Полжизни Гоголь прожил за границей, в основном в Италии, для поправления здоровья. Но писатель не дожил и до 43 лет, он умер в 1852 году. В завещании было сказано, чтобы не торопились его хоронить, дождались 9 дня или, по крайней мере, чтобы пошел ясно ощущаемый трупный запах. Он очень боялся, что его похоронят живым, и не даром. Однако Гоголь был похоронен в Даниловом монастыре по завещанию, но на третий день. Это было место захоронения славянофилов: Языков, жена Хомякова, Гоголь, сам Хомяков.
В 1928 году Данилов монастырь еще был открыт, его закрыли только в связи с «даниловской смутой» — в самом конце 1928 — начале 1929 года. А в 1930 году, прежде чем сделать там колонию малолетних преступников, стали выносить могилы. Поскольку гроб был ветхий, его пришлось заменить. Гоголь там был совсем не в мертвецкой позе: он перевернулся. Возможно, у Гоголя был летаргический сон, который врачи опознают не всегда: дыхания и пульса нет, а душа жива, в теле.
1. Петербургский период жизни Гоголя.
Гоголь был профессором мировой истории. Но лекции были такими, что студенты с них убегали. Но все же Гоголь заявил себя как государственник. Друг Гоголя Костомаров — был исследователем русских, народных начал — наука историософия тогда только зарождалась.
Из однокашников Гоголя известен Кукольник, приятель Глинки, многие романсы Глинки написаны на слова Кукольника.
Все становление Гоголя прошло под заботливым вниманием Пушкина. Собственно, все петербургские повести Пушкин читал. Первое представление «Ревизора», где Хлестаков говорит: «Я, признаться, литературой существую. С Пушкиным на дружеской ноге. Встретишь его, бывало: «Ну что, брат Пушкин? Как дела?» — «Да так, брат. Все так как-то». Большой оригинал», — прошло при жизни Пушкина; по всей вероятности, и в театре он был.
Гоголь пробовал писать стихи. Он пытался написать поэму, слава Богу, она печатается только в приложениях.
Наконец, он пишет «Малороссийские повести»: «Вечера на хуторе близ Диканьки», среди них — «Страшная месть», «Майская ночь, или утопленница», «Ночь перед Рождеством».
Чем существенно отличается «Страшная месть» — впервые на страницы русской литературы выводится Бог и Божий суд, не очень показано, какое из лиц Святой Троицы, но поскольку творится частный суд, видимо, Господь Иисус Христос. Два названных брата Иван и Петр (имена как у Христовых апостолов) отправляются на задание, Ивану посчастливилось: он поймал важного языка, привел его на аркане. Петр ему позавидовал. Когда они делают переход по горной тропе, то Петр сталкивает Ивана в пропасть, но тот успел задержаться: конь слетел, а он ухватился за куст вместе со своим сыном, привязанным у него на закорках. Иван взмолился, чтобы Петр пощадил младенца. Петр не пощадил, куст обрубил, и Иван с сыном ринулись в пропасть. После смерти Петра и Иван, и Петр попадают на частный Божий суд. И обиженному предоставляется придумать наказание для обидчика.
Иван долго думал, и наконец, разродившись мыслию, он обращается ко Господу: «Великую обиду нанес мне этот человек»; но это не предательство, и не то, что он погубил невинного младенца, а то, что Петр лишил Ивана продолжения рода, корня на земле, — именно того, что после Христова искупления абсолютно теряет смысл. Родословие важно было до Христа, а после Его искупления вступает в силу даже и в земном плане не род, а каждая личность. Иван, как человек с ветхим сознанием, просит у Господа, чтобы родословие Петра было проклято. Если мы переведем это на язык христианских понятий, поймем, что это высшее кощунство.
Ибо как раз таинство крещения, погружение в Христову смерть уничтожает три вещи:
1. Проклятие наследственности и рок наследственности, вплоть до наследственности Адама и Евы;
2. рабство диаволу, то есть дает человеку оружие, силы и возможность не только для борьбы, но и для победы;
3. Ни одна человеческая душа не предъизбрана к гибели. К гибели только может склониться человеческая свободная воля.
Существует еретическое протестантское учение Кальвина о предопределении и предъизбранности некоторых к гибели — но это ересь, ни один человек злодеем не родится. Увы, но это понимают не все и служители Церкви. Отец Павел Флоренский где-то нашел (или записал с устного рассказа) свое известное лжепророчество об антихристе и пытался приписать это Серафиму Саровскому, что антихрист родится между Москвой и Петербургом в районе Бологого, и из колена Данова.
Гоголевский герой требует у Господа измены Самому Себе, требует уничтожить плоды искупления. Но тут уже бедный Гоголь решает за Бога. Господь нисходит к этой просьбе и говорит: «Страшна казнь, выдуманная тобою, человече, но будь по-твоему. Но и ты теперь будешь вечно стоять над этой горной пропастью на коне своем и не будет тебе Царствия Небесного. Ты тоже будешь свидетелем своей страшной мести». Все в роде Петра будут несчастные люди, а последний из них будет отъявленным злодеем. Петр будет все видеть и не сможет этому помешать. Последняя диавольская мысль обиженного: нет больше в мире муки, чем хотеть отомстить и не мочь отомстить. Это противопоставляется евангельскому изречению: не мстите никогда, но дайте место гневу Божиему (Рим.12,19).
В этом ключе и все будущее Гоголя. Во-первых, его религиозное самоопределение. Он всегда панически боялся смерти, всю жизнь. Уже на панихиде по Екатерине Михайловне Хомяковой, в 1852 году, Вера Сергеевна Аксакова ему примерно этот вопрос и задала: «Зачем же бояться смерти, если мы надеемся на милость Божию, милосердие Божие хоть в малую райскую обитель, но все же нас поместит». На это Гоголь ей вдумчиво отвечал: «Об этом надо спросить тех, кто там побывал».
Мы иногда слишком легкомысленно надеемся на милость Божию, забывая даже свидетельство апостола Петра: И праведник едва спасается (1Пет.4,18). А если мы не пройдем мытарств? В позднейшее время в Оптиной пустыни один из старцев старшего поколения, Анатолий (Зерцалов), получил разрешение известить братию после 40-го дня, и засвидетельствовал, что он едва избегнул ада. Боязнь Гоголя как бы двоякая.
В свой последний, 10-летний период, Гоголь побывал в Иерусалиме у Гроба Господня, куда вообще в те времена ходили только простые люди. Светскому человеку считалась это неприлично. Существовало одно исключение — Андрей Николаевич Муравьев, его так и прозвали «патриарх иерусалимский». Гоголь не любил, когда его кто-либо спрашивал о паломничестве. Это как бы поворот его духовной судьбы, но это и поворот внутренней во Христе свободы. Весь российский народ, все так называемое общество — было обществом погибающим. И это чувствовал Гоголь. Он писал о духовно погибающих. Перечислим его «Петербургские повести». Там тема духовно погибающих — сквозная, выставлена там в полный рост и в полной мере. Это «Невский проспект», «Портрет» (наиболее значительные), «Шинель», «Записки сумасшедшего», наброски «Утро делового человека», «Коляска».
В «Невском проспекте» Гоголь тоже рассматривает это «петродело»[17] (как Пушкин — в «Медном всаднике»). Что такое «петродело»? — Фасад Российской империи. И вся повесть разоблачает фасады. О чем написана повесть? Его герой — Пескарев — мечтатель, художник. Поприщин — тоже художник, хотя и не пишущий произведений; и третьего художника вывел Гоголь — автора портрета ростовщика. Где живут петербургские герои Гоголя? В мечтах. Но и весь Петербург одна мечта. В сущности, как ретроспективный эпиграф к «Петербургским повестям» можно поставить сказку Пушкина «О рыбаке и рыбке» — старуха вновь оказалась перед разбитым корытом.
В произведении «Невский проспект» самая ключевая сцена — мечта Пескарева, где бал, бальная зала и кающаяся грешница, — мечта в раскрашенных картинках (тоже фасад, но в мечте). Когда этот фасад разлетается, для Пескарева это гибель. Кто герои Гоголя? Обязательно безбожники. Но они так себя не называют. Вопрос об отношении к Богу этими личностями не только не решается, но даже не ставится. Люди живут, в сущности, в полусне.
Именно так им диктует петровская система: человек различается по должности (где он служит); по адресу (где он живет). Хлестаков пишет письмо своему приятелю Тряпичкину — а что реально в этом Тряпичкине? Адрес, и то, что человек не может заплатить за квартиру, поэтому имеет 2 квартиры, в одной прячется от хозяина другой. Поэтому Хлестаков пишет ему «наудалую» на Почтамтскую. Что реально в Пескареве? То, что он художник. Впрочем, как дан сюжет? Идут два приятеля: один художник, мечтатель; другой — Пирогов — положительный герой, не мечтатель. Они встречают двух женщин. Один обращает внимание на брюнетку (она оказалась уличной проституткой), другой — на блондинку (она оказалась немочкой и порядочной женщиной. Муж ее — сапожник, по фамилии Шиллер, друг его — ремесленник по фамилии Гофман). Когда Пирогов приходит к ним, то выслушивает философему Шиллера другу Гофману[18]. На этом гротеске выявлено, что вся жизнь — абсурд.
Гоголь пишет людей без души. Посмотрим, чту Поприщин читает: «Переписку двух собачонок» и иностранные газеты, потому что всосал с молоком матери, что «у нас жизнь так, на шаромыжку, а главное происходит на западе». Есть басня Крылова про то, как львенка учили птицы. Орел был выбран воспитателем, львенок делает большие успехи, наконец, он возвращается и сообщает то, что знает: какие птицы гнезда вьют, какие яйца несут. Наследника русского престола, например, до Александра II, воспитывали только иностранцы! Самый знаменитый из них — воспитатель Александра I, известный масон Лагарп (и Моцарт, и Гете были масоны).
Поприщин — тот же «львенок». Вся гимназическая система того времени построена точно так же. Он читает иностранные газеты — тут далеко ходить не надо, — при Брежневе в 70-х годах половина московской интеллигенции исповедовала мысль, что в Америке молочные реки и кисельные берега. Интеллигенция современная уже иного мнения, но та же мысль только сейчас дошла до других слоев (более простого народа).
Наиболее кардинально поставлена задача в «Портрете». Рассмотрим только «Послесловие»: художник, завистливый, как все художники, не выносящие соперничества, — собирается расписывать храм. И он начинает писать сюжеты Священной истории.
Далеко ходить за примерами не надо. Когда в Киеве расписывали Владимирский собор в конце прошлого века, то не только вызвали несколько художников, но и стравили их друг с другом, чтобы они были соперниками и старались друг друга перещеголять: Врубель — вошли только его орнаменты; Нестеров; и другие, помельче.
Работы зрелого художника на две головы выше работ художника помельче. Но тут вдруг обращают внимание на лики святых маститого художника: у них диавольское выражение, которые он изобразил художественно верно! Сам художник перед тем написал портрет ростовщика, чья душа сама себя продала диаволу, и глаза ростовщика он написал так, что люди с этим портретом в комнате не могли спать[19].
Комиссии, разбиравшей эскизы двух художников, было указано на выражение глаз святых в этих евангельских сюжетах — сатанинское выражение. Художник невольно воспроизводил глаза с того ужасного портрета. Сам же художник, пришедший в ужас, удаляется в монастырь на долгое покаяние, но не принимая пострига; он долго живет в монастыре под руководством монастырского старца. После многих лет молитв он выходит на новое поприще и принимается писать только церковные сюжеты и только для храма.
Раньше, в XIX-м веке, для росписи храма нанимали более художников с именем, которые просто не знали, что такое покаяние, что такое соблюдение постов и прочее. Гоголь указывал на эту ненормальность. А ведь для огромного большинства людей такая жизнь в то время была в порядке вещей.
Эти петербургские повести были написаны, опубликованы и прошли цензуру. Никто не понял, о чем там написано. Цензура обсосала одного «комара»: встреча Ковалева с Носом произошла в Исаакиевском соборе: его просили убрать, и встречу автор перенес на Гостиный двор. А то, что “Нос” был арестован уже с заграничным паспортом и готовым переехать государственную границу — это осталось!
Те, кто в цензуре это пропустил, были люди литературно грамотными, но уровень тогдашнего менталитета исключал такую элементарную вещь, без которой не существует филологии: искусство медленного чтения. А чтобы медленно читать, надо внутренне располагать временем.
Рассмотрим жизнь как колею: в колее жизнь не дает человеку очнуться, в колее «все ясно» — мундир, карета, служба, жена (кстати, на последнем месте). Это заведенный порядок, когда служилому человеку всегда некогда. Правда, был указ о вольности дворянства (еще в 1762 году); но надо было еще так изменить менталитет так называемого общества, чтобы люди свободных профессий (то есть в административной системе ничего не делающие) не презирались. Когда Мотовилова — а он был в точности ровесником Гоголя — в молодости выгнали со службы, с ним начался церебральный паралич, от которого его исцелял Серафим Саровский.
При том порабощении Церкви государственными структурами фактически иной жизни во Христе не оставалось места. Она потому и уходила в лесные дебри (путь Серафима Саровского — сам по себе обличение того времени), что из них Святой звал к себе отдельных людей, отдельные живые души. Но ведь к нему, кроме неграмотных крестьянок с окрестных деревень, приходили в основном телесно больные люди, которых отказывались лечить ученые врачи! Смотришь Серафимо-Дивеевскую летопись, и видишь, что на пальцах одной руки можно пересчитать посетителей преподобного Серафима Саровского «из общества», которые пришли к нему телесно здоровыми.
Лекция 7.
Окончание жизненного пути и пути во Христе Николая Васильевича Гоголя.
После первого представления «Ревизора» Гоголь переезжает заграницу и живет там несколько лет; и пишет там I том «Мертвых душ». Когда речь идет о публикации книги, он возвращается в Россию. Заграницей он был свидетелем последних дней и смерти Иосифа Виельгорского, там он общается с русской колонией. У него близкие дружественные отношения с Александрой Осиповной Смирновой (урожденной Россет).
Приехав из заграницы, он поселяется в Москве. В отличие от Лермонтова, Гоголь всю жизнь был опекаем. И здесь он так же оказывается под опекой славянофилов официальных: Погодина, Шевырева и других. А также славянофилов неофициальных: Сергея Тимофеевича Аксакова, его сыновей Константина и Ивана, Алексея Степановича Хомякова — кума Гоголя.
Вскоре по приезде он поселяется в доме графа Александра Петровича Толстого на Никитском бульваре, человека «оптинского православия» — но и крупного вельможи. Вокруг А.П. Толстого формируется церковное московское направление, связанное напрямую с московским митрополитом Филаретом. И все тесно связаны с Гоголем по его возвращении из Италии.
Вспомним немного сюжет «Мертвых душ»: замысел Гоголя был совершенно перевран и всячески «постфактум» испохаблен разной прогрессивной критикой, вроде Белинского, до последних страниц.
Замысел Гоголя в «Мертвых душах» был следующий: 1-я часть «Мертвых душ» по замыслу автора — ад; 2-я часть «Мертвых душ» — уже чистилище. Последняя 3-я часть «Мертвых душ» должна была повествовать о рае или приближении к раю, но она не была написана, от нее не осталось даже лоскутка бумаги. Это все надо иметь в виду как авторский замысел.
То, что «Мертвые души» — ад, это понятно и прослеживается. Гоголь пишет души, которые готовы для ада — они мертвые. Они недоступны никакому движению, не говоря уже о покаянии. Плюшкин, Манилов — разве они предрасположены к покаянию? Собакевич, губернские чиновники — и подавно. Вспомним «даму, приятную во всех отношениях», и «просто приятную даму» — это уровень их понятия и мышления. Есть в книге «мертвые души», не выведенные на сцену, например, «неизвестная» — автор любовного письма к Чичикову, где он именуется сразу на «ты» и где письмо заканчивается стишком: «Две горлицы покажут тебе мой хладный прах. Воркуя, томно скажут, что она умерла в слезах».
Но Гоголю видится всегда смешное. Попробуем сличить письмо «неизвестной» с письмом Татьяны Лариной. Оно все написано с оглядкой как раз на письмо Татьяны. Гоголь не щадит своих героев, современников героев Пушкина, но не потому, что он их не уважает, а потому, что взял жизнь в ином ракурсе — на фоне вечности. И сразу получается: их души готовы для ада и они мертвы, потому что ничего не ищут. Только одна живая душа — Чичиков. У него есть абсолютно живая боль: Россия. И когда он стоит и смотрит на губернский бал, он думает: «Чему вы радуетесь? В губернии неурожай, разорение, развал, а вы тут крутитесь». Он был в самом дурном расположении и в дурном расположении вернулся с бала.
В чистилище (2-я часть «Мертвых душ») появляются живые души. Только Ермилов (критик советского периода) мог подумать, что Костанжогло для Гоголя положительный герой! Это не так: он весь в суете, весь замкнут на суету о том, что «всякая дрянь может приносить доход». Во II-й части «Мертвых душ» живой человек — откупщик Муразов, хороший человек, поэтому всех жалеющий. Только ему плачется Чичиков, рассказывает какие-то эпизоды своего детства, которые не вошли в первую часть книги: «Отец заставлял меня выводить из прописей нравственные правила, а сам крал казенный лес, растлил сиротку, которой был опекуном». Именно дурной пример действует на человека, а не прописи. Святые отцы свидетельствуют, что никакая книга не научит; сказано в Притчах: «со строптивым развратишися».
Дальше в книге выведен еще один живой человек, который всегда чувствует свое бессилие: «генерал-губернатор обширного края», который понимает, чту происходит. Все ли помнят сюжет, из-за чего Чичиков чуть было не попал на каторгу? То, что могло бы стать фабульной завязкой книги, у Гоголя уведено в конец. Старая, бездетная и очень богатая барыня всю последнюю часть своей жизни, как и многие барыни того времени, проводила в окружении мосек, приживалок и всяческого иного женского пола, на котором она отводила свой немыслимый характер. Но в конце жизни, чувствуя не то чтобы раскаяние, а как бы желание приобрести индульгенцию, она все свое состояние оставила приживалкам.
По закону она имела право это сделать, оставив неродному племяннику какую-то малую часть. В эту трещину, как всегда, входит Чичиков, и делает спектакль: написание нового завещания, где он в качестве умирающей подставляет другое лицо. При этом присутствуют священник, душеприказчик, свидетель. Причем, Чичиков составляет это завещание не в свою пользу: сказано — «не ограбил, а пользовался». Это-то новое завещание законным образом тоже направляется в опекунский совет. И «пошла писать губерния». Пошли доносы, доказывающие подложность второго завещания. Доносы, доказывающие подложность и первого завещания. «Донос сел на доносе». Все друг с другом перессорились; наконец, все бумаги ушли к несчастному генерал-губернатору. Но к этому времени уже был замешан и губернатор («просто губернатор»), потому что приходился дальним родственником этой покойнице, и тоже рассчитывал на какую-то часть завещания.
Умный и хваткий чиновник, разбирая всю эту бумажную «путаницу», чуть с ума не сошел! Невозможно было найти концов. И вот генерал-губернатор собирается ехать к Государю и просить у него разрешение судить губернию военным судом! Спокойствие сохраняет только Муразов.
«Зацепили» по этому делу только Чичикова: когда он одевается к торжеству, его арестовывают. Притом оказалось, что при его хватком характере, но вызванный на ковер, он не обладает мужеством. Когда Чичиков узнает, что женщина, которую он подставлял в качестве «покойницы», арестована и будет приведена с ним на очную ставку, он умоляет, обнимает генерал-губернатора за сапог, рвет на себе волосы и готов колотиться головой об печку. Тут-то происходит его решительное объяснение с Муразовым, почему он стал таким.
Дело, однако, поправляется. К Чичикову в камеру приходит один драгунским офицер и говорит: «Мы принесем вам вашу шкатулку, где все деньги. 30 тыс. на всех — и дело будет закрыто». Естественно, Чичиков соглашается. Драгунский офицер переодевается караульным солдатом. Приходит в качестве смены караула, выкрадывает арестованную женщину, прячет ее так, «что и потом не нешли», и сажает на ее место другую, ничего не знающую и не понимающую. И весь этот сюжет был бы пропущено цензурой!
Второй раз вступает в дело Муразов, и начинает разговор с генерал-губернатором: о состоянии губернии, что сейчас неурожай, и пока не начался страх и паника, надо быстрее купить хлеба по дешевке и так далее. И уже генерал-губернатор, немного отдохнувший в разговоре с таким добрым честным человеком, совершенно успокаивается. После чего Муразов просит за Чичикова, которого генерал-губернатор отпускает. Вот это — чистилище.
Надо сказать, что по наброскам рукописи видно, что вторая часть «Мертвых душ» Гоголю не дается. Главная ошибка здесь: сюжет покупки душ крестьян автор переносит во вторую часть, а это там не прививается. Гоголь явно мучается над этой частью. То, что он сжег ее, не было ни отчаянием, ни сумасшествием. Все это вздор, Достоевский смеялся над этим мнением, и очень правильно. Для писателя естественно сжигать то, что ему не нравится. И у Достоевского был обычай: написав роман почти до конца — сжечь его, а потом написать заново. Каждый роман, начиная с «Преступления и наказания», писался дважды, со старыми героями, но с новым сюжетом. Но все-таки Достоевский — человек с техническим образованием (он кончил, как и Брянчанинов, военно-инженерное училище). Так вот, Достоевский владел понятием постановки художественной задачи и понимал, что при неверной постановке будет скомпрометирована главная мысль произведения, цель автора.
Незадолго до кончины Гоголь призвал к себе митрополита Филарета и просил его взять вторую часть «Мертвых душ», вынуть оттуда то, что, по его мнению, годится, а все остальное можно сжечь. Конечно, митрополит Филарет отказался от этого, главным образом, еще и потому, что у него было вполне трезвое понятие, кем он окружен.
Настоящее покаяние настигает Чичикова, только когда он отправляется на каторгу в Сибирь, — но это только предположения. Документально это нечем подтвердить.
1843-1844 годы — Гоголь в зените славы. Погодин и Шевырев сами наблюдали за рукописями, как они идут в печать. Константин Аксаков пишет подробнейший литературный разбор, и вся Россия читает «Мертвые души», не подозревая, что это ад.
Где в этом произведении рассказ о революции? В произведении есть сюжет, как в бумагах (не в жизни) возникает село под названием «Вшивая спесь». В этом селе поймали и прикончили земскую полицию в лице заседателя Дробяшкина, потому как он был блудлив, как кошка. Дальше мужики вдруг решили, что хватит им быть мужиками, а теперь они станут помещиками и, ограбивши чей-то барский дом, нарядились во фраки. А своих помещиков решили разжаловать и нарядить в зипуны. Но одного не сообразили: слишком уж много тогда окажется помещиков. Это — образ советской власти, и название как раз то самое: «Вшивая спесь».
Гоголь был принят как родной в великосветском семействе графа Виельгорского. Его жена — графиня Виельгорская, внучка Бирона (того самого временщика). И хотя это имя действительно «ужас мира, стыд природы», но, тем не менее, она этим очень гордилась. Их сын Иосиф умер, почти на руках Гоголя, но у них есть три дочери: две замужние, одна еще девица. Аполинария замужем за Веневитиновым (братом поэта Дмитрия Владимировича Веневитинова), София замужем за графом Соллогубом (маленьким писателем), третья Анна (домашнее прозвище «Нози» — носатая), которой 25 лет — не замужем. Эта Нози оказывается предметом особого внимания Гоголя. Какого рода это внимание? Вообще, Гоголь не был склонен к женитьбе. Он никогда не имел никаких связей, но в то же время представлял себе, что в таких летах ему полагается жениться. Законы Российской Империи гласили, что всякий нормальный мужчина по достижении зрелого возраста обязан вступить в брак.
И вот Гоголь пишет Нози письма: длинные и нравоучительные, где излагает, как должна себя вести не просто барышня, а личность, на житейском поприще. В частности, пишет ей о том, что она дурна собой и становится хороша, когда лицо ее оживляет какая-то живая и важная мысль, а если ее нет, то в любом дурном настроении она становится дурна. Вот маленькая частичка всего назидательного рукописного наследия. Нози терпеливо читает эти письма, и, конечно, как девушка разумная, очень уважает Гоголя и как писателя и как человека. Однако кончается это плачевно: Гоголь шлет письмо в семейство старшей сестры Аполинарии с намеком, что было бы, если бы он сделал предложение Нози? Но сам первый испугался и сбежал. Гоголь сам жениться не мог, в крайнем случае, его можно было женить на себе очень социально активной девушке. Он списал Подколесина с себя!
А дальше происходит перелом и за ним обвал: Гоголь отдал в печать «Выбранные места из переписки с друзьями». В нашей школе проходят позорное, дурацкое письмо Белинского, то, что можно извинить только сумасшедшему. О чем же «Выбранные места....»?
В ту пору было модно читать свои письма другим людям, письма, которые пишутся «более для истории» (выражение Достоевского), а не для адресата. К примеру, «философические письма» Чаадаева были написаны к Пановой (урожденной Улыбышевой) — но они абсолютно не для женщины, а тем более не для женщины-философа, ни для разумного человека, а только для истории. Но на самом деле — для жадной до скандалов публики. Кстати говоря, Чаадаева пытались «привлечь» за это письмо, но он представил несколько справок, что он сумасшедший. Его не объявили сумасшедшим, и только лишь приняли к сведению все его оправдательные документы.
Каков Гоголь в своих опубликованных письмах? — все они касаются суеты. Чиновники в то время при маленьком жаловании были вынуждены жить не по средствам, отсюда и взятки. 4 письма обращены к его благодетелю: графу Александру Петровичу Толстому: «О театре», «Нужно любить Россию», «Нужно проездиться по России», «Занимающему важное место».
Последнее письмо действительно серьезное. В нем проводится простая мысль: вы уйдете, а дело останется. Поэтому дело должно быть поставлено так, чтобы после вашего ухода оно могло продвигаться некоторое время без вас, но по инерции в должном направлении.
Этот совет пригодится графу А. Толстому через несколько лет после смерти Гоголя, а именно: в начале 1856 года А.П. Толстого назначат обер-прокурором Синода и он будет занимать это место в течение 6 лет — до 1862 года. На это время придется знаменитый Дивеевский скандал, заваренный еще 30 лет назад, «расхлебывать» который пришлось графу Толстому и московскому митрополиту Филарету (Дроздову). Когда читаешь переписку Филарета по этому делу, видно, что недаром он является святым покровителем чиновничьего сословия. Такой хватки, конкретности мышления при широте диапазона, проницательности — еще поискать!
Публикация всех этих «Писем...» была большой ошибкой Гоголя. Главное: он польстился на соблазн тщеславия. Поучать, наставлять — без того, чтобы его спросили, — была его большая слабость. Книга провалилась. Гоголь почувствовал, чту значит быть посмешищем: до этого, все-таки, смеялся он. Писателю ничего не прощают и ему остается скрыться — в Москву, на Никитский бульвар, в особняк графа А.П. Толстого (там, во дворе, стоит лучший памятник Гоголю).
Несмотря на прощение и братскую заботу и семейства Толстого и семейства Аксаковых (у них множество сыновей и дочерей), ему все время холодно каким-то нравственным холодом. Гоголю достался горячий духовник: отец Матфей Константиновский, из Твери, который был темперамента и характера Иоанна Кронштадского, но Господь не давал ему дара чудотворения. (Это в эпоху Иоанна Кронштадского, при Александре II и Александре III, чудотворцев терпели. Но при Николае I надо было быть только отшельником, как Серафим Саровский). Отец Матфей берется за Гоголя. Но священник был человеком решительным и совсем иного темперамента, нежели Гоголь, которому нужен был, конечно, духовник более мягкий. Время мягких духовников еще придет — таким был, например, в Москве отец Валентин Амфитеатров. Но это было уже позднее, в 70-е годы.
Гоголь становится героем анекдотов, при том их рассказывают в светских салонах. Например: «... он живет у Толстых, сестра А.П., Софья Петровна Апраксина, вдова, заботясь о Гоголе, спрашивает: "Как Вам, Николай Васильевич, это кушанье?" Гоголь отвечает: "Софья Петровна, думайте о душе Вашей"». И все это принималось как анекдот.
Писатель едет по святым местам — в Иерусалим. Из паломников, в то время, в основном, простых людей, было всего лишь одно исключение: старинный дворянин Андрей Николаевич Муравьев, имевший прозвище «патриарх иерусалимский». Еще был бывший декабрист (Евгений Оболенский), который мечтал о водружении креста над Святой Софией — у него было прозвище «патриарх константинопольский». Гоголь возвращается домой, не получив взыскуемой благодати, не получив желаемого. (Потом мы будем читать у Силуана Афонского, что молитва не доходит и душа пустая — нам это понятно.) Гоголь, съездив ко Гробу Господню, вернулся таким же разбитым, как и был. Эта поездка была воспринята московским, сплошь неверующим, обществом, как очередное чудачество писателя. Тогда верить в Бога было неприлично.
Далее начинаются дружественные отношения с женой Александра Петровича Анной Егоровной Толстой, урожденной княжной Грузинской. Здесь — интересная история. Ее отец — племянник последнего грузинского царя, после присоединения Грузии к России в 1801 году взамен своего престолонаследия получил обширные имения в нижегородской губернии. В свою очередь, родным племянником князя Грузинского был декабрист Сергей Петрович Трубецкой. В княжеском имении, например, был перевалочный пункт декабристской дороги; таким образом, князь был как бы в оппозиции к трону.[20]
Князь Грузинский был слабой нравственности: как это называлось в конце XIX-го века — «поведения снисходительного». У него был побочный сын от крепостной женщины — Андрей Медведев. Этот Андрей рос в доме князя Грузинского под видом сына крепостных родителей и получил маленькое образование фельдшера. Он и законная единственная дочь князя Анна Егоровна полюбили друг друга, и в одно прекрасное утро, улучив момент, оба бросились в ноги отцу и заявили ему: «Что нам до шумного света! Что нам друзья и враги! Было бы сердце согрето жаром взаимной любви!» (прямо как в романсе). Князь, знавший свою дочь, пошел напролом. Он заявил, что они родные брат и сестра. Тогда они с тем же пылом молодости и южной крови заявили, что оба пойдут в монастырь, но «принадлежать другим мы не сможем».
Князь за эту ниточку и ухватился, но только не в отношении дочери, а в отношении сынка. Он дал ему увольнительную, отправил его сначала в Саровскую пустынь, он стал там послушником. В дальнейшем — пострижеником, с именем Антоний, Высокогорской пустыни Нижегородской епархии, а потом и настоятелем этой пустыни, духовным чадом преподобного Серафима. И только затем, познакомившись с митрополитом Филаретом, но более по Промыслу Божиему[21], с 1831 года стал настоятелем Троице-Сергиевой Лавры и оставался им до смерти — в 1877 году.
Анна Егоровна тоже собралась-таки в монастырь, и ее отправили погостить в Костромской Успенский женский монастырь. По прошествии 2-3 месяцев, насмотревшись, что там происходит, она написала отцу, чтобы он немедленно забирал ее обратно. Конечно же, он приехал за ней. Тогда все женские монастыри были кошмарными. Только Дивеево и Шамордино несли в себе молитву. Но Шамордино тогда еще не было основано, а Дивеево только-только зачиналось. И Анна спокойно жила в родительском доме до 35 лет, а потом вышла замуж, и очень удачно, за графа Александра Петровича Толстого, о котором в обществе тоже рассказывали анекдоты, но незлые.
Позднее Анна Егоровна и Гоголь вместе постом хлебали тюрю из одной чашки и вместе ездили в Лавру (к Антонию Медведеву) в благочестивую поездку. Все же Гоголь прекрасно понимает, что все равно эти их благочестивые действия — спектакль.
Что такое болезнь Гоголя? Ее очень трудно было определить по тогдашним лечебникам. В Евангелии это называлось расслабление. Он ходил, но физическая слабость стала распространяться по всем его членам. Такую болезнь бесполезно лечить пилюлями — у него был резкий дефицит жизненной энергии. Может быть, надо было лечить частым причащением. Греки эту болезнь знали — называли ее анемией.
Но тогда знающего врача не нашлось, и Гоголя лечили, не поставив ему толком диагноза, хотя еще в 1852 году он спокойно выезжал. Был, например, свидетелем смерти жены Хомякова Екатерины Михайловны (урожденной Языковой). Она умерла от тифа беременной, с ребенком под сердцем. Тут Гоголь ставится перед лицом вечности и не выносит этого состояния. Он советует, по своей привычке поучать, самому Алексею Степановичу читать по жене псалтирь вместо дьячка. На очередной панихиде, где присутствовали все славянофилы, он сказал: «Как страшно переступать эту грань». Ему отвечают: «Что Вы, Николай Васильевич! Надо быть лишь уверенным в милости Божией». Он на это спокойно ответил: «Об этом надо спросить тех, кто там побывал».
В том же 1852 году Гоголь все реже выезжает, все больше сидит, нахохлившись. Наконец, решает привести в порядок свои бумаги. В своем завещании он повторяет, чтобы не торопились его хоронить.
Еще до этого он ездил в Оптину пустынь, но с Макарием Оптинским у писателя отношения не сложились. У него был знакомый иеромонах Петр Григоров и Гоголь оставил у него письмо для старца Макария: «Ради Бога, обо мне молитесь! Без этих молитв я не могу совершить то, что должен».
Поразительное дело, письмо это по тону напоминает тон колдуна в «Страшной мести», когда он приходит в пещеру к схимнику и ему начинает казаться, что схимник смеется. А схимник его просто прогоняет, потому что когда раскрывает молитвослов, буквы наливаются кровью.
Посещение Гоголем Оптиной пустыни не даёт никаких желаемых результатов. Гоголь все еще встает, но в одну из ночей понимает, что рукопись «Мертвых душ» не нужна. И если раньше он публиковал даже частные письма, то теперь, как бы в искупление, он швыряет в огонь рукопись. После этого Гоголь как бы «встраивается» в стереотип поведения благочестивого христианина. Приходит священник, исповедует и причащает его, и через некоторое время он засыпает как бы навсегда, пульс не бьется.
Два дня и две ночи читают псалтирь, на третий день, как полагается, писателя хоронят. Гроб был выставлен в церкви Татианы-мученицы в Университете и почетный караул среди прочих нес генерал-губернатор Москвы Закревский. Согласно завещанию, его хоронят в Даниловом монастыре. На похоронах была огромная толпа — вся московская интеллигенция собралась там. Глядя на такое количество народа, простой люд спрашивал: «Кого хоронят? Небось, генерала?» Один извозчик объясняет несведущим людям, что хоронят не генерала, а писаря. Но не того, который переписывает, а того, который знает, кому и как надо писать: царю, генералам, кому угодно. (По Гоголю служат панихиды, его именины на Николу весеннего (9 мая ст.ст.)).
Новая страница открывается уже в 1930 году. В 1928 году — начало 1929 года Данилов монастырь был закрыт окончательно. В 1930 году он должен был быть преобразован в колонию для малолетних преступников: поэтому из некрополя Данилова монастыря выбирают знаменитых людей: Языкова Николая Михайловича, Хомякову Екатерину Михайловну (сестру Языкова), Гоголя, Хомякова и еще некоторых. Когда поднимают гроб Гоголя, две сгнившие доски вываливаются и обнаруживается, что он лежит не так, как полагается покойнику: перевернувшись набок и скрючившись. То, чего он так боялся, то и свершилось — его похоронили живым (см. в архиве города Москвы).
Надолго пережила Гоголя его мать, Мария Ивановна, всегда за него молившаяся. В том ужасном не церковном состоянии русского общества, при забвении цели христианской жизни, Гоголь, в своем намерении назидать, действовал без мановения Духа Святого. Но не будем забывать, что рукопись Мотовилова (беседа преподобного Серафима о стяжании Духа Святаго) была написана еще при жизни Гоголя, а опубликована только в 1901 году! После этого она стала основным документом духовных поисков русского православного народа.
Лекция 8.
Менталитет интеллигенции 40-х — 50-х годов XIX-го века.
«Литературное обособление».
Сегодняшняя наша лекция посвящена менталитету русской интеллигенции 40-х - 50-х годов XIX-го века — в данном случае, конечно, дворянской интеллигенции, так как интеллигенция тогда была по преимуществу дворянской.
Если в отношении 30-х годов можно говорить о философском пробуждении, то сегодня у нас «сороковые роковые» годы, в ходе которых происходило философское самоопределение и связанное с ним философское размежевание. Вы об этом кое-что слышали или читали — иногда это представляется как размежевание западников и славянофилов. Но мы сейчас с вами увидим, что эта характеристика верна разве что «в нулевом приближении», все равно, что говорить «о левых и правых»[22].
Фактически 40-е и 50-е годы характеризуются становлением того ужасного явления, которое через несколько десятилетий получило название литературщина, иногда более мягкое — литературность, об этом много писал Розанов в 1890-е, 1900-е годы. С рождения явления, которое получило название литературщины, когда литература укладывается в менталитет человека и еще шире — в менталитет мыслящей прослойки — когда люди живут литературными переживаниями, подменяющими все: жизнь во Христе, труд над своим спасением, частную жизнь, семейную жизнь. Короче говоря, человек живет мечтой, воображением и цитатой. Что означало слово бездуховность в столь памятные нам недавние времена? Что человек мало читал, или не читал того, что положено читать в определенных кругах.
Хотя апостольское разумение слова духовный помните, какое: «Аще впадет человек в некое прегрешение, вы, духовные, исправляйте таковаго в духе кротости» (Гал.6,1). Духовный означало исполненный Духа Святого, то есть святой. Для нас в нашем близком прошлом бездуховность — неовладение некоторыми ходовыми культурными ценностями и некоторыми ходячими истинами.
После этого короткого предисловия мы начинаем понимать, о чем пойдет речь в нашей нынешней беседе. (Кстати говоря, это уже рабочий вопрос, кто не читал романа Достоевского «Подросток» — начинайте читать. Он нам пригодится в ближайшие три лекции и на будущее, еще не раз и не два. Это не только литературное произведение, это документ эпохи).
Сегодня мы возьмем маленькую цитату — свидетельство Достоевского в романе «Подросток» в самом начале этого романа, которое, как правило, никто не читает. Вообще, друзья мои, должна вам сказать, что искусство медленного чтения архиважно. Без него может быть литературная мода, но понимания никак быть не может. Итак, в начале романа «Подросток» упомянуто, что именно в 50-е годы были две «литературные вещицы», которые оказали на тогдашнее общество — общество, которое возникло при отслоении будущей интеллигенции от народа в результате реформ Петра — «необъятно цивилизующее влияние». Это — «Полинька Сакс» Дружинина и «Антон Горемыка» Григоровича.
«Антона Горемыку» мы оставим в покое, это — очень сниженный, обедненный и выхолощенный Некрасов. А вот «Полиньку Сакс» Дружинина мы немножко рассмотрим, именно по ее необъятному цивилизующему влиянию. Сюжет этой «Полиньки Сакс» потом станет как бы очагом, из которого будут выскакивать масса литературных сюжетов, и мы их, между прочим, отметим.
Сюжет «Полиньки Сакс»: шестнадцатилетняя девочка выдана родителями замуж за крупного чиновника, вдвое старше ее: ему тридцать с небольшим. Кстати говоря, обе эти литературные вещицы созданы были в 40-е годы, а в середине 50-х, то есть через 10 лет, приобрели, как писал Достоевский, необъятное цивилизующее влияние.
Так вот для своего мужа Полинька оказывается сразу в трёх ролях: жены-ребенка, немножко дочери, а больше всего куклы. И вот эта куколка, в кукольном домике, который он для нее обустраивает, живет с ним около года. Когда ей исполнилось 17 дет, возвращается из заграницы ее amie d’еnfance, друг детства (мы прямо с ушами влезаем в сюжет пьесы Льва Толстого «Живой труп». Помните, возвращается из заграницы Victor Каренин и обнаруживает, что Лиза Рахманова его, тоже ami d’еnfance, замужем за Федей Протасовым. Но Федя Протасов — не крупный чиновник, то есть тут Лев Толстой уже делает поправки со скидкой на 90-е годы).
Итак, дежурный выход — является, значит, друг детства и возникает сразу же «любовный треугольник». Что предпринимает Сакс-муж (как и Герцен, заметим себе, в те же самые 40-е годы)? Он не вызывает соперника на дуэль, как Пушкин; но делает попытку изолировать свою жену. Он увозит ее на дачу и приставляет к ней крепкий караул из прислуги. Но это не помогает, как часто бывает в таких случаях, и тогда, в отличие от Каренина, он решает пожертвовать собой, пока еще дело не получило огласки.
По канонам Церкви, по синодальным и государственным законам Российской Империи, виновная сторона, даже после развода, имеет право на законный брак только через 7 лет. Поэтому выход для великодушного человека — взять вину на себя, и тогда другая сторона имеет право заключить свой брак сразу же, что Сакс-муж и совершает: берет на себя вину за прелюбодеяние, но утаивает от жены свой героический поступок. Он дает ей подписать некоторые бумаги и требует от нее подписать их, не читая, — а это был бракоразводный акт.
Наконец, он объявляет ей и ее другу, что они могут обвенчаться заграницей, потому что в каждой стране есть посольская церковь, а через два-три года вернуться в Россию, где уже к тому времени все забудется. Дальше начинается, в сущности-то, высокая комедия; но она оказывается Дружинину не по зубам, и он разрешает этот сюжет в мелодраму. Высокая комедия заключается в том, что, поживя с новым мужем годик-полтора, она обнаруживает, что всю жизнь любила своего первого мужа, и что измена эта была, попросту говоря, ребяческой выходкой. (Отчасти этот сюжет проникает в роман «Подросток» Достоевского. Но, в отличие от своих современников и собратьев по перу, Достоевский не боится ассоциаций, поэтому он специально вводит эту аллюзию в самое начало романа, а затем разворачивает свой сюжет, то есть историю Версилова, Софьи Андреевны и ее законного мужа Макара Ивановича).
У нашей героини начинается чахотка, она пишет исповедальные письма своей подруге детства и своему мужу, которое никак не может закончить. Тем временем, муж, который с нее не спускал глаз через своих соглядатаев, однажды, взяв отпуск, оказывается заграницей в том же месте и проникает к ней в окно, но не для того, чтобы вернуть свое, а только для того, чтобы объявить ей, что все знает. Кончается мелодрама тем, что Поленька умирает, а ее предсмертное письмо, уже после ее смерти, получает этот самый старший муж.
Давайте теперь оглянемся на менталитет эпохи, для которой благой вестью, можно сказать, вместо Евангелия, оказываются вот такие литературные вещицы вроде тех, что произвели на свет Дружинин и Григорович в 40-е годы, когда Евангелие уже почти никто не читает. В лучшем случае как-то знакомятся с евангельскими событиями по книге Ренана Vie d’Jesus, «Жизнь Иисуса». Это — для умеренно либеральных, а для ультралиберальных — младогегельянец Давид Штраус, тоже «Жизнь Иисуса».
С 40-х годов начинается как бы погружение внутренней жизни дворянского сословия в литературу. И вот это погружение становится реальней всех других отношений. Это становится центром и средоточием всей внутренней жизни. Поэтому люди начинают жить на страницах литературных произведений, и им буквально становится не до чего.
В этом отношении второй документ эпохи — это «Записки сумасшедшего» Гоголя. Что читает Поприщин? Он читает иностранную хронику. Поприщин читает иностранные газеты, потому что ему уже вбито в голову, что все, что происходит в России, это — вообще какой-то серый призрак, мираж, — и вообще никуда не годится, а вся жизнь начинается на Западе. А чей ученик Поприщин? Поприщин — настоящий сумасшедший; а помните, был один ложный — Чаадаев? Почему у него корень всех бед, что в 988 году Русь приняла христианство из Византии, в Восточном варианте — тбк они называют православие? — поскольку тем самым Россия оказалась вне «великой семьи европейских народов».
И в 40-е годы это несчастное российское общество пыжится поодиночке войти в качестве приемышей если не в семью европейских народов, то хоть по крайней мере в знакомство, что ли, в панибратство, в кумовство с какими-то представителями европейских народов. И это, а не другое, объясняет нам, почему Тургенев живет всю жизнь заграницей. Не ради Полины Виардо! Не та Полина, так другая нашлась бы. Тютчев оба раза, законным браком женат был на немках, не говорящих на русском языке! Но одна была с ним заграницей просто по необходимости — ведь он на дипломатической службе, вторая жена-немка, как миленькая, приехала с ним в Россию, без всяких разговоров! Эта характеристическая черточка сразу различает славянофильство и западничество вживе — Тютчев примыкал к славянофильской группировке.
Итак, людям становится не до молитвы: во главе угла оказывается литературные переживания. Процесс этот очень длительный — и когда бы вы думали, он изживается? В 70-е годы XX-го века! Только при Брежневе — плод позднего ума — начинается, наконец, ревизия того 130-летнего заблуждения. Только при Брежневе менталитет вырабатывает формулировку: энергия нации уходит в свисток. Вот что такое литературщина.[23] (И, наконец, в Литературном институте на Тверском бульваре возникает еще один термин: нетленка — бессмертные произведения литературы и искусства. Так что только в 70-е годы XX-го века что-то сдвинулось...)
Начиная с сороковых годов XIX-го века русское образованное общество получает характерное для эпохи название «читающая публика». Отныне тбк оно будет называться. Литературщина отвлекает людей даже от газет, от сиюминутных, все-таки, сообщений, и погружает целиком в литературный мир.
Одновременно возникает новый жанр, который претендует на роль вождя и знамени — критика, критические статьи. Открываем «Месяц в деревне» Тургенева — что читает этот «широкий в затылке» Беляев? Критические статьи. Люди читают критические статьи, не зная и не интересуясь, на что пишется критика, каков объект критической статьи. Это, между прочим, потом — характернейшая вещь. Этим потом воспользовалась советская педагогика. Вспомним: у Солженицына, «В круге первом», преподавательница не советует читать Льва Толстого — уж хорош или плох Лев Толстой, это другой вопрос, — потому только, что его собственные произведения «только замутняют ясные критические статьи о нем». Вот видите... А тургеневский герой Беляев на вопрос представителя тридцатых годов, почему он читает критической статьи, отвечает: «Их теплый человек писал».
Немного остановимся на самом теплом из тех людей, на «неистовом Виссарионе», Белинском. Белинский видел свой подвиг в том, что считал и заявлял себя отъявленным безбожником. Совершенно сознательно он поднимает богоборческую тему о Христе, и его, так сказать, Символ веры в том, что если бы Христос родился сейчас, то Он был бы самым заурядным человеком (естественно, только человеком, — какое Боговоплощение для Белинского, если он безбожник)! Но Христа он готов допустить как историческую личность, которая имела какое-то влияние в свое время, но если бы Он родился в наше время, то был бы человеком самым заурядным и, главное, как вспоминает Достоевский, «так бы и стушевался перед современной наукой и перед современными двигателями человечества».
Эти «двигатели человечества», перед которыми предстояло стушеваться Иисусу Христу, были тогда (это уже пишет Достоевский) всё французы, а именно: Жорж Занд — ее читать невозможно! Далее: Кабет (Кабе) — уже сейчас его могут знать только специалисты по прошлому веку, — Пьер Леру и только начинавшийся еще тогда, — Прудон. И это Белинский внушает молодому Достоевскому. Когда они все тут познакомились, то Достоевскому, а он 1821 года рождения — 25-26 лет. В 26 лет уже гражданская казнь и каторга.
Уже потом, в 70-е годы (в 1873 году), в «Дневнике писателя» Достоевский сам подводит некоторый итог начала своего поприща и пишет очерк «Старые люди».
Кстати говоря, другой такой же деятель, не названный (предположительно В.П. Боткин), видимо, тогда еще здравствовавший, говорит: «Нет, Христос бы примкнул к революционному движению и пошел бы за ним». Это нам еще пригодится, когда «доберемся» до Льва Толстого, который свои «религиозные» темы взял далеко не с потолка, а из тех же 40-х годов, когда писатель только-только формировался. Лев Толстой 1928 года рождения, то есть в 1848-1849-м годах ему как раз 20-21 год.
В это же время возникает кружок Петрашевского — 1842-1843-й годы. Чем кончилось с петрашевцами, вы, конечно, знаете, — это была, пока что, одна болтология. Хотя они и замышляли поджечь Петербург с четырех сторон, но не было ни поджигателей, ни пироксилина, т.е. организации как таковой не было. Для императора Николая I вся эта гражданская казнь была, в основном, острастка — прощены-то они были заранее, — но объявить было приказано только на эшафоте, просто для того, чтобы другим неповадно было. А Достоевскому в качестве личного преступления вменялось только то, что он читал вслух и пропагандировал «Письмо Белинского к Гоголю», совершенно бездарную словесную пачкотню, которая сейчас вряд ли кого-то могла бы увлечь, а тогда, поверьте, увлекала.
Дальше мы с вами вынуждены будем повторить некоторые известные вещи. Мы помним, что, начиная с казни декабристов, с 1826 года, быть в оппозиции считалось нравственным долгом. И в этом смысле, «декабристы разбудили» не одного Герцена, а всю читающую публику России. Для всех стало неприличным быть верным слугой трона. Такие люди назывались «лакеями», например, князь Вяземский. Верноподданным, не стыдясь, мог себя назвать только дворовый человек или бывший крепостной. Жуковскому еще прощалось, как романтику, что он — воспитатель наследника. А вот уже князю Вяземскому, что он — товарищ министра просвещения, не прощалось. Кого мы можем еще назвать? Бывший крепостной — это Михаил Петрович Погодин, издатель «Москвитянина», профессор Московского университета. Вот ему прощалось, потому что, дескать, из крепостных крестьян, выкупленный, — куда ему до нас.
А вот у Лескова, в «Соборянах», называет себя верноподданным дворовый человек, карлик, Николай Афанасьевич. Дворовый, но говорящий по-французски. Поэтому на вопрос Александра I: «Это чей такой?» (по-французски, конечно, заданный), он отвечает: «Верноподданный Вашего Императорского Величества». И тот отвечает ему тоже по-французски: «Bravo, mon petit fidele» — (Браво, мой маленький верный).
Впоследствии человек сороковых годов станет предметом вдумчивого изучения Достоевского. Человек сороковых годов — это старший герой «Бесов» Степан Трофимович Верховенский, «воспитавший» уже шестидесятников.
Вспомним правило хорошего тона: неприлично употреблять иностранные слова, если твой собеседник не говорит на этом иностранном языке. Но Степан Трофимович Верховенский, оказавшись на большой дороге, даже на проселочной дороге, среди русской глубинки, постоянно пересыпает свою речь французскими словами, потому что он думает по-французски. Более того, Степан Трофимович уходит со своего насиженного места искать Россию. Но он же себя по-французски спрашивает: «Existe-t-elle, la Russie?» (А существует ли она, эта самая Россия?) Уходит в никуда.
А, в сущности, далеко ли от него уходит Лев Толстой в своем уходе из Ясной Поляны? Мы еще будем об этом говорить. И так же как, Лев Толстой, этот самый Степан Трофимович простужается и умирает.
Поколение «книжных людей» фактически задает тон все 40-е—50-е гг., маленький перерыв в 60-х годах, когда возникает журнальная оголтелая критика, затем 70-е—80-е годы. По жизни, такие патриоты всегда живут заграницей. В этом смысле, Тургенев — не исключение, а правило. Но поскольку русских заграницей целая колония, то они немедленно там влюбляются, женятся, оставляют состояния, умирают, и, разве что по завещанию, их привозят в Россию для похорон в родовом склепе или в родовом некрополе.
Первая «остановка» и первая попытка прийти в себя относится уже к 90‑м годам и более всего мы тут обязаны В.В. Розанову. Но надо сказать, что он перед этим страшно «накололся» сам. Он женился на своей первой жене Аполлинарии Сусловой только за то, что она была когда-то любовницей Достоевского. Она ему не давала развода. Его вторая жена получила фамилию Розанова только благодаря Поместному Собору 1917–1918 годов, который поставил бракоразводную тему на совершенно другую почву. По положению Собора, если одна из сторон уже фактически заключила новый брак, то первый брак церковный немедленно расторгается. Со своей второй женой Розанов венчался тайно, но это тайное венчание было вменено в законное, а первый церковный брак был отменен; поскольку Суслова скончалась в 1918 году, то, значит, он пережил ее всего на несколько месяцев.
Итак, что такое «литературщина» в жизни? Розанов уже в 1912 году напишет, что «не литература, а литературность ужасна» («Опавшие листья», Короб 1-й), что она «съедает» — и не только у писателя, а и любого «книжного человека», вовлеченного в этот опыт, — она «съедает счастье, съедает всё». В конце концов, съедает его жизнь и человек становится пишущим субъектом. (Для России это, по преимуществу, искусство изящной словесности. Если Франция, так сказать, уходит в омут своей живописи, то Россия — в литературу).
Почти на 150 лет вот эта литературность становится болезнью русского общества: соответствующая формулировка «Поэт в России больше, чем поэт», то есть он — вождь нации. Это изживалось уже в эмиграции. Там по-прежнему вождями останутся поэты: не Антоний Храповицкий — писатель менталитета эмиграции, а Набоков Владимир Владимирович.
Надо сказать, что все дорожили литературностью, советская власть получила это в наследство. Все первые деятели советского правительства имели своего придворного поэта. Ленин имел Горького, вы, конечно, знаете. Троцкий — Есенина. Маяковский чей? — Дзержинского! (Музей Маяковского у самой Лубянки). Пастернак достанется Бухарину, а, уже убивши «Бухарчика», Сталин заберет Бориса Леонидовича как свое законное наследство. Поэтому он ему и звонил (по поводу Мандельштама, в 1934 году — прочтя стихи Мандельштама «Мы живем, под собою не чуя страны …»). А уж как себе хотел Луначарский Блока (!), но поэт его не воспринимал и называл обязательно во множественном числе — «Луначарские».
Более того, все дорожили литературностью и при советской власти. Без литературы так же неприлично, как без галстука. До войны, когда Сталин уже был полновластным хозяином империи, был такой некий Ставский, зампред Союза писателей. Разумеется, его обязанностью были доносы. Но материал доносов «прощаемых», т.е. что писатели пьют, живут с двумя женами, с кем именно и так далее. Слушал-слушал товарищ Сталин, пока это ему не надоело, и сказал: «Знаешь, Ставский, я ведь это все знал и до тебя, но других писателей ЦК вам предоставить не может».
И вот литература, как зараза, как рак, проникает во весь российский менталитет. Притом, люди, заведомо верующие, как Победоносцев, не являются исключением. В 1899 году исполняется столетие со дня рождения Пушкина. Девятерым епископам, включая Антония Храповицкого, вменяется в обязанность сочинить о Пушкине проповедь. И каждого священника Российской Империи заставляют в обязательном порядке произнести одну из этих проповедей. Потом эти проповеди были опубликованы в сборнике «Звенья», где мне и привелось их читать.
Пойдем немного дальше. После убийства Александра II наступило время царствования Александра III. Сам он был человеком мало литературным, но вот, имея разговор, притом деловой, с придворной дамой, очень умным и серьезным человеком, известной Александрой Андреевной Толстой, двоюродной теткой Льва Толстого, Александр III спросил прямо: «Скажите мне, кого вы считаете самым влиятельным человеком в России?» И получил от нее честный ответ: «Льва Толстого». Это была правда. Но вслед за тем она добавила, что у него есть социальный соперник — Иоанн Кронштадский. Расклад был таков: для читающей публики Лев Толстой — вождь, а Иоанн Кронштадский — пэр Жан[24]. А по-настоящему поляризация была следующая: Иоанн Кронштадский — духовный вождь для простых людей, а Лев Толстой — для читающей публики.
Литература не должна становиться идолом, всякое идолопоклонство вредно. Мы сейчас говорим о ситуации, когда литература поставлена на пьедестал и является идолом, и этот идол берет свои жертвы. Литература не сама по себе, а ее положение. Когда мы читаем у Иоанна Богослова: «Мир во зле лежит», — это не значит, что мир — зло, а зло — его состояние. Сама по себе цивилизация тоже не зло, если она занимает подобающее ей место. Но в потомстве Каина она — во главе угла. Искусство опасно не потому, что само по себе несет в себе соблазны, а потому, что эти соблазны вкладываем туда мы. Вот когда искусство представляется вместо Царства Небесного (посмотрите поэму Цветаевой «Крысолов»), вот тогда это прямая дорога к гибели.
И, наконец, эту литературность можно преобразовать и ввести в дело, но для этого ее нужно свести с пьедестала и поставить в свойственную ей подчиненную роль и сделать ее служанкой, «горничной» совсем других задач и устремлений. Вот этот новый акт и совершил недавно скончавшийся деятель русской эмиграции архиепископ Иоанн Шаховской. Это и был положительный вариант, и не только положительный, но и творческий и плодотворный. (Другой вариант, малоплодотворный, — Набоков: сменить кожу, сменить язык и сделаться «великим американским писателем», поскольку «на безлюдье и Фома — дворянин».)
Откройте Избранное Шаховского и прочтите первую новеллу «Восстановление единства». Он на своем литературном поприще получил вразумление свыше: увидел в видении «Книгу книг соблазна», вот этим его литературщина и кончилась. Как он писал впоследствии, «только позже я осознал смысл этого явления, которое было мне чисто духовным указанием неверного направления моей жизни… Литературное слово, оторванное от служения Божиему Слову (выделено нами. — В.М.Е.), конечно, соблазн духа — для многих… Из мира я на этом своем пути абсолютизирования не-абсолютно. (курсив автора — В.М.Е.)». Если мы Литературу сведем с пьедестала, и вообще откажемся от идолотворения, то только тогда может начаться жизнь во Христе — кому какой дар дан, тот тем и пользуйся, и даром слова тоже. Литература решает человеческие проблемы, как правило, ложным решением. Только в том случае, если в писателе действует бессознательный момент, и творит он энергиями Духа Святого, — потому что других творческих энергий просто не существует, — и только при внимательном читателе, вооруженном христианским подходом и просвещенном Светом Христовой правды — только тогда, как мы сейчас это и делаем постоянно, мы находим в литературных произведениях действительное решение вопросов.
Закончить я хочу Достоевским. В последней части «Бесов» Степан Трофимович Верховенский на последних неделях своей жизни, но по Божьему Промыслу, открывает Евангелие. И в этом Евангелии ему как раз читают место про изгнание бесов из бесноватого. Как правило, и русским менталитетом овладевают литературные сюжеты, как трихины и как бесы. И недаром тот же Степан Трофимович говорит: ведь это мы, как свиньи, все эти безбожники, все эти оголтелые, — мы все бросимся с крутизны и потонем, потому что больше ведь нас ни на что не хватит; а наш дорогой больной, то есть Россия, одетый и в здравом уме, сядет у ног Иисуса. И вот это пророчество Достоевского сбывается в наши дни.
Лекция 9.
Славянофильство как течение.
Его определяющее влияние на русскую мысль.
Что такое славянофильство? Попробуем назвать 7 человек-славянофилов. Аксаков, — их сразу два: братья Аксаковы — Константин и Иван Сергеевичи; Иван и Петр Васильевичи Киреевские; Хомяков Алексей Степанович; Юрий Федорович Самарин; кто же седьмой? Были как бы примыкавшие к славянофилам Катков, Данилевский. Но это не совсем то. Были очень поздние осколки славянофильства, например, Новоселов; он тоже нас не устраивает — это как бы уже почти ненастоящие славянофилы. Значит, как говорил генерал-губернатор Закревский: «Все они уместятся на одном моем диване». Очень сильно примыкал к славянофилам Федор Иванович Тютчев, но он все-таки к этому клану не принадлежал. Они все ухаживали за Гоголем и были его друзьями. Но это тоже все не то. Значит, все-таки мы еле-еле наскребаем 7 человек. Ну, уж 7-ой, так и быть, берем его: Александр Федорович Гильфердинг, ученик А.С Хомякова, издатель его «Записок о всемирной истории» (издано в 1871-1873 гг.).
Итак, мы видим, что их ужасно мало. Западников, в сущности, гораздо больше. Это не кружок Герцена. Все тридцатые годы это были просто все современники Чаадаева — они все западники, а иногда — просто западные люди. Но влияние славянофилов огромно. Они послужили закваской, от которой «вскисло» русское общество. Они, действительно, сумели его проквасить.
Что такое славянофилы? Между ними всеми — огромная разница. Это не партия — у них никакой программы. Это не направление — у них нет единой устремленности, такой, как у революционеров, например, — устремленность к революции. Но это и не семейственность. В свое время меня поразила странная неприязнь, например, Хомякова к жене Киреевского Наталии Петровне. (Я потом поняла, откуда это.) Но, так или иначе, в рамках идеологии тут есть что‑то недосказанное. Поэтому мы сначала, как видите, определяем славянофильское течение от противного, то есть апофатически. Скорее всего, славянофильство — это клан. Это клан московской дворянской интеллигенции самого высшего, так сказать, этажа; самая верхушка интеллектуальной московской элиты. И объединяет их исходный тезис: прежде всего констатация факта, что Россия на ложном пути, особенно, начиная с Петра, т.е. антипетровская оппозиция — оппозиция доброжелательная. Это как бы добрые идеологические противники, или, иначе сказать, — доброжелательные аутсайдеры имперской петербургской административно-государственной системы.
Итак, доброжелательные аутсайдеры. Пожалуй, этот термин работает. Вспомним, что Гоголь еще в «Выбранных местах из переписки с друзьями» советует всем скорей идти на службу, чтобы по мере сил работать на то, чтобы царь стал духовным главой нации. Пока он таковым не является, — Гоголь достаточно трезво мыслит, — но, в принципе, должен стать. Мы видим здесь попытку подмены Церкви государством. Славянофилов обвиняли в аналогичных вещах, только как бы в смене флага, — обвиняли в том, что они меняют Церковь на землю и общину. Увы, эта точка зрения въедливая, ее всерьез рассматривает даже такой вдумчивый исследователь, как протоиерей Георгий Флоровский («Пути русского богословия»).
Но это не все. Дело не только в том, что это — очень образованные, очень богатые, неслужащие люди. В конце концов, Закон 1762 года закрепляет за дворянским сословием свободу от государственной службы и каких бы то ни было служебных повинностей. Этого мало.
Славянофилов как единство характеризует определенный пессимизм по отношению к петровскому разрыву; а именно: большинство из них уверены, что паллиативными средствами (примочками, пилюлями и т.д.) исцелить это нельзя.
В этом смысле характерно письмо Константина Сергеевича Аксакова Александру II, только-только вступившему на престол. Пишет он так: «Русский народ государствовать не хочет». Это в ответ на всякие отдаленные мечтания, что, может быть, в России будет конституция, будут выборы, какие-то выборные органы власти и так далее.
Так вот: «Русский народ государствовать не хочет, но оставьте ему свободу внутреннюю, свободу и самодеятельность нравственную, жизнь мирную духа». И далее он заявляет, — это уже декларация, стоящая «Декларации прав человека и гражданина», — что русский народ — это единственный в мире народ христианский, и потому он отдает «кесарево кесареви», а «Богу бережет Божие». Вот тут самое, пожалуй, кардинальное. Господь про какого кесаря-то сказал? Про Тиберия, про кесаря римского, чуждого не только по вере и по крови, но главное, оккупанта, оккупанта и завоевателя, то есть врага по-настоящему. Да, к этому врагу лояльны, но это же все-таки чужой и чуждый. Так вот, Константин Сергеевич тем самым дает понять, что это правительство, это устройство, этот Петербург навсегда останется чуждым для русского народа; чуждым, враждебным его духу и непрививаемым; тем, что в математике называется неустранимым разрывом.
Идея Константина Сергеевича Аксакова прочитывается и становится известной. И это, пожалуй, кредо всего славянофильства. Надо сказать, что славянофилы иногда служат: Самарин служит в Прибалтике, Иван Сергеевич Аксаков (по специальности правовед) служит в последствии по снабжению во время Крымской войны. Притом экономию устроил такую и вообще так умел беречь каждую копейку государственную, что потом, когда рассмотрели дело, то сказали, что, если брать за образец Аксакова, то всех остальных снабженцев надо сразу отдавать под военно-полевой суд. Потом он возглавляет Славянский комитет. Он был выдающимся журналистом: «Парус», «День», «Москва», — это всё его газеты…Словом, все время он чем-то занят. Это деятельность, конечно, лояльнейшая по отношению к правительству; и, тем не менее, его газеты все время или приостанавливают или закрывают вовсе. Итак, вот эта оценка ложности пути, начиная с Петра I, это — оценка, общая для всех. Славянофилы не то чтобы объединены изнутри, а они как бы огорожены извне. Но их и изнутри объединяет одно слово-термин, написанное у них на знамени. Это слово — соборность.
Соборность — это термин, взятый, конечно, из Символа веры, но термин, разработанный Хомяковым. Соборность допускает отрицательное, как бы апофатическое, определение: это есть свобода в единстве и единство в свободе. Но Хомяков умеет определить соборность и литургически. По его определению, соборность выражается литургическим возгласом: «Возлюбим друг друга, да единомыслием исповемы Отца и Сына и Святаго Духа…».
Это есть единомыслие в любви и исповедании — это есть единомысленное исповедание Христовой истины. Фактически так.
Вот что нужно запомнить как катафатическую, т.е. положительную характеристику славянофильства. Наконец, дадим некоторое феноменологическое, то есть описательное, определение этого явления. Славянофильское воззрение — это есть русская религиозная философия, религиозная историософия и религиозная культурология.
Перед нами целый мыслительный клан, та интеллектуальная закваска, которая проквасит у нас всю вторую половину XIX‑го века и всю первую половину XX‑го века: и в эти годы всё еще живы и работают люди той закваски. Характернейших примера два: Петр Иванов («Тайна святых», 1949 г.) и, представьте, — митрополит Вениамин Федченков. Его «На рубеже двух эпох» — это книга, написанная с абсолютно славянофильских позиций. Как видите, довольно любопытно!
Но это не «деревенщики» наши 70-х годов: Астафьев, Распутин (Солоухин совсем сбоку-припеку), Белов, Федор Абрамов — это, в лучшем случае, «почвенники», но никак не славянофилы. (Почвенники — направление, которое сложилось в конце 1850-х — начале 60-х годов вокруг двух журналов братьев Достоевских: «Время» и «Эпоха». Главным там критиком и выразителем основных идей был Аполлон Григорьев.)
Кстати, от А. Григорьева в сторону славянофильства мы встречаем, не просто недоброжелательный, а клеветнический выпад, который прямо можно назвать «ножом в спину». Аполлон Александрович пишет так: «Славянофильство верило слепо, фанатически в неведомую ему самому сущность народной жизни, и вера эта вменена ему в заслугу». То есть пошутил, как бы, из Апостола. Так вот, друзья мои, тут все неверно и все клевета. В этом духе, между прочим, и Н.С. Лесков написал «Нечто о куфельном мужике»,[25] но это был уже предсмертный, но еще не последний, Лесков — вот в таком горьком разочаровании. Потом он немножко «отошел».
Надо сказать, что славянофилы верили не в сущность народной жизни — это была бы романтика, хорошо спародированная Достоевским. Помните, в «Бесах» Степан Трофимович Верховенский из своего статуса полуприживальщика - полуоблагодетельствованного Варварой Петровной Ставрогиной вдруг снимается с места и отправляется «искать Россию». Он не умеет говорить по-русски, с проезжими мужиком и бабой он все французские выражения вворачивает, но идет искать Россию и, в то же время, спрашивает: «Existe-t-elle, la Russie?» (т.е. «существует ли она, Россия?») Так вот, это была бы романтика.
А славянофилы веруют не в это. Они веруют в историческое и метаисторическое (т.е. свыше данные) призвание русского народа, призвание во Христе. И поэтому констатируют как факт, что, начиная с Петра и с его злостного «извращения христианских понятий», Россия насильно ведется по ложному пути, не предначертанному ей, а вопреки Божьей воле, и, стало быть, пользуясь Божьим долготерпением. Недаром Аксаков писал: «народ христианский, может быть, единственный». А митрополит Вениамин в 1946 году писал: «Святая Русь и теперь святая, ибо никогда не отказывается от креста».
Вторая катафатическая характеристика славянофильского течения — признание особой миссии русского народа, данной ему свыше. А моменты верности русского народа своему призванию и моменты уклонения от него славянофилы, поверьте, умели отслеживать и в Церкви, и в церковной истории, в современном церковном бытии, и в быту, и в истории, как раз в отличие от А. Григорьева, который ничего этого не умел. Другое дело, верно или неверно они понимали метаисторическое призвание русского народа. Но это уже совсем другой вопрос. Как помните, Апостол пишет: «Все бегут, но не все увенчиваются (ср. 2Тим.2)». Но, к чести славянофилов, надо сказать: бежали они все, на месте не сидели.
Теперь, закончив эту общую характеристику, дадим один простой конкретный пример. В 70-е годы к славянофилам примыкает Ф.М. Достоевский. Он смиренно просит И.С. Аксакова наставить его в основах славянофильского учения. В одном из ответных писем Аксаков пишет буквально так: «Тот только славянофил, кто признает Христа основой и конечной целью русского народного бытия. А кто не признает, тот самозванец». Естественно, что наши деревенщики не годятся в славянофилы по этому определению. Стало быть, эта формула включает в себя три основных понятия.
Во-первых, жизнь во Христе — это основа народного бытия. Много сказано об этом у Вениамина Федченкова, особенно во второй главе («На рубеже двух эпох», гл.2). Советую прочесть хотя бы первую часть этой книги (без глав об эмиграции). Второе — Христа как конечную цель признает каждый христианин. Цель христианской жизни — стяжание Духа Святого, т.е. вселение живого Христа («Не живу аз, но живет во мне Христос» (Гал.2,20)).
Цель народного бытия совпадает с целью христианской жизни. Это совпадает с определением его брата, что русский народ, так сказать, по заданию христианский. И, наконец, третье понятие, сюда входящее, — это народное бытие, или так называемые народные начала. О том, что это такое, мы еще будем говорить.
Теперь нам понадобится еще одна как бы демаркационная линия. Как соотносится это определение с известной уваровской формулой «Самодержавие, Православие, Народность»? Есть и до сих пор люди, которые путают эти вещи. Мы с вами этого не можем себе позволить. Рассмотрим формулу Сергея Семеновича Уварова — и несколько слов о нем самом.
Знаете, в юриспруденции существует такое понятие, как argumentum ad personam, то есть нужно смотреть не только на то, что утверждается, но и на то, кто так утверждает. С.С. Уваров был активный педераст, известный его любовник князь Дундуков-Корсаков, которого он «протащил» в президенты Академии Наук. Отсюда и известная пушкинская эпиграмма, которую тогда все умели читать: “В Академии наук заседает князь-дундук…”
Что такое «народность» с точки зрения Уварова, да и самого Николая I? Это, прежде всего, вывеска. Это кокошники и сарафаны, это бабы в теле, крупитчатые, так сказать, матрешки, масленица, народные гулянья, катание на тройках, ну, максимум — охота на медведя, хотя медведя он боялся. Вот сын его на медведя ходил один-на-один. С.С. Уваров также любил «народность» игрушечную. Вот как раз те же лубочные картинки, народные гулянья, вот эту нарядную витрину, обряды, — в конце концов, спектакль. Мы за это дело расплачивались уже в царствование Николая II. Вы помните, тогда от кокошников буквально некуда было деваться. В отдельных кабинетах французских ресторанов вырабатывался так называемый style Russe. Это и Клюев, это и Городецкий, отчасти Клычков, особенно же молодой Есенин: эта его голубая рубашка, золотой гребень, привешенный к поясу для расчесывания молодецких кудрей, и сафьяновые сапожки.
Прежде всего поставлено Самодержавие, а к нему пристяжка Православие. И это формула всей синодальной системы. Именно в николаевское время при обер-прокуроре Протасове Церковь окончательно оформляется как государственное ведомство православного исповедания. Напомню, что все-таки, несмотря на все заявления иллюстрированных газет, при Николае избрать патриарха так и не удалось; это не случайно: не удалось преодолеть самодавление государства, т.е. «петровщину».
Что касается самих славянофилов, то они этой уваровской формулы не принимали никогда. Ее принимал Погодин, но Погодин, хотя и примыкал к «русским началам», но не к славянофильству. Славянофилы все строго лояльны к существующей власти, но лояльность они понимают, примерно, как митрополит Сергий, впоследствии патриарх: лояльность — это добросовестность, это не иметь ножа в голенище и камня за пазухой — то есть в общем вещь-то отрицательная. Они добросовестно относились к существующей власти, но они хорошо различали властителей, где Николай I, а где Александр II, например весьма характерна и эта последняя эпитафия Тютчева на гроб Николая I:
Не Богу ты служил и не России,
Служил лишь суете своей,
И все дела твои, и добрые и злые,
Все было ложь в тебе,
Все призраки пустые,
Ты был не царь, а лицедей.
Так вот, — суета, пустые призраки, и сам творец этих призраков — лицедей. Простите, и Нерон был лицедеем. Ясно, что и славянофильский взгляд на государственность ни в коей мере не характеризуется ни уваровской формулой, ни ее непрямым толкованием, какое мог дать Погодин, ни ее реальным содержанием.
Славянофилы не были особенно чутки к вывеске. Ну, скажем, С.Т. Аксаков одевался в русскую одежду под влиянием своих сыновей. Но к нему, заметьте, наведывалась полиция, к больному человеку. Ну, Хомяков одевал своих детей по-русски. Но ведь для детей всегда немножко нужна игра. И то, что на нем армячок, душегреечка, на девочке сарафанчик, шапочка с меховой опушкой — это весело. Но жена у него ходила по-европейски, ни в кокошник, ни в сарафан не рядилась. Пожалуйста, посмотрите ее портрет в Абрамцеве — совершенно нормальное европейское платье, нитка жемчуга…
И, наконец, начало славянофильства историческое, хронологическое — это 1839 год; а напомню, что первое “Философическое письмо” Чаадаева вышло в это 1836-м году. В 1839 году прочитываются две статьи — Хомякова «О старом и новом», и статья И.В. Киреевского «О народных началах». Это уже прошло 14 лет после декабристского восстания. Напомню, Хомяков знал о готовящемся восстании, он был ровесником младших декабристов (он 1804 года рождения), но он этой всей затее абсолютно не сочувствовал.
Лояльность славянофилов следует охарактеризовать, как аполитичность: т.е. не «Смело, товарищи, в ногу…», не «вгрызаться» в эту систему, а вот такая, собственно, христианская аполитичность. Впоследствии они несколько активизировались, но в каком отношении? Славянофилы помогли подготовить крестьянскую реформу 1861 года: участвовал Самарин и, немножко как бы пристегнутый к славянофилам, князь Черкасский, а по-настоящему славянофилы подкидывали идеи главным деятелям, особенно таким, как Николай Алексеевич Милютин — человек, поездивший по России, знавший крестьянское хозяйство, которого администрация страны не знала. Он был единственным человеком, объяснившим царю «на пальцах», что у крестьянина нет своего инвентаря — у половины! Что крестьянин не знает сбыта, не умеет торговать своими продуктами, потому что он всегда съедал то, что получал; или, если имение на барщине, то урожай пополам. Наконец, то, что крестьянин не собственник земли, в значительной степени определяет то, что он на ней паразит, т.е. он ее не удобряет, он не знает рациональных методов хозяйства. Он даже не очень знает, где пары, в какой последовательности чту надо сеять на одном и том же поле, то есть не знает культурного хозяйства. Только Милютин понимал, что только очень зажиточным крестьянам хватает своего хлеба до марта, остальное время, начиная с Рождества, крестьянин клянчит зерно или муку на барском дворе. (А зерно то ведь и на самогонку гнали).
А главное, что они были уверены, что на барском дворе они все получат, в крайнем случае, отдерут на конюшне, но все дадут. И на что это похоже, если угодно? На колхозы! Во всей колхозной системе только 3-4 колхоза обходились без госдотации.
Итак, дополнительная апофатическая характеристика: славянофильство не соответствует уваровской формуле. Вторая дополнительная характеристика — аполитичность; и третья — твердые нравственные основы, обязательная строгость нравственных требований, добродетельная жизнь. Для западника это абсолютно не требуется — как получится, так и будет. Поэтому они и живут втроем — жена на двоих, как у Герцена с Огаревым, у Некрасова с Панаевым и так далее.
В этом отношении славянофильство это не только отсутствие расхождения идеала с реальной жизнью, это больше, чем мировоззрение. Славянофильство — это целостная жизнь и мировоззрение, которое и вытекает из духовно-нравственной жизни, и уходит в эту духовно-нравственную жизнь.
Простые примеры: скажем, Мария Васильевна Хомякова (урожденная Киреевская), мать братьев Хомяковых. Когда одному сыну было 20 лет, а другому — 18, она отвела их в свою молельню и заставила их перед иконами дать обет, что они останутся девственниками до заключения законного брака, если они не хотят лишиться ее материнского благословения. А Хомяков ведь женился 32 лет, на Екатерине Михайловне Языковой, и он был девственник. К.С. Аксаков, здоровенный мужик с широченными плечищами, умирал 43 лет на острове Занте девственником. В сущности, миссия Константина Сергеевича в русской жизни к 1859 году (год его смерти) закончилась, а, как по-русски говорится, смерть причину найдет.
По-настоящему, у славянофилов очень разные судьбы: если Хомяков не переживал в своей жизни ни перелома, ни какого-то возврата из интеллектуально-духовного тупика, то И.В. Киреевский, напротив, был воспитан внутри (и по всем канонам!), петровской системы, — после среднего образования он был отправлен заграницу в Германию; он, конечно, двуязычный, учится там у Шеллинга, который обожал этих братьев Киреевских. Потом он возвращается и в 1830 году основывает журнал «Европеец», — одно название чего стоит!
Когда он в 1834 году женится на Наталье Петровне Арбениной, она, к своему горестному удивлению, обнаруживает, что в этом доме не умеют лба перекрестить, (а отчим братьев Киреевских, Елагин, еще и масон известный). Но дело не только в этом. Оказывается, что в этой семье не знают ни молитв, ни поста, ни церкви по воскресеньям, — то есть в церковь ходят лишь на свадьбу к приятелям, потому что другой формы заключения брака просто не существовало. Она сначала попыталась взяться за дело круто и сказала, что, если он молиться не будет, то она уедет в деревню к матери, то есть, в сущности, пригрозила ему разводом, де-факто.
А надо сказать, что ее в юности, еще 16 лет, возили к Серафиму Саровскому; в 1834 году ей было уже 25 лет. И странное дело: она была единственным другом Филарета Московского (он ведь был абсолютно одинок) и ее сильно недолюбливал Хомяков — с чего бы это? Объяснение этому найти можно. Н.П. Киреевская вся в духовниках: в юности у нее Серафим Саровский, как дивное воспоминание — благословение на всю жизнь; по замужестве духовник у нее Филарет Новоспасский, тоже чтимый старец, в схиме Феодор; потом после его кончины Макарий Оптинский. А Хомяков просто говел в своем ближнем приходе. Для Н.П. Киреевской — это некая духовная беспризорность. А Хомяков, наоборот, в тоне Натальи Петровны усматривал некую елейность, которая, действительно, проглядывает в ее письмах. Он ее иначе как московской барыней не называл.
Значит, все, в сущности, разные. Если они не ссорились и свою неприязнь прятали, то это уже от хорошего воспитания. Но дальше: 14 лет прошло после заключения брака супругов Киреевских, пока ей удалось заставить своего мужа надеть крест! (не было принято носить нательный крест!) В конце концов муж сказал ей, что наденет крест, если его благословит старец Филарет Новоспасский. Она в ту же минуту велела закладывать санки и помчалась в Новоспасский монастырь. Старец Филарет, по внушению свыше, снял с себя нательный крест и сказал: «Да будет он Ивану Васильевичу во спасение». Она приехала обратно домой и, с этими словами, в точности, подала крест мужу. Уж тот тогда опустился на колени, коленопреклоненно крест принял, под рубашку заправил и с тех пор уже его не снимал. 14 лет вот этой тихой женской неуклонной работы!
И надо сказать, что Киреевский с 1850 года (а скончался он в 1856 году, Наталья Петровна пережила мужа на 40 лет) принимает живейшее участие в начале оптинских изданий: он переводит, он сличает тексты, он поддерживает это дело и материально, то есть дает деньги, хотя бы на печатание. Ведь еле-еле, тоже с постоянной, кропотливой помощью митрополита Филарета Московского они добились цензурного разрешения на издание святых отцов. (Не надо думать, что синодальная система, и вообще монархия, особенно благоприятствует развитию духовной жизни. Это ошибочное мнение).
Возвращаясь к 1839 году, я хочу обратить ваше внимание на доклад Киреевского «О народных началах». Мы завершаем с вами тем, с чего начали. Что такое, по славянофильству, народное начало или народное бытие? Прежде всего, Киреевский тоже, как бы апофатически, обращает внимание, что мы со своим народом, и не только с народом, а главное, вопреки Божьему замыслу, — мы утратили исконное содержание многих понятий. Мы говорим право, в смысле льгот и законов, а ведь право по-русски означало правду, справедливость. Русский народ никогда не отстаивал прав, но Божья правда, в собственном смысле слова сопрягалась с народной совестью.
Затем, Киреевский прямо настаивает на том, что народное бытие начиналось с семьи — и не выдергивается, как на Западе, гражданин из семейства, один, как перст, а наоборот, ячейка общества — семья. Вот эта семья принадлежала волостному обществу, так называемому миру; мир подчинялся сходке, то есть старшим представителям волости; и, наконец, сходка подчинялась вечу, то есть русскому народному управлению, которое совмещалось с княжеской властью и ограничивало ее. Форма отказа веча: «А мы тебе кланяемся, княже, а по-твоему не хотим». Народные начала — это, надо сказать, еще только поиски основания; а основание есть жизнь во Христе. Например, для Киреевского чудотворная икона — это просто намоленная икона. К чему надо было «прорваться» славянофильскому мировоззрению — это к признанию трансцендентности Божественной благодати. Божественная благодать не вырабатывается обществом верующих, а подается свыше тем, кто способен принять.
Таким образом, славянофильству предстояло дойти до церковности, так сказать, достучаться до нее, как птица долбит-долбит и продалбливает. Славянофильство — это как бы попытка только подойти к церковной ограде. А путь, как я уже говорила, взят мыслительный, то есть подступы к церковной ограде через религиозную философию, через религиозную историософию и религиозную культурологию. Русское общество через своих славянофильских представителей научается не только выражать свою мысль в религиозных категориях, оно учится сличать свою мысль, или соотносить ее, со святоотеческой православной традицией.
В конце жизни И.В. Киреевский отчетливо понимает, что у святых отцов ответа на современные вопросы и современную жизнь, как правило, нет. Но у святых отцов мы найдем метод, как искать этот ответ, и даже, как вопрошать его у Господа, Творца всяческих.
Таким образом, славянофильство — это тоже путь. Они идут от апофазы, от признания ложности своего положения и положения страны, но идут они, то есть устремлены они, их взгляд внутренний, — не в прошлое, а в будущее. И не в ту «мечтательную Россию будущего» — это каждый революционер умеет, — а вот в то будущее внутреннее, и, прежде всего, умственное развитие, которое поможет русскому духу и русской мысли выработать уже свое слово, и не просто свое, а данное свыше слово суметь пронести, выразить и поведать всему человечеству.
Лекция 10.
Ф. И. Тютчев (о нем).
Мы рассматриваем его после лекции о славянофилах. По возрасту он старше Лермонтова и Гоголя: поэт родился в 1803, скончался в 1873 году; моложе Пушкина всего на 4 года. Жил Тютчев 70 лет, как немногие русские поэты (сроки жизни русских писателей недолговечны), Тютчев в этом отношении — счастливое исключение. Вообще, если рассмотрим его жизнь, то возникнет впечатление, что жизнь эта — счастливое исключение в чреде русских писателей и поэтов. Кажется, что он вот-вот на краю гибели, но в какой-то последний момент за чьи-то молитвы Божией Десницей он отводится от нее.
Среди славянофильского направления Тютчев — безусловно самый крупный поэт. Но что характерно: жизнь Тютчева, в отличие от жизни других русских поэтов, не растворяется в его творчестве, а как бы выступает сама по себе. Для него, более чем для других поэтов, сама жизнь была художеством. Недаром Тютчева никогда не «проходили» в советских школах, как, впрочем, и в дореволюционных гимназиях.
Первое, что нужно запомнить и почувствовать о Тютчеве: его жизнь делится на два периода. Первый период — заграничный (до 1845-1846 г.г.); второй период — русский (с 1846 и до смерти).
Когда ему было 19 лет, в 1822 году (александровская эпоха) его родственник Остерман-Толстой перевозит Тютчева заграницу, где будущий поэт живет 22 лет. Для Гоголя, например, жизнь в Италии была как бы для лечения, он «пересиживает» за границей какие-то годы. «Насиженное место» жизни Тютчева, в первую половину его жизни, — была Германия. Притом, уже в 23 года (в 1826 году) он женится первый раз на молодой вдове немца по национальности Петерсона, который он был русским дипломатом. Его вдова Элеонора (Элеонора Федоровна, как ее звали в дальнейшем по-русски), урожденная графиня Ботмер — была немкой, не говорившей на русском языке. Тютчев же говорил и по-немецки и по-французски как на родном языке. В 1838 году его первая жена умерла. Он довольно быстро женился на второй, Эрнестине, тоже молодой вдове, урожденной баронессе Пфеффель, а по первому мужу — баронессе Дёрнберг, тоже не говорившей по-русски.
От первой жены у Тютчева было три дочери, от второй — тоже трое детей: два сына и дочь. А среди друзей Тютчева, например, Гейне, разные дипломаты. Словом, заграницей Тютчев был как рыба в воде. Там же он узнал о смерти Пушкина, вот знаменитые строки Тютчева об этом:
Тебя, как первую любовь
России сердце не забудет…
Но в произведениях поэта этого периода чувствуется какая-то малая глубина. Может быть, с большей глубиной он бы и не смог жить так долго заграницей. Там он живет как бы «верхними слоями» души. В отличие от самого поэта, который живет за границей безвыездно, Элеонора, не знающая по-русски, наезжает в Россию и посещает родню мужа. Однажды, возвращаясь из России, она оказалась на загоревшемся пароходе, на котором плыл и Тургенев, который бросался к разным людям, в том числе и к матросам, и все кричал: «Спасите меня, я единственный сын у матери», что, впрочем, была ложь. Там же плыла и мать Герцена, Луиза Ивановна Гааг с его сыном Николаем, они оба утонули. Однако Элеонора Тютчева и ее дети были спасены, но через некоторое время она умерла и, по заключению врачей, главной причиной был сильнейший стресс, испытанный на этом тонущем горящем корабле. Тютчев просидел над гробом жены одну ночь и наутро был весь седой.
Его первой жене было посвящено только одно настоящее стихотворение, и то Post-post factum, 50-х годов:
Еще томлюсь тоской желаний,
Еще стремлюсь к тебе душой,
И в сумраке воспоминаний
Еще ловлю я образ твой.
Твой образ милый, незабвенный.
Он предо мной везде, всегда.
Недостижимый, неизменный,
Как ночью на небе звезда.
Однако, не дождавшись сроков окончания траура, он опять собрался жениться. Он скачет ночью на свидание со своей новой любовью, бросая всю дипломатическую почту с незапертым кабинетом. И за это он сподобляется легкого нарекания, а не позорной отставки, и через некоторое время — отзыва в Россию. Со второй женой, с четырьмя уже детьми и ожидаемым ребенком он отправляется в Россию. Обо всем этом он пишет своей маменьке; кстати, сам Тютчев был человеком родственным. Сестра поэта, Дарья Ивановна Сушкова (по мужу) принадлежала к очень твердому патриархальному укладу; к примеру, ее муж, Николай Васильевич Сушков,— автор первой биографии Филарета Московского.
Впоследствии Тютчев довольно легко обходится со своими дочерьми от первого брака: старшая дочь Анна (1829 года рождения, в будущем жена Аксакова) находилась у своей тетки, жены какого-то немецкого ученого Мальтица, и только спустя два или три года ее перевозят в Россию (в семью).
Забыв все прегрешения Тютчева, в России его быстро определяют на службу — по министерству иностранных дел, а также по литературным делам, консультантом в цензурный комитет. А при дворе ему жалуют сан камергера. Вспомним, что Пушкин так и умер камер-юнкером. Тютчев главным образом получает жалование за то, что дает умные и четкие советы. Другая его «должность» — он негласно является при дворе политическим комментатором для членов царской семьи. Наконец, он является «придворным» поэтом, хотя его поэзия остается свободной, «придворности» в его поэзии нет, он свободней, чем Некрасов.
От николаевской «реакции» Тютчев не страдает. Но когда в 1851 году заходит речь о том, чтобы определить во фрейлины к цесаревне Марии Александровне его старшую дочь Анну Федоровну, то он пишет маменьке, что если «они» (императорская семья) мне все-таки откажут, то я просто на них обижусь. Но при дворе все боятся огорчить Тютчева. В душах есть какая-то зазубрина, напоминающая шевеление совести, что вот этого щупленького, маленького Тютчева нельзя обижать. При этом сам Тютчев называет себя юродивым; вспомним, что тогда свобода допускалась только для юродивых. Дам два событийно-смысловых подтверждения.
Сравним Тютчева и Пушкина: оба принадлежат к старинным боярским родам; оба никогда не имеют поползновения выходить из высшего общества, которому они принадлежат по рождению и по воспитанию. Оба во второй половине своей жизни оказываются при дворе. Оба — признанные профессиональные писатели. Когда при бальном разъезде лакей выкликал: «Карета Пушкина!», то кучера откликались: «Которого?!». Лакей отвечал: «Сочинителя!»
Но на этом сходство кончается и начинаются глубокие различия. Пушкин, к сожалению, обладал комплексами: при дворе чувствует себя все время униженным и боится быть униженным. Тютчев же, наоборот, боится, как бы сам кого не унизить. Пушкин не умел говорить в обществе. Если он увлекался беседой, то только в своей родной литературной среде или если это был монолог. Тютчев же — непревзойденный мастер диалога, то, что называется «блестящий собеседник». Это же свойство унаследовала от него его старшая дочь Анна Федоровна, но ее при дворе называли «ежом».
Пушкину все время кажется, что он не так одет: то перчатки у него взмокли, то шляпа слишком напомажена, то еще что-то. И все время он чувствует себя в фальшивом, дурацком, ложном положении.
Для Тютчева же характерен один случай: всегда у него был старший лакей, он же нянька, и в сущности — как Захар у Обломова. В один прекрасный день нужно было идти на именины к великой княгине Елене Павловне, прием был назначен в саду. Лакей все приготовил, но самим же Тютчевым был послан с поручением по другому делу. Таким образом, бедный Тютчев был вынужден одеться сам и нарядился в результате по рассеянности во фрак своего лакея, который был ему не по росту, и поехал на прием. Его встретил какой-то крупный придворный чин и сказал: «Федор Иванович, что же это на вас одето?» «Как что надето? Фрак. Если плохо сшит, так это же не моя вина, а портного». Он подошел к великой княгине Елене Павловне со своими поздравлениями; вокруг, естественно, придворная толпа; она закусила губу, чтобы не улыбаться, и быстрым взглядом дала понять всем окружающим, чтобы гости «ничего не замечали». В течении следующего часа Тютчев на приеме: блестящий собеседник, переговорил с одним, другим, третьим, откланялся и ушел. А в доме его в это время суматоха: украден фрак лакея, в то же время новый фрак Федора Ивановича на стуле — нетронутый. Возвращается Тютчев и говорит: «Ну, тогда я знаю, кто украл фрак. Он на мне». Вот вам одна история, достойная пера.
Вторая история: 1856 год, коронация Александра II в Москве, в Успенском Соборе Кремля. Церемониймейстер распоряжается сценарием. Сделано шествие в виде восьмерки, пары встречаются друг с другом и обходят друг друга. Встречается молодой император с императрицей — им навстречу Тютчев с дочерью Екатериной Федоровной (младшей дочерью от первого брака[26]). Они грациозно кланяются и он, улыбаясь, говорит Екатерине Федоровне: «Смотрите, какая толпа. Не потеряйте вашего папеньку». Тот пишет в ответ на это своей матери: «Видимо, меня считают юродивым. Но это даже удобно».
В 1852 году международная ситуация против России была очень напряженной, и разрешилось это в Крымскую войну 1853-1855 годов. Тютчев пишет жене «об этом несчастном человеке, который сначала заколотил все окна и двери, а потом стал пробивать стену лбом и в вопросе о задунайских княжествах, которые в конце концов и послужили последним предлогом к войне. Но агитация во Франции была католической: поход против «фотиан».
На смерть Николая I он пишет уничижительные стихи:
Не Богу ты служил и не России,
Служил лишь суете своей.
И все дела твои, и добрые и злые,—
Всё было ложь в тебе, все призраки пустые
Ты был не царь, а лицедей.
И все это было распространено, но Тютчев не сподобился не только выговора, но даже и мягкого увещания. То есть, Тютчева можно назвать одним из самых свободных людей России, кроме, разве что, Пелагии Ивановны Серебренниковой, дивеевской Христа ради юродивой. Вообще говоря, Тютчев имеет репутацию человека глубоко достойного. У Пушкина, например, была безалаберная семья. У Тютчева же очень твердая семья при очень благочестивой матери, имевшей также и репутацию глубоко благочестивого человека; его сестра Сушкова замужем за общеизвестным благочестивым человеком; вся атмосфера в семье — атмосфера московского благочестия. И Тютчев до поры до времени не выбивается из этого благочестия. Для сравнения с «западниками», возьмем, скажем, Сазонова, у которого в Париже подружки легкого поведения.
Герцен еще чудней: у него за границей появляется соперник в лице немецкого поэта Гервега: Герцен оказывается украшенным рогами. Он поступает в этой ситуации как герой Островского: готов жену убить, а она на коленях вымаливает у него пощады. Но кончается дело тем, что она умирает, как бы от плеврита, на самом деле жизнь ее исчерпывается. Но сам Герцен еще при жизни жены не дерется с Гервегом на дуэли, в отличие от Пушкина, то есть не защищает свой дом с оружием в руках. Вместо этого Герцен пытается собрать комиссию из авторитетных лиц Европы: художников и музыкантов, которые должны вынести Гервегу общественное порицание! (Это сопоставимо только с советской властью, когда собирали открытое партсобрание для «прорабатывания»). Притом Герцен «набирается ума»: пытается включить в эту комиссию и Вагнера, который сам живет с чужой женой, бывшей женой своего бывшего лучшего друга фон Бюлова.
Некрасов имеет своего платного сводника, который ходит по домам терпимости и выбирает для него свеженьких (недавно поступивших) подруг. Но у Некрасова к тому же была и «жена на двоих» — Панаева. Это был скандал: в Петербурге однажды Алексей Феофилактович Писемский предложил устроить публичные чтения и выставил программу: в первом действии Писемский читает лекцию о пользе трезвости (а он горький пьяница), а во втором действии Некрасов и Панаев читают лекцию об удовольствиях семейственной жизни.
Вся жизнь превращалась в анекдот. Церковной морали у этих людей не было, но не было и общественной. А потом Некрасов все-таки расстается с Панаевой (или она с ним), но через некоторое время Панаева овдовела. Однако брак с Некрасовым к тому времени был уже невозможен. А потом ему нашли в доме терпимости Агафью-Зинаиду, которая и осталась в истории Некрасова. Когда он умирал от рака, то, чтобы его имение не осталось родственникам (брату с его детьми), Некрасов «женится» на Зинаиде, и его чуть ли не обносили вокруг аналоя.
По сравнению со всеми этими историями у Тютчева все выглядит достойно. Уже начиная с Петра I браки с протестантами в России считались законными: протестанток венчали с православными в Православных церквах без перехода их в Православную веру[27].
Про Эрнестину, вторую жену Тютчева, не говорящую по-русски, никогда нельзя было сказать, что она имеет успех в обществе, в отличие, например, от Наталии Николаевны Пушкиной, хоть Эрнестина также хороша. Сам Тютчев был щупленьким, но его обе жены были видными красавицами. Но на Тютчеве сбылась известная русская поговорка: «Седина в бороду — бес в ребро». В 1850 году, когда ему было 47 лет, в Институте благородных девиц, где находилась его младшая дочь от первого брака, он находит себе пассию. Именно туда одна классная дама привезла свою племянницу, которой было уже 24 года — Елену Александровну Денисьеву (она 1826 года рождения, а старшая дочь Тютчева Анна — 1829 года рождения).
Если присмотреться к ней, то Денисьева выросла и воспитывалась в провинции (дочь провинциального исправника, имевшего дело с крестьянами). У нее замечательные черные глаза, которые выражали несдерживаемую страсть. Но, кроме молодости, она не сравнима с его первыми двумя красавицами-женами.
И эта засидевшаяся девушка со всем своим женским тактом и проницательностью поняла, кбк Тютчев на нее смотрит. И она замечталась: в Петербурге за нее еще никто не сватался, а тут — придворный поэт. Для провинциальных барышень Двор — как сказка, жизнь, превращенная в праздник. Хотя сейчас, оглядываясь назад, мы знаем, что не было жизни несчастней, чем у Николая II, да и Николай I был не на много удачливей. Но провинциальные барышни не могут этого понимать, что самая трудная, даже мучительная жизнь как раз в чертогах царских. К тому же Тютчев — камергер. Стало быть, вхож и в высший свет, а для барышни это волшебное слово. И она, бедная, размечталась.
И вот в том же 1850 году с одного институтского бала он увозит ее на специально нанятую квартирку на Петроградской стороне. Для девушки того времени — это беда, она считается «погибшей». Но положение Тютчева такое, что ни ее тетушка, ни отец, провинциальный исправник, не могут подать в суд.
Эрнестина, жена Тютчева, хоть и не говорила по-русски, но прекрасно знала одно немецкое понятие, для которого у нас по-русски эквивалентов нет: «Die deutsche Treue» — немецкая преданность. Именно это дало ей понимание характера мужа, его слабостей и недостатков, дало и понимание ситуации, и, самое главное, верный тон и такт дальнейшего поведения, который предопределил ее собственные поступки. Она не стала делать вид, что ничего не происходит.
Очень часто в таких случаях жена довольствуется положением «первой султанши», но Эрнестина этого не сделала. Ее второй шаг: она не осталась в Петербурге, а удалилась в родовое имение Тютчева, куда забирает с собой его трех дочерей от первого брака, свою дочь. Тютчев остается на петербургской квартире, которая уже стала холостой, со своим старшим сыном Дмитрием. Другой его сын, Иван, учится в училище правоведения, живет в пансионе и наезжает то к отцу, то к матери. То есть, сохраняются определенные очертания семьи, но без фальши. Сыновьям же Эрнестина запретила судить отца.
Строже всех к такому поступку отца отнеслась Анна Федоровна, старшая дочь от первого брака. Если ее младшие сестры (от первого брака Тютчева) считали Эрнестину матерью (она, как немка, великолепно заменила им мать), поскольку были еще маленькими детьми когда Тютчев женился второй раз, то старшая дочь слишком хорошо помнила мать родную. Поэтому она тяготела больше к родным своей покойной матери, чем к Эрнестине, с которой всегда сохраняла некую дистанцию.
Когда же выяснилось, что Тютчев не хочет разводиться, то мечта Денисьевой перекинулась в другую область: по крайней мере стать литературной героиней, вроде Лауры у Петрарки, чтобы Тютчев ей посвящал стихи, объединял их в сборники и чтобы они выходили с посвящением ей на титульном листе. Тютчев стал возражать против этого, он был слишком тактичен и слишком язвителен. Например, он со спокойным лицом спрашивал ее: «Зачем тебе, мой друг, такие печатные заявления?». Вслед за тем начались слезы, истерики, рыдания. Но Денисьевой так и не удалось встретить ни одного сборника с посвящением ей на титульном листе.
От нее отвернулись все ее родные, например, ее сестра Мария, которая была замужем за Александром Ивановичем Георгиевским, впоследствии действительным статским советником, служащим по министерству просвещения (рабочая лошадь русского классического образования) — помощник министра Д.А. Толстого. Упоминать имя Денисьевой в приличном обществе было не принято, только в самом интимном кругу. Собственно, и весь двор делает вид, что ничего не происходит. В результате этого, на почве всяческих стрессов у Денисьевой началась чахотка. Тютчев увозит ее за границу (деньги использует из приданого своих дочерей, поскольку замужество у всех трех его дочерей запоздало и их приданое в руках отца). Слава Богу, что родовое имение Тютчева не было поделено с братом Николаем Ивановичем, в лице которого он имеет идеального управляющего, который в этом имении трудится как вол, делит скрупулезно доходы пополам, и шлет Ф.И. Тютчеву его половину.
Связь с Денисьевой длилась 14 лет: с 1850 по 1864 год, до ее смерти в России. Похоронили ее на Волковом кладбище, под фамилией «Денисьева». Не надо думать, что в официальном Петербурге ничего не знают об этой связи: у него с Денисьевой было трое детей (между прочим, во время беременности туберкулезный процесс ускоряется). Они не только знают, но и не скрывают, что все знают, и тихонечко предлагают Федору Ивановичу ласковый выход: его детям дают фамилию Тютчевы, только без герба (то есть без наследственного родового дворянства). Однако первая дочь Денисьевой, Елена, умерла через год после смерти матери. Младшего ребенка, годовалого, Денисьева заразила чахоткой, и он умер вскоре после матери. Выжил только второй сын Федор, который после смерти смерти Денисьевой воспитывался Анной Федоровной. Из него вышел жалкий маленький-маленький, плохонький-плохонький писатель-прозаик.
Тютчев, как человек с мягким характером, и как ненавидящий сцены, иногда пишет посвященные ей стихи, но из них всех на уровне большой поэзии только стихотворение «Последняя любовь»:
О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней.
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней.
Пол-неба охватила тень
Лишь там, на западе, бродит сияние…
Помедли, помедли, вечерний день,
Продлись, продлись, очарование.
Пускай скудеет в жилах кровь,
Но не скудеет в сердце нежность
О ты, последняя любовь, —
Ты и блаженство, и безмятежность.
Но стихи такие рождаются не всегда, иногда чувствуется, что у него не хватает внутренней музыки: тогда, удивительное дело, стихи, с выраженным метром, легко распеваются на мотив бульварного романса, даже на мотив «Шумел камыш, деревья гнулись…»; например, когда читаешь: «Толпа вошла, толпа вломилась в святилище души твоей, и ты невольно постыдилась, и тайн, и жертв, доступных ей…».
После смерти Денисьевой Тютчев пишет письмо своему незаконному свояку Александру Ивановичу Георгиевскому, что посылает три стихотворения, которые написаны в ее последние дни жизни или сразу после смерти, и просит опубликовать их в «Русском вестнике» (известный «правый» журнал Михаила Никифоровича Каткова). Тот советует Тютчеву воздержаться, чтобы не оскорбилась его настоящая законная жена.
Только похоронили Денисьеву, в тот же день вечером явилась из имения Эрнестина и через два дня увезла Тютчева за границу в Женеву, затем в Ниццу, где он написал стихи:
О, этот юг! о, эта Ницца!
О, как их блеск меня тревожит.
Жизнь как подстреленная птица,
Подняться хочет — и не может…
Нет ни полета, ни размаху —
Висят поломанные крылья…
И вся она, прижавшись к праху,
Дрожит от боли и бессилья.
Между тем, продолжается переписка Тютчева с Георгиевским о печатании посвящения. «Как вы полагаете поместить эти стихи, под полным ли Вашим именем?» — пишет тот. А время-то проходит, Тютчев немного поостыл: «Да нет уж, полного имени не надо. Дайте инициалы Ф. Т.». Так и вышло: для сочувствующих друзей и родственников ясно, а широкой публике знать об этом незачем.
Из Ниццы Тютчевы переезжают в Париж, где в то время находится часть русского двора, в том числе и фрейлина Анна Федоровна; Анна, со своей стальной добродетелью, однако же проявляет теперь к отцу милосердие; в частности, устраивает на своей квартире так называемые политические обеды с приглашением виднейших французских политических деятелей того времени. (Пройдет всего шесть лет, и время Парижской Коммуны покажет, что все эти деятели оказались недальновидными, беспомощными, близорукими — например, Жюль Фавр, знаменитый адвокат, рыдавший через 6 лет на груди Бисмарка). Поскольку Тютчев сам блестящий политик, то за политическими разговорами он отдыхает, а его «дымящаяся рана» сходит на нет.
События семьи Тютчева развивались так. В свое время в 1850 году все три дочери от первого брака переехали с Эрнестиной в Овстуг (имение). Но в 1852 году, в царствование Николая I, старшая дочь Анна Федоровна назначается во дворец фрейлиной цесаревны Марии Александровны.
Впоследствии Анна Федоровна напишет блестящие мемуары, которые называются «При дворе двух императоров». Николай I в них прежде всего обнаруживается как человек глубоко несчастный, и вся его семья, блюдущая внешний декорум, тоже оказывается глубоко несчастной. Например, уже умирающий Николай I, который начал поправляться от своего воспаления легких, но, по свидетельству придворного врача Мандта, принял яд, доживает последние дни и часы, и жена его спрашивает: «Не хочешь ли ты проститься с другими своими друзьями?» И называет его любовниц, у которых их женская судьба исковеркана окончательно: часть своих фавориток Николай отдавал замуж, как Россет, например, или Любу Хилкову; а часть, у которых была слишком велика огласка, замуж не выходили — такие, как Юлия Баранова, Екатерина Тизенгаузен, Варенька Нелидова. Из записок Тютчевой видно, что эти фаворитки императора его искренне любили.
Фактически, Анна Федоровна — не только любимая дочь Тютчева (очень, кстати, на него похожая; две другие — больше в мать); Анна — единственная дочь, которая еще и друг; дочь, с которой он «на равных», за которой признается право на «особое мнение» и даже право суда — и над ним также. Впоследствии она выходит замуж (очень удачно) за Ивана Сергеевича Аксакова, и тот становится и другом Тютчева и его первым биографом. Анне поэт посвящает стихи — не мадригальные, как младшей дочери Марии («Когда в осьмнадцать лет твои…»), — а серьезные. Среди них лучшие, пожалуй, — «При посылке Нового Завета».
Нет, жизнь тебя не победила,
И ты в отчаянной борьбе
Ни разу, друг, не изменила
Ни правде сердца, ни себе.
Действительно, Анна Федоровна всегда остается верна себе, и здесь она к отцу относится прежде всего как педагог. Но таково же отношение ее и к царю, и к цесаревичу (затем — императору Александру II), и к цесаревне (затем — «ее императрице»). Тут тоже элемент «школьной» страсти.
Впоследствии она перешла на положение воспитательницы царских детей (Марии Александровны, впоследствии вышедшей замуж — очень удачно — за английского принца Эдинбургского, в будущем герцога Саксен-Кобургского; Сергея Александровича, впоследствии убитого в 1905 году, мужа преподобно мученицы Елисаветы Феодоровны; и Алексея Александровича — самого несчастного, впоследствии печально известного казнокрадством). И когда к Анне Федоровне сватался И.С. Аксаков (она далеко не сразу согласилась отдать ему свою руку), он упирал именно на то, что миссия ее при дворе закончена — «Вы сделали все, что могли».
В 1865 году Тютчев возвращается с семьей в Россию. Исполняется годовщина смерти Денисьевой. Он пишет «Элегию на годовщину», которая начинается со слов: «Вот бреду я вдоль большой дороги в тихом свете гаснущего дня. Тяжело мне, замирают ноги… Милый друг мой, видишь ли меня?» И кончаются эти стихи так:
Завтра день молитвы и печали,