближе,
Старушки улыбались ей,
Мужчины кланялися ниже,
Ловили взор ее очей.
Девицы проходили тише
Пред ней по зале, и всех выше
И нос, и плечи подымал
За нею шедший генерал.
Но это заведомо известно, что они вместе выезжают, вместе принимают гостей; но позвольте, что они еще вместе делают? Пушкин ведь любит этот вопрос. В доме нет хозяйства, совершенно непонятно, как Татьяна разбирается с прислугой. Потом этот вопрос поднимет А.Н. Островский. У него жена столоначальника-взяточника, Юленька, говорит: «Я хозяйством не занимаюсь, считаю низким. Обед заказывает муж перед тем, как идти на службу». Анна Каренина уже живя с Вронским тоже не занимается хозяйством, считает низким, или, точнее, не может к нему как-то приработаться. Поэтому Долли, приехавши в их дом, быстро поняла, что от Анны это зависит не более чем от Весловского, то есть самого пустого из их гостей; а все поддерживается усилиями и хлопотами хозяина.
Татьяна может часами читать письмо Онегина и «лить слезы рекой» при этом. Простите, почему? где в это время муж находится? почему он не приходит, не застает ее в этих растрепанных чувствах, не спрашивает ее о причинах всех этих слезоизвержений и прочее. А кто в это время выдает деньги на провизию, проверяет, что куплено, заказывает обед на завтра и так далее. Почитаем письма Пушкина к Наталье Николаевне. Видно, что это очень большое имело значение, и как раз это Пушкин в ней любил! «Ты ломаешь кареты, ты сверяешь счеты, ты доишь кормилицу... Ай, хват баба! Что хорошо, то хорошо!»
Татьяна сидит, погруженная в свои сентиментальные грезы, хозяйства нет; детей, естественно, тоже нет, потому что вообще неизвестно, что там у них делается. А остается пока еще «паркет». А умрет муж, что ей останется? Розанов тут определяет так: «Сплетни, да пенсия». Пенсия за мужа, а сплетни для души. Кстати, чем она занимается на этих своих приемах? — сплетнями! «Вот крупной солью светской злости стал оживляться разговор...» А к кому относится злость? Конечно, к ближнему, «крупной-то солью» что посыпано? Конечно, сплетня. И дальше: «Перед хозяйкой легкий вздор сверкал без глупого жеманства» — очень мило! Когда помрет муж, то кружок ее сильно сузится, останется несколько человек. Итак, сплетни и пенсия.
Только проза ХХ‑го века эту сторону жизни подхватила, и именно данную «Онегиным». И только проза ХX-го века смогла эти вещи уже разобрать, можно сказать, по составу. Вспомним «Белую гвардию» Булгакова. Брак Елены, урожденной Турбиной, с Тальбергом, — что это за брак? Вот его Булгаков определяет. «Их брак с капорами (это в капоре она выезжает в Оперу), с духами, со шпорами и облегченный — без детей». Немножко, так сказать, сличим, и будет полная аналогия. Вместо капора — малиновый берет; вместо оперы — раут; все те же духи, все те же шпоры и все та же облегченность: без хозяйства, без детей, без взаимной заботы, без общего дела, без участия взаимного в делах.
И другой, тоже любопытный, продолжатель этой темы — Евгений Замятин. У него есть любопытная повесть «Ловец человеков.» Этот самый «ловец человеков» Краггс со своей миссис Лори тоже, в основном, выезжают, но не в карете выезжают, а идут пешком в церковь; вышагивает этот самый Краггс и сопровождает его миссис Лори. Он вышагивает твердо» как монументик», а она его сопровождает со своим античным профилем, «как барельеф на постаменте монументика».
Тут тоже что-то подобное любви, но любовь эта выражается в том, что при каждом своем гешефте, то есть получении денежном, он дарит ей нижнее белье «невообразимо кружевное» и позолоченные ложечки, то есть домашний обиход. Жизнь пуста. У Елены Тальберг, когда истрепался этот капор, она его использует в качестве ночного колпака, и вот этот капор надувается и спрашивает ее: а что за человек твой муж? Миссис Лори у Замятина не знает, чем занимается ее муж. Он зарабатывает деньги шантажом. И Татьяна, в сущности, не знает, что за человек ее муж, — ее это мало интересует.
Что же такое, наконец, ее верность? Это верность неодушевленного предмета. Душа ее — это могила няни, сентиментальные воспоминания, полка книг, тихий сад, письма Онегина и ее река слез при распущенных волосах. Помните, и до замужества были «распущённые власы», и тут она тоже «неубрана, бледна». А верность мужу — это неодушевленная сторона ее жизни, это верность мебели, которую не переставляют. Это и есть та самая сторона ее постоянства. Такая верность несодержательна, она, в сущности, ничем не лучше измены.
Кстати говоря, эту проблему поднимает Замятин. У него, конечно, там наклевывается тоже третий лишний. Но этот третий лишний — художник, не так, как Онегин, без ремесла, а настоящий художник, большой музыкант, органист. Но он, в сущности, берет не искусством своего органа. Он берет некоей детскостью. Вот эта самая жена швыряет ему в окно подаренный им через мальчишку-разносчика букет, и в ответ на эту пощечину слышит детский хлюпающий плач. И рушится мир миссис Лори, ее Краггс, то есть муж, ложечки, «невообразимо кружевное», и она, разрушенная, летит в этот самый двор того самого дома — там несколько домов на один двор — а в это время идет Первая мировая война, совершается воздушный налет, и этот налет служит им прикрытием, потому что все попрятались.
Давайте быстренько сличим с поздним Пушкиным. Рассмотрим ситуацию: положим, Маша Миронова, уже Гринева, получила от какого-то заезжего удальца любовное письмо; она его немедленно швырнет в огонь и наутро побежит исповедоваться к священнику. Не надо забывать, что измена мысленная есть все равно измена. Услажденье признаниями, услажденье мечтами о невозможном счастье, которого бы все равно никогда не было, то есть жизнь воображением — это жизнь — общая наша с демонами, с духами злобы. Это та область, через которую они простирают к нам свои щупальцы.
И, наконец, вот мы разобрались с Татьяной и увидели, что, во-первых, она лимфатического темперамента, в отличие от Анны Карениной, и жизнь мечтой устраивает ее гораздо больше, чем бегство с Онегиным. Ведь сразу встанут проблемы, где им жить. Им нельзя жить в имении Онегина, потому что рядом имение матери. Им нельзя жить в Петербурге или в Москве, потому что муж известный человек. Им остается жизнь за границей, которая Онегину уже, «как все на свете, надоела». Выходит дело, что приходится оставаться при своих интересах.
Я говорю, что «Евгений Онегин» произведение промежуточное, проблема и коллизия долга и страсти до конца решена в другом произведении, а именно, в «Станционном смотрителе». Итак, мы видим, что так же, как у Марии Кочубей, у Дуни возникает тоже трудно разрешимый узел. Она бежит в Петербург без благословения отца и тайком от него. Кстати, кто такой станционный смотритель, все понимают? Он останавливается в Петербурге у товарища по полку, это старый солдат, выслужившийся, так же, как и капитан Миронов, до чиновника 14-го класса, то есть это человек из народа.
Сразу отметим первый разговор смотрителя с Минским: «Ваше благородие!.. сделайте такую Божескую милость!..» С какой же просьбой обращается он к Минскому? «Ваше благородие!.. сделайте такую Божескую милость!.., что с воза упало, то пропало, отдайте мне, по крайней мере, мою бедную Дуню. Ведь вы натешились ею; не погубите ж ее понапрасну». Любопытно, прежде всего, с чего начинает смотритель. Он сразу считает Минского обманщиком, не способным к любви, а эту историю рассматривает как адюльтер, то есть дрянненькое приключение. Поэтому, он говорит, «вы натешились ею; не погубите ж ее понапрасну».
Заметим себе, что Минский отвечает ему глубоко серьезно, его ответ из нескольких пунктов:
1. Он просит прощения: «...виноват перед тобою и рад просить у тебя прощения».
2. «...не думай, чтоб я Дуню мог покинуть» — он говорит о глубине и серьезности своего чувства. Это смотритель пропускает мимо ушей.
3. Следующий аргумент: «Она меня любит».
4. «...она отвыкла от прежнего своего состояния».
Заметим себе, как использовал ее смотритель. Он, в сущности, ее использует в качестве «отмазки» от гнева проезжающих, тоже, значит, ее подставляет, как бы и приторговывает ею, но в розницу. Если бы он хотел уберечь ее от проезжающих, то он должен был бы ее держать в задних комнатах и чтоб никто ее не видал, за перегородкой, во всяком случае. Но главный аргумент Минского пятый: «Ни ты, ни она — вы не забудете того, что случилось». Вот, что главное; обратного хода нет! «...вы не забудете того, что случилось», значит, ей достанутся постоянные попреки. Мало того: что будет с ее жизнью? кого она себе будет искать? да если и найдет, то это опять постоянные попреки.
Это, между прочим, бытовало не только в народе, но и в пушкинском кругу. Алина Осипова («Я вас люблю, хоть я бешусь, хоть это труд и стыд напрасный...») была в связи со своим сводным братом Алексеем Вульфом. После того, хотя она и нашла себе какого-то муженька, тот ее, как пишет ее сестра Мария Ивановна, — «ругал постоянно, как самый злой мужик».
После этого смотритель вынужден удалиться, но, в сущности, он ни одного слова Минского не выслушал. Кстати говоря, почему спивается Самсон Вырин? Какую участь он представляет для Дуни неизбежной? «Мало ли их, молоденьких дур? Сегодня в атласе да бархате, а завтра, посмотришь, метут улицу вместе с голью кабацкою».
Что значит метут улицу? Уличные проститутки, копеек за пятьдесят. Проститутка на Невском стоила рубль, а если с голью кабацкою, значит, от 30 до 50 копеек. «Как подумаешь, что Дуня моя там же пропадает, так поневоле согрешишь и пожелаешь ей могилы...».
И, наконец, кульминационная сцена в Петербурге. Смотритель приходит и застает свою дочь и Минского врасплох. Это сцена, где она «наматывает его черные кудри на свои сверкающие пальцы...» Дуня поднимает голову и падает в обморок. Что это значит? Тут я должна сказать, писатель пишет всегда одно произведение — полное собрание своих сочинений. Особенно ясно мы это проследим у Достоевского, но и у Пушкина тоже.
Какой вопрос предварительно за кадром задает Дуне Минский? Конечно, вопрос Мазепы: «Отец или супруг тебе дороже?» Уже после того, как Мазепе стал известен донос Кочубея. «Так помни ж, Мария, ты сделала выбор». Так и тут. Под впечатлением прихода смотрителя и разговора с ним, именно этот вопрос задает Минский Дуне. Дуня ответила на него так же, как и Мария Кочубей. Ценой внутренней коллизии, ценой внутренней душевной борьбы, она выбирает — супруга. (Потом мы увидим это и у Островского в пьесе «Поздняя любовь», где это тоже дано явно). Но после того, как она сделала свой выбор вслух, — и тут является ее отец, как memento mori, она и должна была здесь упасть в обморок. Минский кинулся ее поднимать, но, увидев смотрителя, закричал и выставил его из квартиры.
И, наконец, последнее. Зачем в конце повести, по рассказу мальчишки, приезжает Дуня? К отцу, конечно, для примирения. Почему она приезжает так поздно? Конечно, потому, что до тех пор ее положение не было узаконено. Она приезжает, наконец, рассказать ему о своем счастье, о том, что, в конце концов, все обошлось. А венцом, как говорит народная мудрость, всё покрывается.
Но, как сказано у Блока:
Земное сердце уставало
Так много лет, так много дней...
Земное счастье запоздало
На тройке бешеной своей...
Я, наконец, смертельно болен...
А смотрителя уже просто нет в живых. Но спросим себя: почему Дуня не писала ему все эти годы? Конечно, ее положение было неправильно, это можно понять, но и она должна была чувствовать, что у него на уме. А вы знаете, ее тоже подводит, мешает ей, портит ее жизнь гордость. Вот это русское «все или ничего!» ее подводит. Как бы сказал Солженицын: «не берем ни пол-вся, ни четверть-вся», а сразу всё подавай! «Весь капитал», как сказала бы Настасья («Преступление и наказание» Достоевского).
Значит, все-таки, поэтому. Узнав, что добрая весть запоздала, она идет на могилу, бросилась на могилу и лежала долго... Но потом встала, пошла в село, позвала попа, дала ему денег, то есть подала на поминовение, на вечный помин души. То есть, все-таки на Господа возложила то, что не сумела сделать сама, ту недостачу, тот провал в небытие, ибо Господня благодать, подаваемая нам при нашем покаянии, исцеляет все, совершенно и без остатка.
Это, стало быть, последняя коллизия наиболее зрелого в этом отношении произведения Пушкина. Те же проблемы, но в комическом виде встречаются и в «Барышне-крестьянке». И в «Метели» — это Сам Господь отвел героиню от ее самовольного побега и она вышла замуж не за своего избранника, а за того, кто был ей действительно предызбран от Бога, как бы сказал преподобный Серафим Саровский, «преднареченная вам от Бога невеста». Так и тут. Она вышла замуж за преднареченного от Бога жениха, именно по пословице: «Суженного конем не объедешь».
Надо сказать, что по мере взросления Пушкина, по мере возрастания его серьезности, он постепенно приходит к правильному пониманию коллизии долга и страсти. Вот Маша Миронова. Возможна ли для нее участь Анны Карениной? Невозможна уже потому, что она никогда бы за Каренина не пошла. Анна выходит замуж как неодушевленный предмет. Так же, как ее зовут к обеду в определенные часы, так же она пошла к венцу, замуж за человека, которого не знает, с которым не знает, как она будет жить; известно только, что для полу-бесприданницы выйти замуж за сравнительно молодого, лет 38-ми, губернатора, — где же искать лучшей партии. И она отдает ему свою руку, в сущности, тоже по неодушевленности.
Заметим себе, что Маша Миронова, когда к ней сватается Швабрин, еще никого не любит, она не встретила еще своей первой любви. Она оголтелая бесприданница, у которой приданого — частый гребень, да веник, да алтын денег, с чем в баню сходить, и к ней сватается блестящий офицер, который только что, чуть ли не промыслительно, занесен в эту глухомань. Но на вопрос: «И вы не пошли?!» она отвечает: «Как изволите видеть. Алексей Иванович, конечно, человек умный, и хорошей фамилии, и имеет состояние. Но как подумаю, что надо будет в церкви при всех с ним поцеловаться... Ни за что! Ни за какие благополучия!»
Что укрепляет Машу Миронову? Страх Божий! страх солгать перед Богом и людьми! « в церкви, при всех» — ни за какие благополучия! И вера. Человек доверяет Богу свою жизнь. Об этом говорится почти в каждой ектеньи: «Сами себе и друг друга, и весь живот наш Христу Богу предадим. — Тебе, Господи». Вот так.
Казалось бы, при взаимной и полной любви с Гриневым, они получают оскорбительное письмо отца, запрещающее жениться, и сулящее, по крайней мере, разлуку. Но, слава Богу, у старшего Гринева не хватает характера довести дело до конца. «Я не пойду за тебя без воли твоих родителей, без их благословения не будет нам счастья». Изнутри нет полноты, согласия обоих родов. Мало того: «Господь лучше нас знает, что нам надобно». Вот это ее исповедание: «Господь лучше нас знает, что нам надобно». И опять-таки: Сами себе и друг друга, и всю жизнь свою, и чужую, — Христу Богу предадим!
Действительно, события развиваются так, что, оставшись одна, без единого родного человека, избавленная из рук все того же искателя, и на слова жениха: «Я почитаю тебя женою своею» — Мария Ивановна выслушала его «просто, без притворной застенчивости, без затейливых отговорок», которые полагались еще, кстати говоря, в XVIII-ом веке. «Она чувствовала, что судьба ее соединена с моею». Господь не посрамил ее упования и ее исповедания: Бог лучше нас знает, что нам надобно.
После этого, когда у нее на этой земле не остается ни единого родного человека, Гринев предлагает ей ехать в деревню к своим родителям в сопровождении Савельича, то есть к будущим свекру и свекрови. Она, сказано, «смутилась, известное нерасположение моего отца ее пугало». Тут Гринев, уж с полным правом, мог ее успокоить, что они рады будут и вменят себе за честь принять дочь заслуженного воина, погибшего за Отечество.
И, наконец, последнее. Когда она уже у них живет, вместо дочери, и при первом известии об аресте и вечной ссылке единственного сына, реакция матери: «Мария Ивановна, зачем тебе в Петербург? Неужели и ты хочешь нас покинуть?» Т.е. ты одна у нас осталась, как утешение в старости, и ты хочешь нас покинуть! Когда отец, еще убитый горем, заканчивает все-таки, сохраняя остатки гордости: «Поезжай, матушка, мы твоему счастью противиться не хотим. Дай тебе Бог в женихи доброго человека, не ошельмованного изменника» — и уходит.
И вот уже оставшись с его смиренной женой Авдотьей Васильевной, она сообщает отчасти свои предположения, что он не оправдался перед судом, потому что боялся запутать ее в эту же систему показаний, чтобы ее имя даже не фигурировало там. Авдотья Васильевна, помните, обняла ее и вместе с нею молилась о благополучном исходе дела. Господь не посрамил их упования, услышал их молитву, и все совершилось промыслительно, уж действительно, ей был открыт как бы коридор. «Яко посуху пешествовал Израиль по бездне стопами…» Как бы раздвинулись воды, чтобы ее пропустить.
Таким образом, мы видим, что произведения Пушкина более религиозны, чем он сам. Я уже с этого начала, пояснила, почему в этом положении нет ничего удивительного. Повторяться не будем.
Лекция 3.
Пушкин А. С.
«Медный всадник». (Пушкин и Петр. Свидетельство поэмы).
В «Маленьких трагедиях» Моцарт говорит: «Гений и злодейство — две вещи несовместные». Я хочу предложить вопрос: мы с вами все православные христиане. Можем ли мы этот тезис не только принять на веру, но и по своей христианской совести, — можем ли с этим согласиться? Я думаю, нет. Этот тезис в высшей степени противоречит библейскому свидетельству: первый злодей в истории мира Каин, и он же — первый гений. Поэтому, несколько слов, — а это будет в высшей степени связано с предстоящим нам с вами размышлением, — о библейском сюжете о Каине.
Уже после того, как убийство совершилось, Каин отказался от покаяния и гордо, дерзостно согласился со своим наказанием: «Вот, Ты изгоняешь меня с лица земли. И я скроюсь от глаз Твоих» (Быт.4,14). Что делает после этого Каин? Он удаляется в землю Нод на восток от Эдема, и там сказано: «Он построил первый город» (Быт.4,17).
Что такое город: это не только огражденное пространство. Это распланированное пространство. Город нужно разделить на улицы, дома нужно развернуть лицами друг к другу. Это — уже гениальное открытие Каина. Но и этого мало. Наказание Божие состоит еще и в том, что земля уже ни Каину, ни его потомству не дает плода. И Каин изобретает ремесла: гончарное, каменное, металлообработку, иные. Но не будешь ведь глодать глиняный горшок. Поэтому Каин изобретает обмен — торговлю: товар — деньги — товар. И, наконец, в потомстве Каина возникают, создаются, укрепляются: первое искусство и первый научный прогресс.
Потомок Каина Ламех имеет как раз трех сыновей, из них один Иувал — «отец всех играющих на гуслях и свирелях»: родоначальник музыкального искусства. Его же сын от другой жены Тувалкаин — «отец всех делающих орудия из меди и железа»: отец всего промышленного прогресса. И так же как в потомстве Каина создаются науки и искусства, так же и в потомстве Каина не прекращаются злодейства. Поэтому потомок его Ламех (отец Иувала и Тувалкаина) за свое убийство требует драконовского наказания: «Если за Каина отметится всемеро, то за Ламеха в семьдесят раз всемеро» (Быт.4,24).
Гений и злодейство — вещи весьма совместные. Более того. По учению Святых отцов, гений подвержен злодейству более, чем обыкновенный человек, потому что его с бульшим усердием обхаживает диавол — дух злобы поднебесной.
Тема сегодняшней лекции посвящена тому, что Пушкин через вот этот крошечный промежуток времени в 3,5 года этот тезис подвергает глубокому сомнению. И он пишет «петербургскую поэму» «Медный всадник».
Мы все помним хрестоматийное начало «Медного всадника»:
На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн...
В чем заключаются «великие думы» Петра?
Отсель грозить мы будем шведу.
Здесь будет город заложен
Назло надменному соседу.
Значит, великая дума заключается в том, чтобы созидать назло, и грозить. Какая же дума, тогда, может почитаться низкой? Но это только вопрос. Как завершает у Пушкина Петр свою философему?
Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить окно.
Природой... — здесь я должна сослаться на труды моего отца, пушкиниста, Михаила Павловича Еремина. В сущности, подготовительную работу по сличению вариантов — совершил в свое время он. У Пушкина были варианты: судьбою здесь нам суждено в Европу прорубить окно. Но этот вариант был отвергнут. А действительно: какие могут быть побудительные причины у человеческого деяния? Основных побудительных причин можно насчитать три:
1. человек что-то совершает по мановению Божиему, по повелению Божиему, по вразумлению свыше, по указанию Духа Святого. Ведь не сказано в поэме: от Бога благословлено в Европу прорубить окно. То есть, Петр — не есть слуга Божий;
2. Судьбою здесь нам суждено в Европу прорубить окно. Тогда бы Петр выступал как, все-таки, орудие каких-то стихийных сил: судьбою, может быть, роком. Но, во всяком случае, он был бы сколько-то безволен. А где нет полноты воли, нет и полноты ответственности.
3. Но Петр — человекобожник. Он говорит: «природой», но сама поэма разоблачает его. Мы это увидим ниже: Туда, чьей волей роковой... — вот где настоящая, побудительная причина деяния Петра, его собственная человекобожеская, боговызывающая, бросающая Богу вызов, человеческая воля.
И другой момент поэмы:
Под морем город основался...
Существовало тоже несколько вариантов: при море город основался, у моря город основался — нет, отвергает Пушкин, и дважды в поэме повторяется: под морем город основался — вот он, вызов Богу. Здесь можно сопоставить, если помните, с моментом у Достоевского, где черт является Ивану Карамазову. Там он упоминает, что человек без Бога будет «побеждать уже без границ природу». Так же Петр у Пушкина побеждает без границ природу и основывает свой город под морем.
Дальше мы с вами переходим к тому, что при жизни Пушкина было опубликовано только вступление к петербургской поэме «Медный всадник». А вступление никогда нельзя рассматривать отдельно, оно существует только как часть целого. Поэтому, мы сейчас попробуем забежать вперед и вспомним, какое наследие оставил Петр своим наследникам. В поэме дан этот наследник: кроткий государь Александр I:
В тот грозный год
Покойный царь еще Россией
Со славой правил. На балкон,
Печален, смутен вышел он,
И. молвил: «С Божией стихией
Царям не совладать».
С Божией стихией, с Божией природой, с Божием творением — царь несет мысль, что человек — такая же глина, будь он царь или нищий. Что он — тоже творение, а разве, по слову Апостола (Рим.9,20-21), может глина укорять горшечника? Человек оказывается бессилен, но не апатичен. Царь представлен вовсе не в бессильном или комическом виде, а наоборот, как раз он посылает своих генералов спасать людей:
Царь молвил — из конца в конец,
По ближним улицам и дальним
В опасный путь средь буйных вод
Его пустились генералы
Спасать и страхом обуялый
И дома тонущий народ.
Это, как бы, кратенькое вступление, а теперь мне бы снова хотелось сослаться на предварительную работу моего отца, это его мысль: «во введении город как бы одевается в свои парадные эпитеты, одевается в свою славу, так же как и петербургская администрация и чиновники одеваются в свой парадный мундир»:
В гранит оделася Нева,
…………………………….
Темно-зелеными садами
Ее покрылись острова
... ныне там,
По оживленным берегам
Громады стройные теснятся
Дворцов и башен.
И наоборот, корпус поэмы, особенно первая глава, повествуют нам о том, как город последовательно разоблачается, как снимает с него Десница свыше его почетные регалии и город оказывается в своей наготе и в своем бессилии:
Мосты повисли над водами —
и в поэме:
Грозой снесенные мосты.
…Нева всю ночь
Рвалася к морю против бури,
Не одолев их буйной дури...
И спорить стало ей невмочь...
...Но силой ветров от залива
Перегражденная Нева
Обратно шла, гневна, бурлива.
Во вступлении: в гранит оделася Нева; а в поэме:
Перегражденная Нева
Обратно шла, гневна, бурлива.
И вот город погружается в полное бесславие. Люди бегут:
Осада! Приступ! злые волны,
Как воры лезут в окна. Челны
С разбега стекла бьют кормой.
Лотки под мокрой пеленой,
Обломки хижин, бревна, кровли,
Товар запасливой торговли,
………………………………….
Грозой снесенные мосты,
Гроба с размытого кладбища
Плывут по улицам! Народ
Зрит Божий гнев и казни ждет.
Это — ключевой момент поэмы. Для чего Господь дает наводнение? Конечно, для вразумления людей. Для того чтобы люди опомнились, чтобы отказались от гордыни. И это — средство для того, чтобы прийти в себя — это и есть промыслительное значение несчастья. В этом смысле Пушкин вписывается и в традицию святых Отцов, и в учение Церкви.
Но дальше выступает настоящий герой поэмы. Один герой существует в виде кумира, а другой — живой человек — Евгений.
Мы помним, что Евгений — аристократ, потомок древнего рода. Но не тужит ни о почиющей родне, ни о забытой старине. То есть, Евгений в начале поэмы дан не в оппозиции, а почти как «колесико и винтик» петровской системы. Но дальше в самом ходе поэмы Евгений оказывается тоже всадником, сидящем на звере мраморном верхом, скрестив руки на груди и противостоящим бедствию.
Но дальше:
Как дождь ему в лицо хлестал,
Как ветер, буйно завывая,
С него и шляпу вдруг сорвал.
Его отчаянные взоры
На край один наведены
Недвижны были. Словно горы,
Из возмущенной глубины
Вставали волны там и злились,
Там буря выла, там носились
Обломки...
Боже, Боже, там —
Увы! близехонько к волнам,
Почти у самого залива —
Забор некрашеный, да ива
И ветхий домик: там оне,
Вдова и дочь, его Параша...
А дальше уже Евгений задает вопрос: или во сне он это видит? иль вся наша и жизнь ничто, как сон пустой, насмешка неба над землей? Это ключевой момент характеру Евгения. С нормальной точки зрения — это хула на Духа Святого. Ведь не насмешка неба, а милость неба, милость Божия.
Но не будем забывать, что Евгений в поэме Пушкина, к сожалению, маловерующий человек. И когда он устремляет взор в ту сторону, где близехонько у самого залива ветхий дом, где живут Параша с матерью, ни разу он не поднимает взора к небу, не устремляет ко Господу своего вопля и не просит чуда.
Нет. К сожалению, Евгений как бы рассчитывает только на себя, на свою любовь, на свой героический порыв. Поэтому на второй день наводнения он нанимает гребца за гривенник и скорей спешит туда, где живет Параша с матерью, спешит к ветхому домику у самого залива. А в это время спиной к Евгению расположен Медный Всадник — фальконетовская статуя Петра, который потом, уже во второй части поэмы будет назван горделивым истуканом. Но сначала он ещё кумир на бронзовом коне.
Мы помним, что кумир на бронзовом коне завершает нам первую часть поэмы. А дальше начинается вторая часть:
Вода сбыла, и мостовая
Открылась, и Евгений мой
Спешит, душою замирая,
В надежде, страхе и тоске
К едва смирившейся реке.
Еще кипели злые волны,
Как бы под ними тлел огонь,
Еще их пена покрывала,
И тяжело Нева дышала,
Как с битвы прибежавший конь.
Логика поэмы спрашивает нас: кто же кого победил? Нева, сказано, насытясь разрушением, отступает сама, но торжествует свою победу. Но, к счастью, пока шла беда, когда она нахлынула, люди, опомнившись, узрели Божий промысел, и как-то пытались поднять глаза к небу. Как-то пытались соотнести себя с Богом.
Помните:
…Народ
Зрит Божий гнев и казни ждет.
Вторая часть поэмы повествует нам как раз о развитии этого сюжета.
Евгений,
Стремглав, не помня ничего,
Изнемогая от мучений,
Бежит туда, где ждет его
Судьба с неведомым известьем,
Как с запечатанным письмом.
Опять — судьба. Обращения к Господу опять нет. Евгений мучается, но все еще без Бога:
Что ж это? Он остановился
Пошел назад и воротился
Глядит... идет... еще глядит.
Вот место, где их дом стоит;
Вот ива. Были здесь вороты —
Снесло их, видно. Где же дом?
И, полон сумрачной заботы,
Все ходит, ходит он кругом,
Толкует громко сам с собою —
И вдруг, ударя в лоб рукою,
Захохотал.
Здесь останавливаемся. Евгений захохотал. Это ответ на его же вопрошание: не насмешка ли это неба над землей. Между тем, мы видим во второй части, что потихонечку город приходит в прежний порядок и прежнее окаменелое нечувствие к Божией воле. И, особенно, к Божией Деснице, к Божиему мановению.
Уже по улицам свободным
С своим бесчувствием холодным
Ходил народ. Чиновный люд,
Покинув свой ночной приют,
На службу шел. Торгаш отважный,
Не унывая, открывал
Невой ограбленный подвал,
Сбираясь свой убыток важный
На ближнем выместить. С дворов
Свозили лодки. Граф Хвостов,
Поэт, любимый небесами,
Уж пел бессмертными стихами
Несчастье невских берегов.
Граф Хвостов для Пушкина — ходячий анекдот. Это понятно. Но ведь так же, как граф Хвостов, и весь стройный вид Петербурга — всё вывеска, витрина. А под этой поверхностью скрывается подоплека — готовое прорваться адское пламя. И здесь нужно запомнить: народ ждал Божьего гнева, ждал казни, но бедствие кончилось быстро, и народ стремиться войти в свою колею, забыть бедствие почти как страшный сон. И вот для чего существует промыслительно безумие Евгения!
Евгений — вот тут близко к Ксении Петербургской — в своем безумии напоминает всему народу, что все это было!
...Но бедный, бедный мой Евгений
Увы, его смятенный ум
Против ужасных потрясений
Не устоял. Мятежный шум
Невы и ветров раздавался
В его ушах. Ужасных дум
Безмолвно полон он скитался.
Его терзал какой-то сон.
Евгений стал безумным скитальцем, странником по улицам Петербурга. Сколько он странствовал? Ведь Пушкин, мы проверили, дает это знать. Причем, сроки наращиваются. Сначала
Прошла неделя, месяц, он
К себе домой не возвращался.
Дни лета клонились к осени...
Нева бунтовала в ноябре, стало быть, он скитается около года. Но этого мало. Во вступлении вспомним: какие времена года упомянуты? Белые ночи. Стало быть, середина июня (пишу, читаю без лампады) — летнее солнцестояние.
Дальше: люблю зимы твоей жестокой недвижный воздух и мороз. То есть, зима. Стало быть, во вступлении, в этом парадном представлении, упоминаются лето и зима: парадные времена года. Но убираются весна и осень, когда открывается обратная сторона медали. И вот, в безумии Евгения ни слова не упоминается про лето, но зато подробно сказано про осень:
...Дождь капал, ветер выл уныло,
И с ним вдали, во тьме ночной
Перекликался часовой...
И вот эта осень с ее дождем и ветром напомнила ту осень:
... Вскочил Евгений; вспомнил живо
Он прошлый ужас...
Каждая осень Петербурга напоминает возможность Божьего гнева.
...Торопливо
Он встал; пошел бродить, и вдруг
Остановился — и вокруг
Тихонько стал водить очами
С боязнью дикой на лице.
Он очутился под столбами
Большого дома. На крыльце
С поднятой лапой, как живые,
Стояли львы сторожевые...
Те самые львы, на одном из них он сидел, как всадник, той осенью.
...И прямо в темной вышине
Над огражденною скалою
Кумир с простертою рукою
Сидел на бронзовом коне.
Евгений вздрогнул. Прояснились
В нем страшно мысли. Он узнал
И место, где потоп играл,
Где волны хищные толпились,
Бунтуя злобно вкруг него,
И львов, и площадь, и того,
Кто неподвижно возвышался
Во мраке медною главой,
Того, чьей волей роковой
Под морем город основался...
Вот здесь Евгений, уже как свидетель Божий, находит главного виновника бедствия, поправшего Божьи законы, основавшего город под морем.
Итак, пушкинский сюжет выявляет нам виновника торжества, его собственный (Петра) антихристианский вызов к Богу. Роковая воля: под морем город основался... — то есть то, чего не должно было быть. Воля тирана, но и воля богоборца:
Кругом подножия кумира
Безумец бедный обошел.
Но уже не в том смысле безумец. В нем только что «прояснились страшно мысли». Его безумство — как раз вызов той роковой воле, попирающей законы Божии и человеческие.
...И взоры дикие навел
На лик державца полумира.
Стеснилась грудь его. Чело
К решетке хладной прилегло,
Глаза подернулись туманом,
По сердцу пламень пробежал,
Вскипела кровь. Он мрачен стал
Пред горделивым истуканом...
Вот здесь, наконец, Петр назван своим настоящим именем: горделивый истукан предстает перед своим судьей.
Но горделивый истукан на возвышении и во всеоружии власти, а судия стоит ниже и на сырой земле.
...И зубы стиснув, пальцы сжав
Как обуянный силой черной,
Добро, строитель чудотворный,
Ужо тебе!..
Строитель чудотворный — мы помним, что это тоже эпитет, примененный Пушкиным в свое время:
Родила ль Екатерина,
Именинница ль она —
Чудотворца-исполина,
Чернобровая жена?
Итак:
...Грозного царя,
Мгновенно гневом возгоря,
Лицо тихонько обращалось...
И он по площади пустой
Бежит и слышит за собой —
Как будто грома грохотанье
Тяжело-звонкое скаканье
По потрясенной мостовой.
Всадник сорвался с места и помчался ловить своего оскорбителя. Дальше следующий отрывок поразительно редко цитируется. Отрывок посвящен тому, как Евгений-подданный закаялся бунтовать:
... И с той поры, когда случалось
Идти той площадью ему,
В его лице изображалось
Смятенье. К сердцу своему
Он прижимал поспешно руку,
Как бы его смиряя муку,
Картуз изношенный сымал,
Смущенных глаз не подымал
И шел сторонкой...
Вот так идет человек беззащитный и, главное, подданный, перед лицом своего властелина и тирана.
Мы затронули проблему времени. При каком царе умирает Евгений? Уже при Николае I (поэма написана в 1833 году), который как раз желал походить на Петра, в отличие от своего кроткого брата. Стало быть, безумный Евгений несколько лет (7 или 8) ходил по Петербургу как упрек и напоминание живым. Так ходила блаженная Ксения свои 46 лет. Но и это не все. Мы задаем себе прямой вопрос уже с точки зрения административной системы петербургского устроения, этого периода.
Почему Евгения не забрали, почему его не посадили в сумасшедший дом? Ведь именно пушкинские слова: Не дай мне Бог сойти с ума...
Ведь это действительно творение тех же лет, и тематически и духовно с «петербургской поэмой» связано. Вспомним:
Да вот беда, сойди с ума, —
И будешь страшен, как чума,
Как раз тебя запрут,
Посадят на цепь, дурака,
И сквозь решетку, как зверька,
Дразнить тебя придут.
И ночью буду слышать я
Не голос яркий соловья
Ни шум глухой дубров,
А крик товарищей моих
Да брань смотрителей ночных,
Да визг, да звон оков.
Итак, нет ничего проще убрать Евгения, но он Промыслом Божиим не убран! Он скончался на воле. И когда подобрали его хладный труп, то похоронили на мирские копейки, на частные пожертвования «ради Бога», как сказано Пушкиным.
Таким образом, Пушкин заставляет Евгения жить — как вразумление для тех, кто слишком легко забывает о Божием гневе, забывает о том, что мы всего лишь твари, забывает о том, что мы оскорбляем Творца своей гордостью.
И в заключение я хочу напомнить слово Апостола Петра (1 Пет.1,5): «Гордым Бог противится, смиренным дает благодать». Это апостольское изречение и могло бы служить ретроспективным эпиграфом для бессмертной поэмы Пушкина.
Лекция 4.
Личность Пушкина в Православном аспекте.
Речь пойдет о личной судьбе поэта, о его пути, о том, как этот путь был прерван и о некоторых свидетельствах его загробной участи.[8]
Что в Пушкине главное — его, если угодно, главный грех? Не эти грехи, которые могут стать предметом сплетни. Они смываются покаянием. Он и сам их добродетелями не считал. Главный грех в другом: что человек исповедует, что есть его вера. В этом действительно он не может покаяться. Если он стоит на ложном пути и его утверждает — это главный ужас и главная трагедия его жизни. Главный свой грех Пушкин возвестил сам, притом в больших, хороших стихах. Все знают стихотворение «Поэту»:
Поэт, не дорожи любовию народной.
Восторженных похвал пройдет минутный шум.
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной.
Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.
Ты царь. Живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный,
Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд…
…………………………………………………….
Ты сам — свой высший суд... — это приговор, который, вообще говоря, человек изрекает сам.
Господь сказал; Аз никого не сужду, но слово Мое осудит вас в последний день (Ин.12,47-48). И вот, человек исповедует, что он сам свой высший суд. Значит, Господь-Судия ему не нужен, пренебрегаем. То есть состояние, подобное состоянию допотопного человечества, когда Сам Господь сказал: Не вечно Духу Моему быть пренебрегаемому человеками (Быт.6,3).
Дальше идут уже частности:
Но ты останься тверд, спокоен и угрюм...
Выражение «угрюм» напоминает Каина. Для чего Ты омрачился и почему поникло лицо твое. Если делаешь доброе, не поднимаешь ли лица; а если не делаешь доброго, то при дверях грех лежит. Он влечет тебя к себе, но ты господствуй над ним (Быт.4,7).
Это самое трудное в личной судьбе и, главное, в личности Пушкина. Ибо человек в земной жизни заблуждается, а по смерти перед ним запоздало раскрывается истина. И в этом грехе — грехе превозношения — Пушкин не смог покаяться, ибо он его не осознавал.
Второй грех, подобный ему: идолотворчество; всем известна, даже школьникам, сакраментальная фраза, некое интеллигентское кредо, ходячая истина; это реплика Моцарта из маленькой трагедии «Моцарт и Сальери»: «Гений и злодейство — две вещи несовместные». Вот это «положение» нам придется обдумать заново.
То, что «гений и злодейство две вещи несовместные» — это чистейшая гуманистическая мысль, мысль-соблазн. И как раз Священное Писание свидетельствует обратное: первый злодей — Каин, он же — и первый гений. Более того, его гениальность проявляется особенно тогда, когда он отошел от Бога. Каину было сказано, что «ты будешь изгнанником с лица земли...», и он дерзко согласился: «Вот, Ты изгоняешь меня с лица земли и я скроюсь от глаз Твоих» (ср. Быт.4,14). Ему было сказано, что земля отныне не будет давать ему плода (а Каин был земледелец), и он не пал перед Господом ниц, не воззвал к Нему, он согласился и на это, ибо его творческий гений его не оставлял. По уходе из дома отца своего и от лица Господня в землю Нод, он основывает первый в мире город, который закрепил в потомстве, назвав его именем своего сына Енох (Быт.4,12-17).
(Русские князья тоже называли города своими именами: в честь Ярослава Мудрого — Ярославль; Владимир — в честь Владимира Святого; Львов — в честь сына Льва — это сколько угодно. Это тоже чисто человеческая мысль — увековечиться. Но с таким вызовом Богу, как Каин, впоследствии не делал никто).
Что такое город?
1. Это «огороженное» пространство — от-гороженное от внешнего мира.
2. Пространство это разделено на улицы. В них надо было открыть дома лицами друг к другу (отсюда «у-лица»).
В этом городе Каин открывает и вводит ремесла: гончарное, деревообрабатывающее, камнеобрабатывающее, резьбу по кости и так далее. Приходится вводить обмен и торговлю: товар-деньги-товар.
Вся цивилизация творится в каиновом потомстве — еще до смешения потомства Сифа и потомства Каина. Его потомок Тувалкаин — отец всех делающих орудия из меди и железа (а это — весь технический прогресс). Иувал — другой потомок Каина — отец всех, играющих на гуслях и свирели (всего искусства, и, прежде всего, музыки, наиболее действующей на душу). Считается, что культура облагораживает. Ничуть не бывало. В том же потомстве Каина Ламех — отъявленный злодей — но который уже не о собственной безопасности хлопочет, а предлагает драконовские меры — уже не от Бога, а сам: если за Каина отметится всемеро, то за Ламеха в семьдесят раз всемеро.
Так что, и гений, и злодейство были и остаются уделом Каина и его потомства. Но гений — это человек, который легко самоутверждается, ибо его произведения, деятельность покоряет души людей.
К этому присовокупляется третье произведение Пушкина, где эпиграфом берется совершенно языческий писатель — Гораций — «...я памятник воздвиг себе нерукотворный... И славен буду я, доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит...». А перед этим: «...нет, весь я не умру...» — никто весь не умрет. У каждого человека душа пойдет, куда ее Господь определит:
...душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит,
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит...
«...Душа в заветной лире мой прах переживет...» — она и без лиры прах переживет и спокойно до Страшного Суда дотянет.
Это очень поздние стихи: но и здесь мысль о Страшном Суде абсолютно Пушкину чужда. Следовательно, самоутверждение, самопревозношение — самость, возведенная в n-ю степень, остается, по крайней мере, его «символом веры», мрачным катехизисом, его знаменем. Но что нас побуждает к надежде, к упованию на милость Божию — может быть, Пушкин был лучше, чем говорил (это бывает с русским человеком. Независимо от того, что бы он ни исповедовал, он во многих случаях выступает вопреки своим убеждениям). Лучшее тому свидетельство: преддуэльная история, дуэль и смерть. Именно поэтому последний год жизни Пушкина известны широкой публике лучше, чем его произведения.
Несколько слов о его женитьбе: он нуждался в такой женщине, как Наталья Николаевна. Безответная вначале любовь, и в то же время внутреннее напряжение личности, устремленное на то, чтобы добиться ее, связать себя с ней — было в Пушкине впервые. Это была его первая в собственном смысле любовь. Перед этим Пушкин нерешительно сватался к Анне Олениной, но когда ему отказали, он мигом утешился. В случае же с Натальей Николаевной, когда ему отказали, он не только не утешился, но старался сделать свидетелем своего несчастья как можно больше народу. Вся Москва высшего круга сватала его, начиная от Толстого-Американца и Вяземских, и Наталья Ивановна (мать Н.Н.) отказать поэту не смогла.
Наталья Николаевна выходила замуж по-древнерусски: «судьба», «суженого конем не объедешь», «такого Бог дал, придется». Ее «холодную безответную руку»[9] Пушкин «успел схватить», состоялся истинно христианский брак. Посмотрите его письма к Н.Н.: они написаны в высшей степени здоровым человеком (по сравнению даже с Достоевским). Ни малейшей слащавости — и чистота, чистота старшего мужа. Например: «…не читай скверных книг в дединой библиотеке (библиотека XVIII-го века, французы), …не марай воображения». Забота всяческая: «...я ведь еще не видел, как ты верхом ездишь; вероятно, смело; да крепко ли в седле сидишь?». И в ответ на ее проскакивающие французские словечки: «…что такое вертижь[10] — обмороки или тошнота?» (в период беременности тошнота в порядке вещей).
Главное то, что Пушкин перестал чувствовать себя в центре вселенной. С ней он научился бояться за нее[11]. Он вовсе не боялся супружеской измены, когда он ринулся с оружием в руках защищать свой дом, то знал, что на этот дом нападают. После женитьбы Пушкин почувствовал себя зависимым от той силы, которой он править не мог. Потихоньку в нем стал просыпаться серьезный человек.
В 1830 году (год его помолвки) он стал серьезней: отказывается от диссидентства. Будущая теща его спросила: каково Ваше состояние и каково Ваше отношение с правительством? Относительно состояния Пушкин смог уверить, что оно достаточно; относительно отношения с правительством, Пушкин не мог скрыть, что оно неопределенно и ложно. Он пишет письмо царю с просьбой засвидетельствовать его лояльность, не скрывая, что это нужно и для тещи, так как госпоже Гончаровой не хотелось бы отдавать свою дочь за человека с неопределенными отношениями с правительством. Николай идет навстречу, «отечески» благословляет его на брак и в качестве свадебного подарка разрешает напечатать трагедию «Борис Годунов».
Пушкиным были написаны: «Записка о народном воспитании» — расчет с диссидентским прошлым, некоторые положения о просвещении русского народа. Дальше Пушкин переключается на исторические изыскания: историю Петра — раскопал столько такого, что понял, что это печатать нельзя; историю Пугачевского бунта; и наиболее христианское произведение Пушкина «Капитанская дочка», где пересмотрено и отношение к Екатерине и к русскому народу. В этом произведении были показаны люди, в которых нравственная красота вся сорастворяется с простотой. А диссидент в этой повести — Швабрин, самая одиозная и неприглядная личность.
Только начиная со своей женитьбы Пушкин стал хоть иногда ходить к обедне. Вся русская «образованщина» гордилась своим «вольнодумством» и для них, и в начале нынешнего столетия, и перед революцией — по определению Розанова: «Что значит быть в России вольнодумцем? — Пойти отстоять обедню». Безбожие было господствующим мировоззрением. Так же как и «оппозиция — это значит любить и уважать Государя»[12].
Вообще, декабристское восстание направлялось, разумеется, не Пестелем, не Рылеевым и не Трубецким. Там были совсем другие люди. Из них по настоящему известен лишь один хромой Николай Иванович Тургенев, который был заочно приговорен к смертной казни, но жил и умер заграницей, французское правительство его не выдало.
По-настоящему целью декабристского бунта было поссорить высшее дворянское общество с троном. Эта задача идеально удалась. После этого такие слова, как «верный слуга трона», имели смысл — «лакей». В крайнем случае, такое прощалось Жуковскому, но уже не прощалось Вяземскому (а он был товарищем министра народного просвещения), которого Тургенев печатно называл «лакей-энтузиаст» и никто его за это не вызывал на дуэль.
Перейдем к освещению преддуэльной истории Пушкина в православном аспекте. Весь 1836 год он был в ненормальном состоянии: абсолютно возбужденным, без внутренних тормозов. Преддуэльных ситуаций в этом году у него было три:
1. С благороднейшим человеком — князем Репниным Николаем Григорьевичем, старшим братом декабриста Волконского (их мать была последней представительницей рода князей Репниных, и чтобы их род не считался угасшим, старшему сыну дали фамилию Репнин). Пушкину, в ответ на его дерзкое письмо, было написано другое, увещательное, спокойное, где было сказано, что «...я того и этого такому-то господину никогда не говорил. Говорил же я то-то и это». В ответ на это письмо от Пушкина было 3 варианта еще дерзких ответов, но порванных. И только последнее было согласием на примирение.
2. Пушкин вызывает на дуэль графа Владимира Соллогуба, тоже ни за что. Тот посылает секунданта с примирением. Никакого эффекта. «Делать нечего, — пишет Соллогуб, — я привел в порядок бумаги, составил завещание, стал ждать секундантов и прождал напрасно месяц с лишним. Я, впрочем, твердо решил не стрелять в Пушкина, но выдерживать его огонь, сколько ему будет угодно».
3. Дантес — достаточно было капли: диплома «почетного рогоносца», который был направлен Геккерном, написан наемным писцом, и это нарушило неустойчивое равновесие. В примирении участвовало несколько человек: в частности, любимая тетка Натальи Николаевны — Екатерина Ивановна Загряжская. Первая дуэль была улажена женитьбой Дантеса. Но сам Дантес был руководим и регулярно получал инструкции, как ему себя дерзко вести. Поэтому, в 90-х годах, когда Пушкин давным-давно вышел из моды, этот полусумасшедший трясущийся старик, услышав русскую речь, бросался объяснять незнакомым людям, что «я, мол, и есть тот Дантес, убивший Пушкина, но я не понимал, что делал».
Надо сказать следующее: перед смертью Пушкин причастился Святых Христовых Тайн, но все-таки его пришлось если не уговаривать, то напоминать. Был целый «заговор», где участвовал и Николай I, поручено было это напоминание Екатерине Андреевне Карамзиной. Но личный его христианский шаг: Пушкин запрещает братьям Наталии Николаевны, своим шурьям, драться с Дантесом на дуэли, тогда как дуэльные законы это допускали.
Имя Пушкина продолжало жить, но в аспекте молитвы, спасения души, обращения ко Господу, хоть слабенького, но молитвенного ходатайства — это осталось только у Наталии Николаевны: она даже пищи не вкушала по пятницам (Пушкин скончался в пятницу).
Серьезное, более глубокое осмысление наследства Пушкина пришло только уже во времена Достоевского: конец 70-х, начало 80-х годов.
После смерти поэта начинается самостоятельная жизнь имени Пушкина, как в сказке Андерсена «Тень». Эта жизнь имени поэта оказалась соблазнительной даже для верующих людей. Поэтому наиболее интересно здесь рассмотреть свидетельство старца Варсонофия Оптинского (бывшим интеллигентом и бывшим читателем). Под руководством оптинских старцев, он стал по капле изживать «интеллигентщину» — только покаянием. Но как покаяться в интеллигентности, в интеллигентских искажениях, если это тоже твоя плоть, твое имя, то, что написано у тебя на лбу?
Личное свидетельство Варсонофия Оптинского формировалось так. Пушкина он знал и любил. Он стал задумываться: впервые, из известных свидетельств, он задал себе вопрос:
1. Какое отношение имеет посмертная слава к загробной участи человека? Является ли это взаимовлияющим? — Никакого отношения не имеет. Где кончается мирская слава, там только начинается жизнь души.
Когда Варсонофий задал этот вопрос по существу, то только тогда он начал разумом (еще не молитвой) искать ответа. Очень многие произведения Пушкина переведены и на европейские, и даже на азиатские языки. Но читает ли душа эти произведения на других языках, которыми она при жизни не владела? Или это оглядка на земную жизнь и на воспоминания (свобода не отнята у человека и в загробном мире)? Или это подобно оглядке жены Лота на гибнущий Содом?
2. Является ли эта жизнь имени, эта «тень», облеченная в плоть посмертной славы, утешением для души в загробном мире?
3. Несет ли душа ответ за свои слова, в которых она не покаялась и которые продолжают влиять на других людей на земле. Слова ведь продолжают жить и могут служить соблазну.
Этот 3-й вопрос в русской литературе поднят в известной басне Крылова, где в одно место попали разбойник с большой дороги и поэт-вольнодумец. Оказалось, что разбойника жгли ограниченное время, а другому подбрасывали огонька всякий раз, как люди на земле начинали читать его произведения.
Варсонофий Оптинский стал молиться и просить Господа открыть ему загробную участь Пушкина. Господь внял молитве Своего раба: Варсонофий Оптинский увидел сон. Почему человек испытывает вразумления во сне? Потому что его активный разум в это время ослабевает, он получает свидетельства вопреки своему разуму и потому он может принять и неожиданное. Старец во сне увидел следующее.
Посреди пустыря какой-то деревянный двухэтажный дом с шаткими лестницами, но Варсонофий чувствует, что ему дорога туда. Он идет, поднимается на 2-й этаж, видит большую комнату, наполненную интеллигентными людьми и в центре — Пушкина, который читает отрывок «Евгения Онегина», люди слушают. Варсонофий тоже прислушался, но тут его поразила одна строка, которую он наяву не замечал. Он спрашивает соседа, просит истолковать эту строку, тот отвечает что-то невразумительное. Тогда Варсонофий думает: «Спрошу-ка я лучше самого Пушкина». Как только поэт закончил, тот пробирается к нему, спрашивает, и Пушкин ему отвечает, но так, что Варсонофий не посмел этот ответ занести на бумагу. После этого они вместе сходят по шаткой лестнице, выходят на улицу и Варсонофий повторяет то, что знал не во сне: «Пушкин, ты теперь в большой славе». Пушкин страшно изменился, в одно мгновение постарел, облысел, покрылся морщинами, и сказал с горечью: «Что мне до этого теперь». После этого, как бы не имея ни сил ни желания продолжать разговор, стал удаляться от Варсонофия и скрылся на горизонте пустыни. Варсонофий проснулся.
В советское время мы пережили некоторую эпоху культуртрегерства: Пушкин и Толстой были объявлены главными выразителями национальной идеи, главными столпами национального духа. Но и до революции, в 1899 году, пышно отмечали 100-летие со дня рождения Пушкина. Нескольким архиереям, в том числе Антонию Храповицкому, были заказаны проповеди о Пушкине. Они были распространены по всем приходам страны и после заупокойной литургии каждый священник должен был сказать о Пушкине проповедь. (Во всем этом чувствуется рука К.П. Победоносцева).
Но все-таки нашлись разумные люди, из крестьян, и написали в пушкинский оргкомитет, что вместо того, чтобы тратить время, деньги и силы на ненужное поэту торжество, хорошо бы потратить их на храм Божий на вечный помин его души. Но этого не было сделано. Однако то, что такая мысль была высказана, значило, что живой родник благодати Духа Святого бьётся в душах православных русских людей. Вся мировая литература написана о заблуждениях и о преодолении этих заблуждений. Самое порочное — это пытаться отделить литературное произведение от самого автора.
Нужно применять христианский критерий к тому, что написал Пушкин. Отношение к любому поэту должно быть подобно отношению Сони к Раскольникову («Преступление и наказание» Ф. Достоевского). Надо прислушиваться к красноречивым словам, но уметь вовремя остановиться. Только в последние годы (5-6 лет), наконец, даже Литературный институт стал вспоминать день кончины Пушкина и свой христианский первейший долг — отслужить именно в этот день панихиду.
Лекция 5.
Михаил Юрьевич Лермонтов.
Его личность в свете Христовой правды.
Лермонтову мы посвятим только одну лекцию. Его наследие не столь обширно: публицистики у него фактически нет, проза у него «Герой нашего времени» и разные отрывки — не самая удачная. Драматургия «Маскарад» — юношеское произведение. В нем главное — личность.
Никакая личность из русских писателей не вызывала столь разноречивых оценок. Достаточно одного посмертного отзыва о нем Николая I: «Собаке — собачья смерть». Это запись Бартенева со слов самих членов царской семьи. Притом, это было при людях. В это время за чаем сидела старшая сестра Николая — великая княгиня Мария Павловна, «жемчужина семьи», которая сразу отнеслась к этим словам с горьким упреком и пристыдила Николая. Он был за это небрежное слово наказан: его собственная смерть еще горше — он умер самоубийством, отравившись во время Крымской войны.
По Лермонтову «сходили с ума», но главным образом дамы. Фактически, он умер, не успев ни разу полюбить. Вся его любовная лирика получила от Жуковского наименование «безочарование». Но что все-таки главное в его творчестве?
Христоцентричность.
Пушкин никогда не был христоцентричен. Для него многие вещи имели привлекательность: и масонство, и светская жизнь («говор балов»), диалог с читателями, государственные планы, история. Для Лермонтова было ничто не мило. Это умонастроение и назвал Жуковский «безочарованием». Я утверждаю: этот термин не работает. Я предлагаю другой термин: «Авелева тоска».
По изгнании из Рая, сыновья Адама: Каин строил цивилизацию, Авель ни в чем не видел утешения, ибо понимал, что богообщения не заменит никто и ничто. Поэтому, личность Лермонтова и вся ее духовная установка колеблется между вызовом Богу, ропотом на Бога и молитвой.
Наиболее знаменитое ропотное стихотворение: «Благодарность»
За все, за все Тебя благодарю я:
За тайные мучения страстей,
За горечь слез, отраву поцелуя,
За месть врагов и клевету друзей...
……………………………………………..
Устрой лишь так, чтобы Тебя отныне
Недолго я еще благодарил.
(Поэт почти требует себе преждевременного конца).
Романс писать на эти стихи можно было только по недоразумению. В других стихах ему все время мерещится насильственная смерть:
В полдневный жар в долине Дагестана
С свинцом в груди лежал недвижим я;
Глубокая еще дымилась рана,
По капле кровь точилася моя.
И в ранних стихах: «Нет, я не Байрон...» — та же мысль.
Но это как бы «качание»; ропот на Господа не уничтожает авелевой тоски, потому что заменить ее нечем. Нет в этом видимом мире «манящих огней». Это чувствовали и современники. Все-таки внутренний центр Лермонтовского эпоса — «Демон». Отчасти материал для «Демона» он берет из собственной души. Даже диавол у него не испытывает злорадного удовольствия: «И зло наскучило ему...».
Он слов коварных искушенья
Найти в уме своем не мог.
Забыть? Забвенья не дал Бог,
Да он и не взял бы забвенья.
И все-таки, кроме «Демона», его программным произведением остается «Ангел»:
По небу полуночи ангел летел
И тихую песню он пел;
И месяц и звезды и тучи толпой
Внимали той песне святой.
……………………………………
Он душу младую в объятиях нес
Для мира печали и слез;
И звук этой песни в душе молодой
Остался — без слов, но живой.
И долго на свете томилась она,
Желанием чудным полна;
И звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли.
Итак, «чудное желание» относится к небесным обителям, а на земле только скучные песни. У Лермонтова постоянное внутреннее самосознание странника и пришельца. А отечество для него — только небесное.
Если мы начнем перелистывать его лирику, то стихов, отвергающих Божью благодать, мы соберем больше. Стихи, которые начинаются с «благодарности» — у странника!
За всё, за всё Тебя благодарю я:
За тайные мучения страстей,
За горечь слез,
(но это же не о покаянных слезах!)
Отраву поцелуя,
За месть врагов и клевету друзей...
Здесь поэт описывает то варево страстнуй жизни, куда человек погружается своей волей, своими грехами! Причем же здесь Господь, распявшийся за нас! Искупивший нас Своей честной кровью, чтобы не дать нам погибнуть в смуте той греховной и страстной жизни, описанной в стихотворении. Чтобы дать нам силу вырваться из этого омута.
Это говорит о глубоком помутнении самосознания и религиозного сознания. Лермонтов не один такой. Это было замутнено у подавляющего большинства людей его круга. Из этого поколения особняком стоит группа славянофилов. Лермонтов родился в 1814 году, а Хомяков был на 10 лет его старше — родился в 1804 году. Он по рождению, воспитанию, по обстоятельствам жизни — стоит особняком. До его московского благочестия петербургские влияния не доходят. У Лермонтова же все это проходит по самому сердцу.
Публицистики у Лермонтова нет, но стихи с глубоко публицистическим зарядом есть. Первый образец из них[13]: «Прощай, немытая Россия».
Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты, послушный им народ.
Быть может, за хребтом Кавказа
Укроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза,
От их всеслышащих ушей.
В варианте было «укроюсь от твоих царей», но «пашей» — более выразительно, а главное, «азиатчина», которая для поэта ненавистна. Стихотворение «Дума»:
Печально я гляжу на наше поколение!
Его грядущее иль пусто, иль темно,
Меж тем, по бременем познанья иль
сомнения,
В бездействии состарится оно.
…………………………………………
К добру и злу постыдно равнодушны,
В начале поприща мы вянем без борьбы;
Перед опасностью позорно малодушны,
И перед властию презренные рабы.
Это тоже — выпад на Николая. Позиция поэта была выражена однозначно. Получается, что «прощай, немытая Россия...» — вот дума, а где же Бог? Однако же у него к каждому стихотворению найдется противовес. Это стихотворение «Родина»:
Люблю Отчизну я, но странною любовью!
Не победит ее рассудок мой.
Ни слава, купленная кровью,
Ни полный гордого доверия покой...
Николай I не дожил до окончания Крымской войны, этот «полный гордого доверия покой» — исчез, его все предали (бывшие союзники); пришло разочарование.
Но я люблю — за что, не знаю сам —
………………………………………
И пляски с топотом и свистом
Под говор пьяных мужичков.
Так никто не писал. У А.К. Толстого, наиболее «укорененного» в православии поэта, — взгляд хозяина («Уважаю ли я мужика? Коль мужик не пропьет урожай, я тогда мужика уважаю»). А у Лермонтова — взгляд пришельца. Он и в деревне чужой, пришелец, странник.
Остаются стихи-молитвы. Наиболее совершенное «Когда волнуется желтеющая нива».
Когда волнуется желтеющая нива
И свежий лес шумит при звуке ветерка,
И прячется в саду малиновая слива
Под тенью сладостной зеленого листка;
Когда росой обрызганный, душистый,
Румяным вечером иль утра в час златой,
Из-под куста мне ландыш серебристый
Приветливо кивает головой;
…………………………………….
Тогда смиряется души моей тревога,
Расходятся морщины на челе, —
И счастье я могу постигнуть на земле,
И в небесах я вижу Бога.
И в небесах он видит Бога, — но он еще к Нему не обращается. Еще нет: «Ты, Господи!»; еще нет «Авва Отче». Он замирает где-то на пороге молитвы и замолкает. Другая молитва уже с явным риторическим налетом:
Я, Матерь Божия, ныне с молитвою
Пред Твоим образа ярким сиянием...
И третье такого же рода стихотворение: «Выхожу один я на дорогу»:
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха, пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит.
В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сиянии голубом.
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? жалею ли о чем?
Уж не жду от жизни ничего я,
И не жаль мне прошлого ничуть.
Я ищу свободы и покоя!
Я б хотел забыться и заснуть!
Но не тем холодным сном могилы.
Я б желал на веки так заснуть,
……………………………………….
«Уж не жду от жизни ничего я» — доминанта «ж» создает ощущение режущей пилы по железу, на которую начинаешь натыкаться. Эти стихи просятся на романс (в известном исполнении Козловского). Где здесь религиозный человек? Что такое «холодный сон могилы»? Прежде всего, — отделение души от тела, душа пойдет куда-то. Этот вопрос его лирика вообще обходит. Только в «Демоне» он, наконец, его ставит пред собой. Человек отстраняет Христа со своего пути. Это с одной стороны «Авелева тоска», когда земное не мило, с другой стороны — Господь стучит, но не может достучаться: в Откровении (Откр.3,20): «Се стою пред дверьми и стучу, и аще отворит... войду к нему и буду вечерять...», но Лермонтов не «отворяет». Христова имени у него нет. Оно появляется единственный раз в «Демоне» в мольбе Тамары:
Отдай в священную обитель
Дочь безрассудную твою;
Там защитит меня Спаситель,
Пред Ним тоску свою пролью.
Но мы помним, как ее находит в той же обители Демон, и как она его встречает. Он является ей не под видом ангела света, он не скрывает ни своей сущности, ни своего имени. О чем он ей говорит:
...нас могут слышать!
— Мы одне. — А Бог?
— На нас не кинет взгляда:
Он занят небом, не землей!
— А наказание? Муки ада!
— Так что ж? Ты будешь там со мной!
Это и есть верх обольщения. Здесь есть все: как диавол клевещет на Бога: «Он занят небом, не землей». Это значит, что Господь как бы «заперт» на небесах. Вместо ангельского послушания, Лермонтов и ангелов представляет мятежными. Это и есть диавольская клевета.
Все домостроительство Божие обращено к человечеству. Человечество Господне живет одесную Отца во Христе. Только одно извиняет Лермонтова: то, что в юнкерской школе, где он учился, слабо, бестолково давали Катехизис, и никто его не учил. Во всех учебных заведениях страны не спрашивали на экзамене даже Евангелия, достаточно было перечислить 4-х евангелистов!
Как Царство Небесное — это бытие со Христом, так здесь демон выступает как истинный антихрист — предлагает себя вместо Христа. «И никакие муки ада тебе не страшны, потому что я с тобою рядом буду». Оставляет впечатление недоумения, как же Тамара прощена без покаяния?! Потому что умирает она, испытав поцелуй демона.
Получается, что все-таки пропасть разверзается под ногами поэта, и он уже не просит Господа о спасении.
Несколько слов о его гибели. Пушкин с оружием в руках бросается защищать свой дом. У Лермонтова же не только нет дома, он немыслим для него. Однако Лермонтов защищает и не личность свою, не достоинство поэта — на него никто не покушался. Он был вызван на дуэль Мартыновым (перед этим у него еще была одна дуэль с Барантом). Между прочим, поэт абсолютно владел собой: когда Барант промахнулся, он спокойно выстрелил в воздух. Пушкин же показывает (дуэль Онегина с Ленским), как это трудно, как затягивает эта дуэльная ситуация.
Мартынов вызывал Лермонтова на дуэль, отчасти защищая честь своей сестры — «Розы Кавказа», потому что поэтом интересовались все: он всегда в обществе выступал в роли «демона». Это кончилось страшной историей: все секунданты, даже по дуэльным правилам, предлагали ему помириться. Но здесь дуэль обрела такую пустую формальность, что никто серьезно на нее не смотрел. Даже врач не был на месте происшествия. Когда же Лермонтов был убит на горе Машук (убит наповал), разразилась жестокая гроза, и проливной дождь исхлестал труп. «Разверзлись хляби небесные» и толковали это по-разному: что взбунтовались адские силы, принимая своего. Это очень наивно.
Надо сказать, что дуэль по церковным законам расценивается, как подобие самоубийства: люди заведомо становятся к барьеру (за 20, 12, 10 и 6 шагов[14]). Пушкин был ранен, поэтому успел исповедаться: был дружественный «заговор», в котором участвовал и царь, чтобы «заставить» поэта умереть по-христиански. Лермонтова же никто не «заставлял». Дуэль произошла так, что его невозможно было даже отпевать на месте! По тогдашним законам убитых на дуэли не отпевали. Духовенство отшатнулось.
В «Евгении Онегине» обратим внимание, что Ленский был похоронен за оградой кладбища, как самоубийца, вне родовых «отческих могил». Бабушка поэта, Елизавета Алексеевна Арсеньева, урожденная Столыпина, перевезла его в свое имение, в Тарханы. Там, в усадебной церкви, священник, целиком зависящий от барыни, совершил отпевание и христианское погребение. Вот почему Лермонтов и не мог быть похороненным в другом месте.
(Мы дальше будем разбирать роман Достоевского «Подросток», где говорится о грехе самоубийства. «А как вы смотрите, Макар Иванович, на грех самоубийства?» — «Самоубийство есть самый великий грех, но Судья здесь один Господь, ибо Ему одному известно все, всякий предел и всякая мера. А ты, когда где услышишь о таком грехе, помолись за сего грешника умиленно…» — «Подросток», ч.3, гл.3). Бабушка Лермонтова потеряла от слез телесное зрение, но вся ее последующая жизнь была постоянной молитвой за внука.
Стихотворение «Молитва»; одно из самых проникновенных в лирике Лермонтова.
В минуту жизни трудную
Теснится ль в сердце грусть:
Одну молитву чудную
Твержу я наизусть.
Есть сила благодатная
В созвучьи слов живых,
И дышит непонятная,
Святая прелесть в них.
С души как бремя скатится
Сомнение далеко.
И верится, и плачется,
И так легко-легко.
Здесь наиболее «освобожденное» из лермонтовских стихов от чувства отчуждения, от Божественной благодати»
Родословная Лермонтова.
Родословие человека: в Ветхом Завете сказано: «Я есмь Бог-Ревнитель, наказывающий ненавидящих Меня до 3-го и 4-го рода» (Исх.20,5). Сейчас ни в каких молитвенниках это не упомянуто, ибо Господь искупил нас честною Своею кровью. Но хотя род перестает быть роком наследственности, но все же остается реальностью как духовное наследство, которое либо действует благодатно — молитвой прощенных Господом, за нас предстательствующих, либо груз наследственности существует как болезнь.
У Лермонтова была страшная наследственность. Единственный здоровый коренной род был Столыпиных: Елизавета Алексеевна Столыпина, бабушка поэта. Состояние было столыпинское, она сама полюбила своего будущего мужа — Михаила Арсеньева, и через сватов дала ему знать, что согласна выйти за него замуж, хотя он собственного состояния не имеет. Он согласился, но, будучи на ней женатым и отцом семейства (у них уже была единственная дочь Мария Михайловна), имел несчастье полюбить соседку, моложе и красивее жены, и во время любительского спектакля отравился. Самоубийцы в роду — глубокая брешь. Мария Михайловна вышла замуж за Юрия Петровича Лермонтова без согласия матери. Лермонтов был потомком шотландского чернокнижника Фомы Лермонта[15]. С двух сторон — провалы.
Первые шаги Лермонтова, когда он выходит из-под крыла бабушки (кстати, знакомые его числят по бабушкиной фамилии — Арсеньевым). Он обрел свое имя, только тогда, когда стал печататься. Первое юношеское влечение — к Екатерине Сушковой; впоследствии, когда она уже весьма заинтересовалась им, влечение сразу же преобразуется в ненависть. Отсюда — эпиграммы. И даже его мадригал всегда дышит «обратной стороной».
Учение: он поступает в Московский благородный пансион при Московском Университете. На первой же сессии он надерзил экзаменатору и отказался примириться. Поэтому его переводят в Петербург в юнкерскую школу. В Московском благородном пансионе он успел испытать влияние известного профессора Алексея Федоровича Мерзлякова. Некоторые ранние стихи Лермонтова («Тростник») — написано с оглядкой на его учителя. Но его ранние стихи послужили началом направлению бульварного романса: например, «По муромской дороге стояли три сосны» — воспроизводит поэтику раннего Лермонтова.
При страшной наследственности, при погибающем обществе, отстранившем Христа со своего пути, человек тычется, как слепой котенок. Только иногда, когда душу его посещает тишина, добрые силы осеняют его крылами, он начинает вспоминать, что Родина его — небесное отечество. Здесь нечего искать и ничто его не привязывает.
Особое место в наследии Лермонтова занимает «Казачья колыбельная». Эта религиозность и чувство Божией благодати у простых людей — инстинктивно привлекает его душу своей истиной и в этом стихотворении нет ни единой фальши:
Стану я тоской томиться,
Безутешно ждать;
Стану целый день молиться,
По ночам гадать.
Стану думать, что скучаешь
Ты в чужом краю.
Спи, пока забот не знаешь,
Баюшки-баю.
………………………………….
Дам тебе я на дорогу
Образок святой.
Ты его, моляся Богу,
Ставь перед собой;
Да готовясь в бой опасный,
Помни мать свою.
Спи, младенец мой прекрасный,
Баюшки-баю.
Душа, изнутри которой могли родиться эти строки, не может быть отвержена. Существует покаяние разбойника на Кресте. Бывает и во мгновение. И «хляби небесные» могли означать и Божий гнев против богопротивного.
Мартынов был разжалован в солдаты, но, в отличие от Дантеса, никогда не раскаялся. То есть это почерк закоренелого убийцы.
В отличие от Пушкина, у нас нет свидетельств загробной участи Лермонтова. После смерти бабушки молитвенников у него не осталось; но в его родовой усадьбе в Тарханах в церковной книге он записан как убиенный.
Лекция 6.
Миссия Гоголя для русской жизни: разоблачение «витрин» и «фасадов».
(Родился в 1809 г. — скончался в 1852 г.)
На лекции о Лермонтове мы все время говорили об одиночестве, заброшенности, в которой был виноват он сам. В этом отношении путь Гоголя противоположен: Гоголь всю жизнь был опекаем.
Он родился от очень любящих друг друга родителей, «Старосветские помещики» написаны с оглядкой на них, но только пара Товстогубов бездетна, у Гоголя — еще несколько сестер. Их потомки: Быковы, Головня — выявляются до сих пор, одна лишь сестра Анна осталась незамужней. После смерти отца всегда считалось, что старший брат отца заменяет. Мать Гоголя сына пережила, материнскую заботу и молитву он чувствовал всегда.
О Гоголе заботился целый круг патриархальной родовой московской интеллигенции: Сергей Тимофеевич Аксаков с семейством, Вера Сергеевна Аксакова, племянница Аксакова Машенька Карташевская. Гоголь был кумом Хомякова. Даже на Гоголевских похоронах нес почетный караул генерал-губернатор Москвы Закревский. Словом, неприкаянности и бесприютности, казалось бы, не было. Все последние годы своей жизни Гоголь живет у графа Александра Петровича Толстого, своего третьего опекуна (дом в глубине Суворовского[16] бульвара, рядом с Новым Арбатом — особняк в стиле позднего классицизма, во дворе — лучший из памятников Гоголю, где он сидящий и нахохлившийся). (Наиболее важные письма — письма Гоголя к А.П. Толстому. Особенно среди них выделяется письмо «Занимающему важное место...». После смерти Гоголя в 1856 году А.П. Толстой становится обер-прокурором Синода и ему достанется разбирать «дивеевскую смуту» 1860-1862 годов.) Издателями Гоголя были Михаил Петрович Погодин и Степан Петрович Шевырев. Целый хоровод — «семь нянек», которые нянчат одного Гоголя, еще при нем и родственники первого и второго круга.