Лесковский «Кадетский монастырь» и его же «Инженеры-бессребреники» — там как раз описано то учебное заведение, в котором Достоевский воспитывался. Именно по «Кадетскому монастырю» видно, что это заведение — далеко не худшее, по сравнению с юнкерской школой, где учился Лермонтов,– это на два порядка выше. Так как в училище была традиция, чтобы воспитанники регулярно говели, хотя бы раз в год, стало быть, и исповедовались и причащались, то, естественно, в училище ни для кого религиозность не была смешной.
Когда инспектор училища докладывал Николаю Павловичу, но его запрос: каков по характеру мой пансионер (о Брянчанинове) — то отвечали, что он «очень религиозен и отличной нравственности». Если ребенок очень религиозен и отличной нравственности, то это считалось примерным, а не смешным. Поэтому Достоевский, когда вышел из училища, мог совершенно искренне считать себя верующим человеком.
Мать, как многие в купеческих благочестивых домах, была очень верующей и без сентиментальностей, то есть верующей «по-шмелёвски». («Лето Господне» Шмелева показывает, что такое традиционная московская религиозность).
Пока дети были маленькие, их водили в Кремль, по соборам, показывали, где гробницы царей; правда, это само по себе ещё не есть религиозное воспитание, хотя, оно, конечно, позволяет ребенку прикоснуться к истории страны (всё-таки какие-то исторические корни).
Достоевский вышел из училища в звании инженер-поручика в 1843 году, то есть где-то в середине царствования Николая I. И уже после каторги, после того, как стало ясно, что Достоевский стал великим писателем русской земли, он никогда не стыдился подписываться по чину — отставной инженер-поручик Достоевский.
Первый казус, который может показаться смешным, заключается в том, что Николай I в1844 году, хотя и не курировал училище, но любил инженерные дела курировать сам, наткнувшись на один из чертежей, где что-то было напутано, спросил — какой дурак делал этот чертёж? Чертёж делал Достоевский. После этого ему стало ясно, что надо подавать в отставку, и его никто не удерживал.
В 1844 году Достоевский подает в отставку и получает ее и в том же году, то есть в 23 года (как и Раскольников в «Преступлении и наказании»), он выпускает свое первое печатное произведение. Это печатное произведение, до сих пор не устаревшее, был перевод с французского романа Бальзака «Евгения Гранде». Это произведение «Эжени Гранде» Достоевский представляет российскому читателю — это был первый перевод на ту пору.
В 1845 году начинается самостоятельная литературная деятельность Достоевского.
Незадолго перед тем, в 1842 году, вышли «Мертвые души» Гоголя и Гоголь — на вершине славы, Достоевский впоследствии скажет, что все мы вышли из рукава Гоголевской «Шинели»; и Гоголь остается для Достоевского не просто вершиной, а учителем.
Гоголевские словечки (потом уже сам Достоевский будет их называть «словечками») — они же рассыпаны по всем его произведениям, включая зрелые.
Например, блуждание по Петербургу Свидригайлова, после того, как он отпустил Дунечку. Вот он связался с какими-то непонятными личностями из-за того, что у них носы у обоих торчали набок, но в разные стороны. Это — Гоголь. В другом месте, в трактире сидит мужичонка, которому хочется чихнуть, но у него никак не получается, это опять — Гоголь.
Макар Девушкин в «Бедных людях» похож отчасти на Поприщина и еще больше на Акакия Акакиевича. И эти словца, словечки, вкус к слову — то, что потом будет называться «редуцированный смех», то есть как бы зажатый в повествование, не явный, который нужно открыть. Весь капитан Лебядкин — это гоголевский сюжет. Но если у Гоголя, скажем, Ноздрёв — это бес весёлый, то бесы Достоевского всегда мрачноватые, даже когда Лебядкин пишет стихи, и даже мадригальные, посвященные Лизе Тушиной.
(Влияние Достоевского огромно, только оно на львиную долю внелитературно, так как это — влияние на души. Например, последнее произведение Шостаковича — это как раз музыка на стихи капитана Лебядкина.
И можно себе представить душевное состояние человека, когда он пишет музыку на стихи:
Жил на свете таракан, таракан из детства,
И попался он в стакан, полный мухоедства…
И тут же вступает проза, что «таракан — это я», — так и чувствуется, что бедный Дмитрий Дмитриевич как-то вживается в это первое лицо. И тоже чувствует себя в стакане, полном мухоедства).
В 40-е годы Достоевский изучает как бы третий-четвертый «этаж» художественной системы Гоголя, где начинаются его упыри, болотные огоньки, где заплясала нечисть.
Достоевский всегда потешался над версией для сентиментальной публики, что Гоголь сжег вторую часть «Мертвых душ», видите ли, не то в приступе отчаяния, не то на грани безумия. У Достоевского, начиная с «Преступления и наказания», не было вещи, которую бы он не сжигал. Он считал, что это — наиболее надежный творческий метод, то есть написать до конца или, по крайней мере, когда будет виден конец, затем — всё в огонь и начать всё заново. Таким образом, формируется уже великий писатель, который ещё ничего не написал. Как потом кто-то заметит (возможно, М.М. Бахтин), что Достоевский был не только гениальным писателем, но и гениальным читателем.
В 1846 году выходит первое расхваленное произведение Достоевского «Бедные люди», которые были сразу замечены, взяты на щит, подняты как знамя — это всё с подачи Белинского. Все литературные критики, вся литературная среда, конечно, Белинского, то есть западничество — все задействовано. Достоевский сразу принят в литературном мире и, притом, в самом передовом: и в этом мире обласкан.
Одновременно его пытается приласкать другой литературный круг. Всем было ясно, что «неистовый Виссарион» (Белинский) уже свое слово сказал, что Достоевский имеет успех среди оголтелой студенческой публики. Но, например, граф Соллогуб Владимир Александрович, тот самый, который когда-то чуть не попал в секунданты к Пушкину, в 40-е годы организовал своеобразный салон Соллогуба. В этот салон приглашают писателей-разночинцев, добившихся успеха, а гостиная, столовая, дом — высокой аристократии, но только, так сказать, с проверенными людьми; дам, допущенных туда, всего четыре.
В салон вхожи были, в частности, Аврора Демидова (урожденная Шернваль), будущая Карамзина, Евдокия Растопчина, то есть, литературные дамы, за которых «не стыдно». Весь салон негласно называется «зверинец», то есть дворянскую публику приглашают смотреть зверей.
Достоевского тоже пригласили в качестве зверя, но ему был всегда свойственен бесспорный такт, как бы по ангельскому вразумлению. Писатель полу-застенчиво, полу-деликатно отказывается и говорит, что «я, граф, не бываю в большом свете» (а тот приглашает его запросто пообедать). Граф говорит — «да что Вы, любезный Федор Михайлович, я и жена (урожденная Виельгорская, то есть по матери правнучка Бирона, и из того дома, где пытался ухаживать Гоголь за Анной Михайловной Виельгорской) принадлежим к высшему свету, но мы же его к себе не пускаем». Достоевский отказывается от лестного предложения и вся его великосветская карьера на этом оборвалась; а когда она восстановится, то уже совсем на другом уровне. Достоевский будет приглашен во дворец (по личному приглашению императора Александра II) для бесед с великими князьями Сергеем и Павлом, также будет приходить и цесаревна Мария Федоровна, супруга будущего императора Александра III и мать Николая II, пережившая революцию, и КР (великий князь Константин Константинович, поэт).
В 1847 году вышло печально известное письмо Белинского к Гоголю; и Гоголь на него отвечал, но отвечал с большой деликатностью, как отвечают сумасшедшему.
Незадолго до выхода этого письма Достоевский входит кружок петрашевцев. Кружок петрашевцев был почти безобидным, но с далеко идущими планами. Наиболее радикален в кружке был Спешнев и он вынашивал планы поджечь Петербург с четырех сторон, чтобы внести панику и в этой панике что-то такое произвести.
(В 1863 году Достоевский свяжется с Аполлинарией Сусловой: Апполинария ему изменит; будет брошена своим любовником и, в результате, будет вынашивать планы об убийстве — царя! Причем тут царь? — просто восстановление своего «я».)
Достоевский-то и покажет, чего стоит наше революционерство: в революцию идут, как в начале 70-х годов XX‑го века шли в науку, то есть - «от унизительных свиданий, от не родившихся детей». То есть, в революцию уходят по причинам совершенно личного свойства и никак не политического, в революцию уходят, чтобы «состояться», то есть для самоутверждения. И Ленин, если бы был более талантлив как адвокат, он бы, возможно, так и остался; но он был современником Урусова и Плевако, людей большого яркого дарования.
Спешнев — из самых радикальных, а из людей мало радикальных среди петрашевцев был Алексей Николаевич Плещеев. «Травка зеленеет, солнышко блестит», но одновременно, «вперед без страха и сомненья». При рассмотрении дела петрашевцев Плещеева оставили в покое, так как он, как его называли товарищи по кружку — «блондин во всём». Почему-то даже вся его внешность была такая, что никто не верил, чтобы с его стороны было бы что-нибудь серьёзное. Поэтому и было негласно решено, что Плещеев пришел пить чай и читать стишки и попал на облаву.
Достоевский также попал в эту облаву и читал пресловутое письмо Белинского к Гоголю. Впоследствии в его деле так и фигурировало — содействовал распространению возмутительного письма Белинского к Гоголю. Этим и заканчивается внутренняя связь Достоевского с Белинским, то есть Белинский поднимает Достоевского на щит и, в то же время, служит косвенной причиной для важнейшего перелома в жизни. Достоевский совершенно серьёзно утверждал, что провокатором, или виной его первого безбожного периода (1843-1847) был Белинский. Достоевский зря никого не обвиняет. Скорее всего, у Достоевского в это время была «детская вера», то есть религиозный инфантилизм, который не выдерживает даже малейшего укола от шипов действительности.
В «Дневнике писателя» за 1873 год есть очерк «Старые люди». Старые люди в отличие от, так называемых, новых людей, то есть, шестидесятников и семидесятников. (Начало 70-х — это уже нечаевцы, а вторая половина 40-х — это Белинский).
«Дневник писателя» начинается с 1873 года, и только что прошел процесс Нечаева и, конечно, по отношению к началу 70-х — все те люди (поколения Белинского) были старыми.
Белинский в этом очерке представлен уничижительно; но особенно важен тон. Тон очень сильно похож на тон пушкинского очерка «А.Н. Радищев»; именно с такими выражениями, с такой безусловностью, с такой беспощадностью ниспровергаются старые кумиры; и так же, как Пушкин ниспровергает Радищева — так же ниспровергает старого кумира Достоевский.
Других свидетельств о «потере веры» нет, поэтому приходится цитировать самого Достоевского. Достоевский проникся пропагандой Белинского, который говорил, что «если бы Христос жил в наше время, то Он бы был рядовым, маленьким человеком и так бы и стушевался перед нынешней наукой и перед нынешними двигателями человечества». Этих речей «неистового Виссариона» оказалось достаточно, чтобы Достоевский почувствовал, что веры у него нет и никогда не было. (Двигатели человечества у Белинского — это Жорж Санд, начинающий тогда Прудон, забытый теперь Кабе и так далее — всё французы).
Оказалось, что он, Достоевский, — религиозно невежествен. Позднее, уже после ссылки, Достоевский будет постоянно требовать книг и в числе их — труды Василия Великого. (Нечто подобное наблюдалось и у Льва Толстого, который говорил, что как же мне не исправлять Евангелия, если Христос жил две тысячи лет назад, а с тех пор вся ситуация изменилась).
Общество 40-х годов — глубоко безбожно. О боговоплощении, об искуплении рода человеческого как-то никто не слышал всерьез не принимал; и уж тем более о Вознесении и Втором Пришествии. Христос рассматривается только как историческая личность — и всё; и, конечно, никого и никогда не могущая искупить — моральный учитель человечества. И Достоевскому в своей жизни придется иметь дело с этим безбожным обществом; но вначале ему придется этот «дух 40-х допустить в своё сердце и там сотворить с ним брань».
Вслед за этим приходит «малая голгофа» Достоевского: писатель стоит на эшафоте и считает мгновения, он понимает, что это — последние мгновения его на земле.
После помилования у Достоевского остается на всю жизнь рубец — не просто пережитого стресса, а особого духовного состояния, о котором пишет апостол Павел — «как бы приговорённый к смерти» (ср.: 1Кор.4,9). Достоевский после этого не будет смерти бояться никогда.
Дальше начинается новая жизнь — жизнь взрослого человека. Писатель идёт по этапу в Сибирь, где ему предстоит каторга; он встречает её, как новую страницу в своей жизни, некоторым, может быть, ангельским явлением, и понимает, что попадает в иное бытие, которого в других условиях никогда бы не узнал.
Достоевский до казни написал повесть «Бедные люди» и, пока шло следствие, выходит в печати «Неточка Незванова», правда, анонимно; и два маленьких произведения: «Хозяйка», «Двойник».
Много позднее, уже в конце 1866 года, писателю «сосватают» стенографистку для диктовки романа «Игрок» — Анну Григорьевну Сниткину. Достоевский был любимым писателем её отца, а её любимая повесть — «Неточка Незванова», поскольку «Неточка» — это Анна (Анетта), и в отрочестве Анну Григорьевну звали Неточкой.
Но это — в будущем. А пока Достоевский идет по этапу и наблюдает; и это то, чего долго не доставало Солженицыну, а потом он стал призывать к этому всех: знай языки, знай людей и, главное, наблюдай, наблюдай — запоминай, внутренне, так сказать, в себя записывай; пусть это всё будет и это — твоё, и этого у тебя уже никто не отнимет.
Достоевский в первый раз в жизни принимает милостыню и сам об этом рассказывает. Вот, говорит, когда вели партию арестантов, то какая-то нарядная девочка, хорошенькая, как ангелочек, догнала нашу партию и сунула мне копеечку со словами «На, несчастный».
Это «несчастный» осталось у Достоевского навсегда; и, главное, он испытал какое-то совершенно особое ощущение. (Писатель всю жизнь был глубоким врагом петровщины, но это была еще одна капля, так как Пётр I запретил подавать милостыню лично, а только путем перечисления средств, приказывал ловить нищих и сечь (указ 1718 года), деньги отбирать, а подающих милостыню подвергать штрафу).
Достоевский принимает милостыню и понимает, какое это изумительное чувство. И, наконец, он внутренне ощущает, что он действительно несчастен; и не потому, что попался, а потому, что он отторгнут от некоей большой правды; и вот, эту большую правду ему надо восстановить.
Впоследствии, когда Достоевский пишет эпилог к «Преступлению и наказанию», то этот эпилог (по всем аксессуарам, по фону, по деталям — арестантский быт) взят с его собственной каторги. Достоевским привнесено только говение Раскольникова. (По сюжету романа «Преступление и наказание» Раскольников вместе со всеми говел и причащался, но так, что окружающие увидели в нём полное отторжение от Господа и ни проблеска упования на Божию милость; и даже хотели убить его как безбожника).
Следующий как бы судьбоносный момент — это встреча той же партии заключённых двумя декабристками, то есть Прасковьей Егоровной Анненковой и Натальей Дмитриевной Фонвизиной. Позднее к ним прибавилась Ольга Ивановна Анненкова — дочь Прасковьи Егоровны, по мужу Иванова. Женщины встретили партию заключённых, чтобы раздать Евангелие, ободрить, утешить (каторжное Евангелие Достоевский хранил всю жизнь).
Каторжные будни описаны в «Записках из мёртвого дома». Но читать их может только специалист («Гулаг» Солженицына — гораздо более выразителен).
После каторги — вольное поселение. На вольном поселении можно было крестьянствовать и можно было поступить в армию рядовым. Так как Достоевский всё-таки имел военное образование, то он поступил в армию рядовым в батальон линейный, то есть в батальон пограничных войск. Солдатская лямка совершенно не угнетала Достоевского, так как к этому времени он совершенно понимает, что слава Богу, что именно так сложилась и его жизнь.
И здесь начинается его новый судьбоносный момент — это новая встреча. Достоевскому в Сибири встречается чиновник Александр Иванович Исаев, слабенького характера (впоследствии с оглядкой на него будет написан Мармеладов). Жена Александра Ивановича — Мария Дмитриевна, урождённая Констант, дочь пленного французского офицера, и, хотя все пленные были отпущены, но некоторые задержались, тем более что её отец был из мамелюков, то есть из наполеоновской арабской конницы (в его дочери чувствовалась эта измаилитская кровь). Мария Дмитриевна произвела некоторое впечатление на Достоевского, так как в положении, в котором тогда находился ссыльный писатель, была важна — не то чтобы ласка, но как бы незаученное женское внимание.
Мария Дмитриевна была верной женой, но житейские обстоятельства их семьи очень сильно пошли под уклон. Муж, человек слабенький, по пьянству потерял место, пришлось мытариться (вся история Катерины Ивановны Мармеладовой написана с оглядкой на неё); в конце концов она овдовела, и Достоевский предложил ей свою руку.
Сразу же можно сопоставить с рассказом Мармеладова, что когда Катерина Ивановна после первого мужа осталась вдовой, родные отступили, «да и горда была, чересчур горда», то Мармеладов тоже предложил руку Катерине Ивановне, чтобы спасти её от нищеты.
Конечно, деваться-то ей было некуда, но, в конце концов, она могла выйти замуж и иначе (за учителя, например), но Достоевский написал ей письмо с серьёзными намерениями и, так как через некоторое время его произвели в офицеры по выслуге, она согласилась.
Через некоторое время новый император в связи с коронацией объявляет политическую амнистию, которая коснулась и декабристов, и петрашевцев, и Достоевскому разрешен въезд в обе столицы.
Достоевский, служивший тогда в районе Семипалатинска, переезжает в Тверь, родные ждут его. Писатель переезжает затем в Петербург с женой и пасынком. Пасынок Паша (Исаев) зовёт его отцом и впоследствии этот Павел Александрович будет бессмертно выведен в повести «Вечный муж» — Александр Лобов.
Что это за фигура (Павел Александрович) — определить трудно, так как он известен из описания двух, но не беспристрастных свидетелей: это сам Достоевский, когда Пашу уже без доклада в дом не пускали, и Анна Григорьевна Достоевская, которая его терпеть не могла. Несчастье Паши было в том, что он — пасынок Достоевского; это примерно такое же несчастье, что и у Льва Сергеевича Пушкина — он брат Пушкина. Этим всё сказано.
Так или иначе, Достоевские вскоре же водворяются в Петербурге. Из значительных вещей, написанных в это время это «Дядюшкин сон».
«Дядюшкин сон» — свидетельство того, как писатель снова набирает силы. Повесть интересна только в том смысле, чтобы «проследить», что ли, как «разгоняется рука», «разгоняется перо» (тбк это называется). Сам Достоевский свидетельствует, что в ней ничего интересного, кроме князя К., то есть кроме самого «дядюшки». (Достоевский к своим творениям был беспощаден, что очень редко достаётся писателям.)
Вскоре, примерно к 1858 году, завершена следующая серьёзная повесть: «Село Степанчиково и его обитатели».
В «Селе Степанчикове» главная фигура — это Фома Фомич Опискин, а всё остальное — это всё с оглядкой на пушкинскую прозу. Если сюжет «Дядюшкина сна» немножко с оглядкой на «Евгения Онегина», на Татьяну, то «Село Степанчиково» уже с оглядкой на пушкинскую прозу: и только Фома Фомич — это фигура настоящего Достоевского. Это уже человек, не равный (не адекватный) самому себе; это человек, который распадается на несколько личин, и уже перестаёт замечать сам себя, то есть перестаёт самоотождествляться. Фома Фомич — человек, у которого самотождество давно утрачено.
У человека, утратившего цельность личности, какие могут быть нравственные категории? — он весь и перед всеми — актёр, только выступает в разных ролях.
У него есть и благородные роли, когда Фома Фомич соединяет полковника с Настенькой. Самая распространённая роль — домашнего тирана, роль клоуна, где он перекапывает взошедшую капусту на огороде — мол, «вы меня не уважаете, так я буду землю копать».
Поэт Николай Глазков писал:
Я поэт или клоун?
Я серьёзен иль нет? —
Посмотреть если в корень,
Клоун — тоже поэт.
Актёр — это человек, которому его роль дана, он ее выучил. Клоун должен быть поэтом, потому что он сам создаёт ситуации и них выступает.
У Глазкова эта мысль есть.
Он серьёзно смышлён,
Потому он и клоун,
Потому и смешон.
Заканчивается
И усвоив страницы
Со счастливым концом
Так легко притвориться
Дураку мудрецом.
Актёр всегда гримируется, так как всегда должен «выглядеть», а клоун должен выглядеть смешным, но не смехотворным. Клоуну требуется довольно много присутствия духа и, вообще говоря, клоун должен быть талантливее, чем актёр. (Фактически это бывает не всегда). Главная опасность клоуна — это выйти на цирковую арену, не приготовив и не получив некоего заряда вдохновения. Актёру проще, так как он не выдумывает сценария, а выучивает роль и задача актёра — эту роль донести.
Фома тиранит домашних; но дело все в том, что люди поддаются этому тиранству (ситуация Тартюфа). Если в Фоме и есть бес, то сам Фома его не замечает. В отличие, например, от Свидригайлова, который понимает, что он окружен духами зла и духами злобы. Фома Фомич — это мелкий шут. Но ведь большинство шутов (у Достоевского целая галерея шутов, вплоть до Федора Павловича Карамазова) понимало, чту с ними. Карамазов говорит, что я де — квартира плохонькая (куда вселиться бесу), поэтому я — жилище для беса мелкого. То есть, Федор Павлович гораздо умнее, чем Фома.
В то же время, что-то заставляло огромное количество людей жалеть Фому. После смерти генеральши он, например, пытается покончить с собой — и долго, долго у него отнимают иглу, которую он пытается проглотить. После того, как в доме хозяином становится полковник, а мать уходит в задние комнаты, то роль Фомы, как домашнего деспота, несколько снижается и Фома как бы получает новую роль — фаворитного приживалы.
Почему этот характер Достоевскому нужен? Дело в том, что в это время писатель работает с понятием личности; рассматривает, как личность определяет себя в обществе, в мире, среди окружающих и перед лицом вечной правды, во Христе; то есть изучает самосознание личности.
В это же время Достоевский мучительно пытается определить и себя во Христе и оказывается, что он ещё страшно далеко от Христовой правды, но, к счастью, он умеет за собой наблюдать — редко, кто из больных наблюдает сам за собой.
В одном письме 1858 года он так и пишет, что если мне докажут, что истина вне Христа, то я скорее согласен остаться со Христом, нежели с истиной. То есть, Христос для Достоевского пока, всё ещё, — моральный авторитет и моральная высота.
Лекция 22.
Фёдор Михайлович Достоевский. Схождение во ад.
Михаил Михайлович Достоевский (его брат) вспоминает, что припадки эпилепсии мучили Фёдора Михайловича и до каторги, но усилились после возвращения.
Но нельзя сказать, что припадки усилились в результате тяжелых условий и так далее. Как правило, эпилепсия не у всех начинаются с младенчества, но природа этого явления хорошо известна и известна она из Евангелия от Луки.
Лк.9.38-42.
38Вдруг некто из народа воскликнул: Учитель! умоляю Тебя взглянуть на сына моего, он один у меня: 39его схватывает дух, и он внезапно вскрикивает, и терзает его, так что он испускает пену; и насилу отступает от него, измучив его. 40Я просил учеников Твоих изгнать его, и они не могли. 41Иисус же, отвечая, сказал: о, род неверный и развращенный! доколе буду с вами и буду терпеть вас? приведи сюда сына твоего. 42Когда же тот еще шел, бес поверг его и стал бить; но Иисус запретил нечистому духу, и исцелил отрока, и отдал его отцу его.
Евангелие от Марка даёт ещё некоторые дополнительные подробности того же явления (Мк.9.17-29).
17Один из народа сказал в ответ: Учитель! я привел к Тебе сына моего, одержимого духом немым: 18где ни схватывает его, повергает его на землю, и он испускает пену, и скрежещет зубами своими, и цепенеет. Говорил я ученикам Твоим, чтобы изгнали его, и они не могли. 19Отвечая ему, Иисус сказал: о, род неверный! доколе буду с вами? доколе буду терпеть вас? Приведите его ко Мне. 20И привели его к Нему. Как скоро бесноватый увидел Его, дух сотряс его; он упал на землю и валялся, испуская пену. 21И спросил Иисус отца его: как давно это сделалось с ним? Он сказал: с детства; 22и многократно дух бросал его и в огонь и в воду, чтобы погубить его; но, если что можешь, сжалься над нами и помоги нам. 23Иисус сказал ему: если сколько-нибудь можешь веровать, всё возможно верующему. 24И тотчас отец отрока воскликнул со слезами: верую, Господи! помоги моему неверию. 25Иисус, видя, что сбегается народ, запретил духу нечистому, сказав ему: дух немой и глухой! Я повелеваю тебе, выйди из него и впредь не входи в него. 26И, вскрикнув и сильно сотрясши его, вышел; и он сделался, как мертвый, так что многие говорили, что он умер. 27Но Иисус, взяв его за руку, поднял его; и он встал. 28И как вошел Иисус в дом, ученики Его спрашивали Его наедине: почему мы не могли изгнать его? 29И сказал им: сей род не может выйти иначе, как от молитвы и поста.
Дух глухой и немой борол Достоевского многие десятилетия.
Самому Достоевскому в 1858 году было напомнено, что дух сей не может выйти иначе, как от молитвы и поста. Богочеловечество Сына и Спасителя было ему явлено, но только от противного; и тут не осталось никакого места ни для какого гуманизма.
Писателя и по ночам, и во время дневного сна постоянно мучили кошмары. Мария Дмитриевна не могла заниматься никем, кроме как собой и Пашей. А Анна Григорьевна, разумеется, об этом знала, но делала вид, что все хорошо. Во всяком случае, Достоевскому довелось знать эту инфернальную область, то есть ад, и ему пришлось знать это во всей конкретике, в больших подробностях и самому. Демонология ему была не нужна — он ее созерцал. Да, приходилось скрежетать зубами, — но на земле, а не после отшествия, где тоже будет плач и скрежет зубов.
Федор Михайлович не скрывал, что имеет серьёзный опыт вхождения в инфернальную область. Богочеловечество Сына и Спасителя было явлено ему так, что приходилось взывать: нельзя взывать к положительному идеалу, как у Льва Толстого. У Льва Толстого тоже была эпилепсия, только она у него была в сниженной форме: он зубами не скрежетал, пены не пускал, а только дёргался и приходил как бы в полную прострацию. Но это как раз и говорит о том, что он не боролся. Когда люди бьются в судорогах — это первый признак, что не принимает человеческое естество вот этого духа немого и глухого.
Когда Достоевский был уже автором “Братьев Карамазовых” и роман проходил редактуру, а у Каткова был замечательный состав и, в частности, редактором был замечательный человек — Николай Михайлович Любимов, который говорил, что нельзя ли как-нибудь подчистить это место, связанное с явлением чёрта Ивану Карамазову, где он говорит, “что я сам видел воскресшее Слово, восходящее и несящее на персех душу одесную распятого разбойника. Я сам слышал истерические взвизги херувимов”, то Любимов говорил Достоевскому, что духовенство, ведь, будет читать. Писатель отвечал: «Так это, ведь, чёрт: он не может выражаться иначе».
Достоевский как бы входит в дух и в бытие Силуана Афонского: держи ум во аде и не отчаивайся. Задача Достоевского и была — научиться не отчаиваться, это и была его миссия во Христе, только после этого он мог выйти как проповедник и свидетель Христов.
Ещё одна ключевая картинка ада — рассказ “Бобок”. Это, кстати, ещё одно свидетельство, что по мытарствам ходят далеко не все.
Куда душа идёт по мытарствам? Душа идёт на поклонение Господу, это верная душа идёт, верующая, любящая Господа и всё равно мытарства проходят далеко не все. Те души, которым всю жизнь Господь был не нужен, притом души крещёных людей, вот им на мытарства не надо, но их туда и не пускают; они даже не оглядываются, а есть ли ангелы у их изголовья — приходят посланники из преисподней и забирают эту душу.
“Бобок” — это рассказ о загробном бытии таких душ, которым всю жизнь Христос был не нужен и которые не только чтобы лоб перекрестить, но и вообще не считали нужным хоть раз задуматься о себе. Таким душам не нужен и дьявол. Даже мучений надо удостоиться, потому что мучимые могут взывать, а те кого уже числят своими, тех не надо мучить, они просто свой ад, начавшийся ещё на земле, спокойно продолжают в преисподней.
Чем они занимаются? В рассказе есть генерал Первоедов (не из худших), который с секретарём Лебезятниковым наизусть играют в преферанс: они это делали всю жизнь и продолжают и там. Достоевский знал, что муки и страдания надо ещё заслужить. Муки и страдания — это тоже жизнь, — и об этом Достоевский пишет открытым текстом.
В эпилоге “Преступления и наказания” Раскольников думает о том, чтобы хотя бы ему было дано раскаяние, вот это жгучее раскаяние, при котором мерещится петля; страдания и муки — это, ведь, тоже жизнь. А тут уже жизни нет, но идёт медленное адское существование, которое продолжается некоторое время до последнего угасания этой души. Душа, которая в адском состоянии пребывает давно, уже и не мыслит, а только повторяет “бобок”, “бобок”, а те души, которые попали недавно, могут ещё мыслить, общаться и разговаривать. Этот промежуток времени измерим, во всяком случае, в том, инфенальном, времени.
Герои рассказа “Бобок” начинают вспоминать свою развратную жизнь и, притом, там оказывается 15-летняя девчонка, как ее называют тамошние, “мерзавочка”; и, конечно, матёрые дамы.
Какой-то баронишка Клиневич, который выступает в этом обществе в качестве солиста. Он и говорит, что раз нам остались последние мгновения сознания, то я предлагаю ничего не стыдиться, а всем всё рассказать, со смаком и до конца.
И дело не в том, что, например, один тайный советник растратил огромный капитал на вдов и сирот — он распоряжался благотворительными средствами и это — результат петровщины.
Достоевский ненавидел Петра, который указом 1718 года запретил прямую раздачу милостыни, но разрешил то, что у нас сейчас называется «перечислять» или «организовывать фонды». И этими деньгами распоряжаются совсем другие люди. (Василий Васильевич Розанов замечал, что благотворители очень не любят отчёта о деньгах.)
Бытие ада было открыто рассказчику, которому вдруг, как помысел приходил какой-то бормочущий голос, произносящий одно слово “бобок”, а послушав, что творится в аду, он и говорит — вот он бобок-то и оказался и теперь, выходит, что они, не щадя последних мгновений сознания, продолжают свой ад, а потом самосознание, то есть дух, в них угасает и остаётся немая, глухая и безгласная душа, которая ждёт Суда Страшного.
Одного, так сказать, внешнего человека по отношению к этому обществу, Достоевский туда поместил — лавочник, который попал в это общество за грехи, так как умер нераскаянный. Он и говорит одной умершей барыне: - Авдотья Игнатьевна, скажи-ка мне, зла не помня, это, что ли, душа по мытарствам ходит? Лавочник, во всяком случае, ждёт 40-го дня, чтобы всё-таки пришли и над его могилой совершили панихиду, он — единственный ещё не безнадёжен. Можно сказать, что он являет собой очень распространённое в России явление — верующий без Христа. Христа-Личности нет; взывать не к кому, даже “Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас” — даже этого нет.
Что же есть? А есть: «Скорее бы наши сороковинки пристигли». То есть этот обряд входит в домашний обиход. (Православная религиозность без Христа хорошо показана у Шмелева: что старых хоронят в золотом гробу, молодых — в серебряном; тризна, поминовенный обед — с кондитером, ходы и так далее. Горкин - единственный человек, у которого хотя бы есть духовник, а все остальные у Шмелёва ходят в свой приход, духовник им не нужен. Горкин постоянно читает Евангелие и задаёт вопросы, то есть вопрошает).
Достоевский духовно и мысленно сходит до глубин ада, но у него же есть свидетельство, что он научился не отчаиваться. В отношении Достоевского совершенно справедливы слова, что писатель всю жизнь пишет одно произведение — полное собрание своих сочинений.
Достоевский имел мужество и смелость засвидетельствовать, что в князе Мышкине — прекрасный человек, то есть положительный герой, ему не удался, хотя, продолжал он, что люблю мою неудавшуюся мысль до сих пор. Князь Мышкин боится церковной службы, не то, что литургию, на которой он не бывает никогда, но даже панихиду по генералу Епанчину он выстоять до конца не смог, пришлось выходить из церкви. То есть дух глухой и немой умиряется, так сказать, по своей энергии, только исповедью и причащением Христовых таин. Для князя Мышкина — это не возможно.
Достоевский начинает искать не просто идеального человека, а святого: и святой человек ему удаётся. Макар Иванович Долгорукий в “Подростке” — это как раз и есть святой человек, который удался Достоевскому.
В черновиках у Достоевского есть запись — Макар Иванович и Мария Египетская, то есть как бы на одном уровне. Достоевский успел написать ещё одну фигуру, но только в черновиках к “Подростку” — Елизавета Смердящая — это уже Царство Небесное, пришедшее в силе; и это не та Елизавета Смердящая — мать Смердякова, другая. Эту Елизавету Смердящую Достоевский пишет так:
Она сама просится у Господа в ад, лучше других грешников освободи, а меня туда заключи. Зачем? — для служения, потому что пусть меня мучают, а я буду взывать к Тебе, Господи, и Ты Сам мне часто не являйся, а раз в тысячу лет дай ручку поцеловать, потому что люблю Тебя.
Этим-то, наконец-то, стяжанием живого Христа и побеждается ад на всех уровнях своего адского существования!
Достоевский стал писать “Братьев Карамазовых” уже закалённым бойцом, уже знал, что такое невидимая брань, уже понимал, что значит — держи ум во аде и не отчаивайся. Только после этого писатель смог вывести чёрта на страницы своего произведения, до этого — только упоминал. Раскольникову Соня говорит: «Молчите, богохульник! От Бога Вы отошли и Вас Бог поразил, дьяволу предал». Раскольников, идя на убийство, только чувствует, что его одежда как бы захвачена каким-то колесом и он уже как бы не своими ногами идёт на преступление, но только после того, как совершался и совершился его окончательный в пользу ада выбор.
В “Идиоте” ещё не осмыслен дух — глухой и немой, терзающий Мышкина,— который бьётся как бы бессознательно и только разводит антимонию насчёт католиков и католичества, и не надо думать, что Достоевский думает вместе с Мышкиным. В это мог поверить только бывший толстовец Михаил Александрович Новосёлов, припечатавший Толстого таким эпитетом — христианин без Христа.
В “Дневнике писателя” за 1873 год у Достоевского есть небольшой очерк “История отца Нила”. Рассказ посвящён публикациям газеты “Голос”, которые разбирают соблазнительную историю о монахе Троице-Сергиевой Лавры, отца Нила. У отца Нила были две любовницы: одна в летах, 40-летняя, некая девица из дворян, Огурцова, а другая, Лекарева — молоденькая, жительница Сергиева Посада. Старшая любовница имела свой ключ от монашеской кельи[95]. И когда ее по окончании скандала спросили на суде о том, сколько же раз Вы входили в келью самостоятельно, то она ответила, по выражению Достоевского, с оттенком торжества — раз 500. Причём, обе любовницы хранили в монашеской келье свои ценные вещи.
Достоевский в этой статье рассказал про инцидент и приводит параллели из жизни католической церкви. На вопрос бушующей парижской толпы в Великую Французскую революцию, архиепископ Парижский на вопрос — веруешь ли ты в Бога, ответил: «Очень мало». Тогда один из рабочих предъявил ему обвинение — выходит, что ты столько лет нас обманывал, и поразил его топором насмерть.
Весь клир католической церкви после Великой Французской революции разделился на три части: одни сложили сан и поступили на военную службу; другие эмигрировали, чтобы там интриговать и учить детей; только третья часть разошлась по скорбному населению Парижа и Франции, чтобы утешать, поддерживать, то есть совершать своё пастырское дело. (У нас в России, практически, точно так же, то есть после революции: треть духовенства сняла с себя сан; треть перешла в обновленчество и треть остались совершать свой пастырский подвиг, и они-то и стали называться “тихоновцами”.)
“Подросток”.
В “Подростке” у Достоевского — ещё только некоторые глухие раскаты ада и, особенно, двойник, который поражает Версилова — то есть, искушение дьявола. Например, когда ему хочется растоптать букет цветов, который он несёт Софье Андреевне как подарок и поздравление с днём рождения. Потом он вспоминает про какого-то несчастного доктора, который на похоронах своего отца вдруг засвистал в церкви. В это время идет поминовенный обед по покойному Макару Ивановичу, а Версилов приходит к этому обеду и говорит, что я боюсь, что я сейчас засвищу или захохочу.
Версилова спасают, так как он совершает попытку к самоубийству, но пуля миновала сердце и сказано, что это — только половина прежнего Версилова, то есть другую свою половину в этом раздвоении он-то как раз и убил.
“Братья Карамазовы”.
Некоторые вещи Достоевский предсказал и которые чрезвычайно сбылись при Советской власти. Например, момент, что человек без Бога, побеждая уже без границ природу. Это стремление победить природу без границ можно усмотреть ещё у Пушкина в “Медном всаднике” при Петре I («…под морем город основался»).
Победители природы без границ стерегли Достоевского ещё до его смертного одра. Таким победителем был Николай Фёдоров[96], который мечтал о том, чтобы превратить землю в космический управляемый корабль.
Достоевский постоянно прослеживает явление, что сам по себе дьявол не приходит — его нужно приманить — и не только грехами, но ещё и свободным выбором.
Иван, которому чёрт пересказывает его же анекдоты и, особенно, про квадриллион километров; Иван, которого чёрт дразнит, что ты, наверное, обиделся, что я к тебе явился не как сатана, с опалёнными крыльями, а, вот, в таком скромном виде. Но и Алёша, и Димитрий — все искушаемы дьяволом, кроме Фёдора Павловича, который сам идёт туда пешком. Фёдор Павлович Карамазов — это персонаж Бокаччо.
Митрополит Антоний (в миру — Антоний Павлович Храповицкий) имел слабость представлять себе, что он-то и есть прототип Алёши Карамазова. Если бы этот многомятежный архиерей обладал искусством медленного чтения, он бы отказался от этой бредовой мысли. Дело в том, что Алёша Карамазов, после пережитого им потрясения, в связи с кончиной старца Зосимы, продолжает играть во сне в бесы. Как он это делает? Он во сне хулит Бога и наблюдает, как к нему подходят бесы. Подходят, подходят, подходят (это всё с оглядкой на Гоголя), все, сжимая круг и только на какой-то самой последней черте, он крестится и они отойдут. И он опять начинает своё богохульство, и они опять подходят, подходят, подходят, — он опять перекрестится, и так всю ночь. Но так можно доиграться, что рука не сможет перекреститься, как у Мотовилова! Причём, сон этот сниться одновременно двоим: почти ребёнку, которой нет ещё и 15-ти лет — Лизе Хохлаковой и Алёше Карамазову.
Достоевский засвидетельствует перед русским обществом, что лжет Кант: что ад — это не царство дурных человеческих мыслей, ад — это страшная, всепоглощающая реальность, которая своё разверзает буквально под нашими ногами и только благодатью Божией, Его милостью и протянутой Десницей Божией мы можем от него избавиться.
Лекция 23.
Достоевский и Россия.
Проблема русской идеи в осмыслении Достоевского.
(Историософская проблематика Достоевского).
Труднее всего, рассматривая идею, которая поставлена автором, была ему самому не вполне ясна. Приходится дорабатывать, а это – целая проблема.
Сам термин “русская идея” принадлежит Достоевскому. Достоевский во многом оболган, например, ему приписаны вещи, которых он не говорил – «церковь в параличе», так как это говорил Самарин Юрий Фёдорович[97].
Термин “русская идея” Достоевский ввёл в “Дневнике писателя” за 1876 год, глава называется “Утопическое понимание истории”.
Русскую идею Достоевский определяет так: “Деятельное приложение нашей драгоценности, нашего православия к всеслужению человечеству, к чему оно и предназначено и что, собственно, и составляет настоящую сущность его”.
Статья “Утопическое понимание истории” начинается с Петра I – как феномена. По духу, по мысли, по чувству Достоевский относится к Петру глубоко отрицательно, но по декларации как бы — и так, и сяк.
Фёдор Михайлович декларирует то, что Россия в своём отъединении до‑петровском XVI-XVII веков, отъединении от всего прочего христианского европейского человечества, готовилась быть не права, то есть обладала, как главная православная страна, драгоценностью правой веры, но никому ее не собиралась нести.
«Расширение взгляда», как он это называет, петровское, то есть насильственное, выведение России на арену европейских действий, привело к тому, что происходит расширение той же самой идеи; и, значит, Православие имеет быть проповедано повсюду, уже тем, что православная держава, сфера ее влияния, расширяется на весь мир.
Проверить такое утверждение невозможно до тех пор, пока дело не дойдёт до конкретики, до языка примера и разбора этого примера; а пример в данном случае – Константинополь.
Знаменитый лозунг Достоевского, что «Константинополь рано или поздно должен быть наш». Пишется это в 1876 году, когда уже восстали и Болгария, и Сербия. Сербское восстание возглавил Милан Обренович, черногорское восстание (Черногория не была покорена турками) возглавил Николай Негош[98]. Возглавляет добровольцев, которые просачиваются из России в Болгарию и в Сербию, генерал Черняев. (См. Эпилог “Анны Карениной”: Вронский Николай Алексеевич и был таким добровольцем).
Достоевский (и не один он) рассматривает, как вполне реальную возможность, развал Османской империи. Никто не сомневается, что балканские славяне будут освобождены, и если Османская империя рухнет, то сразу возникает вопрос: кому достанется Константинополь?
В числе прочих была любопытная английская концепция и, притом, прямо в центральных журналах. Она состояла в том, что поскольку у нас есть реальный наследник, а именно, сын королевы Виктории Саксен-Кобургский, женатый на единственной дочери Александра II — Марии Александровне, то предполагалось создать славянскую империю или греко-славянскую, включив в неё Болгарию и Македонию (Саксен-Кобургский и Мария – кандидаты на будущий царский престол). Эта концепция тут же была перепечатана и центральными газетами России, в частности, газетой “Голос”.
Достоевский в это время в эпоху своего “гражданинства” (он долго был главным редактором “Гражданина”) следил за такими политическими событиями и сразу на них откликался. Иногда отклики Достоевского были блестящи по точности политического анализа. (В частности, касательно вопроса о восстановлении Бурбонов во Франции после Франко-прусской войны 1870 года и падения Наполеона III.)
Когда Достоевский рассматривает вопрос о Константинополе, то ставит вопрос – а почему бы, если рухнет Османская империя, просто не оставить всё законному владельцу, то есть малоазийским грекам? И на этот вопрос Достоевский отвечает так, что, мол, “нельзя наследовать Константинополь одним грекам, теперь уже совсем не возможно, нельзя отдать им такую важную точку земного шара, слишком уж было бы им не по мерке”.
Апостол Павел, когда проповедовал в Ареопаге, то говорил, что каждый народ Господь ведёт Ему ведомым путём. Поэтому в этом вопросе, Фёдор Михайлович, не спросясь Господа, определяет сам: кому и что по мерке.
Удивительное дело, как Господь иногда оставляет гениальных людей, чтобы никакая плоть не хвалилась перед Богом. Достоевский не замечает даже того, что становится на одну доску со своим же Раскольниковым и со своим же Иваном Карамазовым.
Раскольников лишает старуху-проценщицу права на жизнь, потому что она – вошь; Иван Карамазов в беседе с Алёшей говорит – “что такого, если один гад сожрёт другую гадину”, то есть Дмитрий, его единокровный брат, сожрёт их отца Фёдора Павловича. И на вопрос Алёши: “Неужели любой человек имеет право судить: кто мало достоин жить, а кто более достоин, а кто уже не достоин”, — то Иван отвечает на это такой отговоркой, что «такие вопросы решаются обыкновенно не по достоинству, а по другим причинам, гораздо более натуральным». Алёша говорит дальше, что «не смерти же желать другому человеку!» – и почему же и не смерти? Конечно, я не дал возможности совершиться убийству и не дам впредь, но в желаниях я оставляю за собой полный простор».
Получается, что и сам Фёдор Михайлович как бы рассматривает не только малоазийских греков, но и всю греческую нацию, как нацию-вошь, так как некогда отнятый у них Константинополь, точнее сказать, захваченный интервентами (они же не были оттуда выгнаны), будет им теперь уже не по мерке.
Другой виртуальный пример, то есть пример возможности, следующий: а вот если бы Пётр I в своих завоевательных тенденциях ринулся не на запад, где всё-таки были отвоёваны только ливонские вотчины, а на восток, вернее, на юг и юго-восток, то есть как раз в Константинополь.
Достоевский и говорит, что уж если немцы сбили Петра с толку, то уж греки, как нация более культурная и с несравненно более богатым историческим прошлым, его бы уже до того довели, что Пётр бы и столицу-то свою не иначе как попытался бы перенести в Константинополь.
Достоевский забывает о том, что Пётр I шел-таки на юг, и турецкая война была, но Пётр был побит и едва сам не попал в плен. Пётр был вынужден заключить позорный Прусский мир, по которому был разрушен когда-то захваченный Азов. Таким образом, Сам Господь не пустил Петра.
Достоевский ставит второй вопрос: а если мы захотим себе Константинополя или, как он дальше продолжает, “всеславянского протектората для России”, то есть, он мыслит создание всеславянской империи. Достоевский пишет буквально так: “Россия сознала в себе силу исполнить своё назначение, а фактически уже и стала действительной и единственной покровительницей и Православия и народов, его исповедующих. Вот – эта причина, вот – это право на древний Царьград и было бы понятно и не обидно даже самым ревнивым к своей независимости славянам и даже самим грекам”.
Итак, Достоевский настаивает на том, что Православие должно распространяться в мире путём протектората православной державы. Значит, протекторат государственный, а на втором месте может быть уже и религиозный.
“Настоящая сущность тех политических отношений, которые и должны неминуемо наступить у России ко всем прочим православным народностям: славянам, грекам. Она – покровительница их и даже, может быть, предводительница, но не владычица: мать, а не госпожа. Если даже и государыня их когда-нибудь, то лишь по собственному их провозглашению с сохранением всего того, чем они сами бы определили независимость и личность свою”.
Тогда возникает другая виртуальная задача, – а если они не провозгласят? (Как сам Достоевский, при его-то необыкновенном проникновении, не рассмотрел проблему непризванных благодетелей.)
В начальных главах “Братьев Карамазовых” мать двух младших братьев Ивана и Алёши, Софья Ивановна, была воспитана своей «благодетельницей и мучительницей». Это благодеяние привело к тому, что она 16-летней девочкой пыталась повеситься. (Как бы не пришлось бы этим странам-сателлиткам в некотором роде тоже “повеситься”!).
Мысль о России двоится, то есть мысль, как Россия будет распространять православие на мир. С одной стороны, в начале статьи провозглашено всеслужение, а с другой стороны – покровительство и даже, мол, статус государыни. Эта идея о распространении Православия так и осталась двойственной и так и продолжала жить — и разрешилась в Первую мировую войну.
Центральная идея, зачем Россия вступила в никому не нужную Первую мировую войну, в которой ей нечего было отстаивать – это как раз “проливы, проливы, проливы”, то есть опять Босфор и Дарданеллы, опять Константинополь, опять восстановление креста на святой Софии. Эти голубые мечты закончились революцией и свержением царя.
После этого русское беженство из Крыма отправилось в Константинополь, но, как бы сказал Иоанн Шаховской – “не в образе тирана, насилующего и мучающего народы, а в образе Христа, Которому негде приклонить голову”.
Только в беженстве и в нищете, в своём умалении, в своём кенозисе, то есть истощании, — как раз тогда русское беженство и было способно нести православные идеи. Причём, большинство беженцев объединилось вокруг митрополита Евлогия Георгиевского, а не вокруг митрополита Антония Храповицкого. Эмигрант Солоневич комментирует это так, что не кающаяся интеллигенция собралась вокруг Антония Храповицкого и Маркова-второго, а кающаяся интеллигенция – вокруг владыки Евлогия (Георгиевского).
Православный богословский институт, в котором преподавали и Флоровский и митр. Вениамин, Булгаков и Карташев, свидетельствовал о Православии, которое до тех пор на западе называлось – “католичество восточного обряда” или “католичество восточной традиции”. Да и живой дух в Америку тоже понесли эмигранты: Флоровский и его ученики Мейендорф и Шмеман, да тот же митрополит Иоанн (Шаховской).
Получается, что жизнь вносит в философему Достоевского изумительный исторический корректив. А именно: Достоевский говорит о всеслужении, оно и предстояло. Но всеслужение – это “ноги умывать”. Господь сказал: “Цари владычествуют над народами, а вы не так; а кто из вас хочет быть первым, будь всем слуга”.
Проповедник должен быть униженный и оскорблённый и не имеющий, где приклонить голову; и только тогда он будет миссионером. Миссионер вооружённый – не есть миссионер; миссионер, у которого вооруженная охрана,– не есть миссионер. Миссионер безоружный и не имеет никакого оружия, кроме слова, долготерпения и любви. И это – по образу и Самого Христа и апостолов: разве апостолы шли с протекторатом?
Таким образом, Достоевский постоянно изменяет себе в этом вопросе, а русская жизнь, то есть Божий Промысел, не даёт русскому менталитету уклониться в ложные пути, охраняет его непреодолимой благодатью.
В данном случае легко было заразиться ложным пафосом; но что было исторически, ещё при жизни самого Достоевского? Как только у России государственной были развязаны руки в смысле Австрии, то есть был обеспечен ее нейтралитет, так началась настоящая балканская Русско-турецкая война 1877-1878 годов. В Болгарии и в Сербии война была героической, очень жертвенной, но все-таки удачной: сражение под Плевной, сражение под Шипкой, горный Дубняк, освобождение Болгарии, освобождение Сербии.
Но, как только армия дошла до Константинополя, так сразу же в армии начался тиф; куда-то делась непревзойдённая военная хватка генерала Михаила Дмитриевича Скобелева, да и царь был там. Армия как бы никуда не могла сдвинуться, пока просто не было заключено перемирие и в 1878 году войска вернулись, а в 1880 году был заключён Сан-Стефанский мир. Таким образом, Господь в Константинополь Россию не допустил.
Кроме Достоевского, русскую идею осмыслял, например, Константин Леонтьев. Леонтьев поставил вопрос ребром: а такие ли мы православные? Мы по паспорту православные, а подавляющее большинство из нас – религиозно равнодушны.
Иоанн Шаховской продолжает: “Поскольку государственность декларирована православной, то военные и штатские чиновники обязаны раз в год говеть. И тысячи безбожников, записанные православными, ежегодно причащаются, абсолютно безверно, в суд и в осуждение как себе, так и тем священникам, которые поведали тайну Христа врагам Его истины” (См. «Революция Толстого»).
Таким образом, Достоевским владеет иллюзия: вся эта идея расширения православного влияния за счёт расширения влияния государственного, эта идея – бесперспективна, как всякая мечта; и эта идея - двоится.
Но художник в своих произведениях всегда умнее самого себя, потому что дух его находится в рабстве у эмонациональной части души, которая чрезвычайно усиливается, а рассуждающая, волевая части ослаблены. Именно поэтому (у Тургенева - это часто, у Достоевского – гораздо реже) в своём творческом измышлении Достоевский от таких огрехов свободен.
Где поставлена та же самая проблема?
Вот роман “Подросток”. Версилов, когда рассказывает Аркадию свою историософскую философему, то говорит, что у нас за эти 150 лет выработался невиданный в истории национальный тип – тип всемирного боления за всех; и все 150 лет Россия живёт не для себя, а живёт для одной лишь Европы.
Так оно и было. Елизавета Петровна ведёт семилетнюю войну, но как только Россия побеждает, так умирает Елизавета Петровна, а Пётр III, обожающий Фридриха, всё отдает, как будто вообще никакой войны не было. Затем Россия – победительница Наполеона; Священный союз и устройство Европы: Россия не получает не только ни пяди территории, потому что протекторат над Финляндией был установлен до этого - в 1811 году, но даже не получает контрибуции. (Германия после Франко-прусской войны сорвала такую контрибуцию, что даже Бисмарк называл эту цифру только шепотом). Император Николай I в 1848-1849 годы кладёт казачью конницу в Венгрии за освобождение Австрии (против Кошута) и тоже ничего не получает.
Эта концепция немедленно подтверждается всеми историческими данными; и дело даже не в них, а в том, что дух всемирного боления за всех – это именно есть христианское участие, христианское со-страдание, христианское со-переживание, то есть, именно – нет выше любви, как душу свою положить за други своя (Ин.15,13). И Достоевский тут не обманывается; эти «други», далеко не всегда нас любящие, часто и ненавидящие.
Во всяком случае, этому понятию: “русская идея” — предстояла долгая жизнь. Её подхватил Владимир Соловьёв; но особенно ее подхватил Василий Васильевич Розанов, и одна его статья в книге “Среди художников” так и называется: “Возле русской идеи”.
В этой статье Розанов говорит о том, что русская идея и в самой Европе обращается также к униженным и оскорблённым. Ведь чрезвычайная популярность русской литературы в Европе не за счёт того, что западная читающая публика преклонилась перед художеством русских писателей, довольно неуловимом в переводе, а именно потому, что почувствовали иной дух, запечатленный в характерах русских людей. Как пишет Розанов – “вот я окаянная, но я чувствую, что у вас я была бы не чужая”.
То есть, на боль отзываются люди, также болезнующие, болящие и именно, по слову Христову, не те, которые уже заперлись в своих домах, а вот “идите по дорогам и изгородям и приведите всех, ибо вечеря уже готова”.
После революции и в первый раз, когда первая эмиграция действительно явилась в образе Христовом, то есть в образе странника, и вторая насильственная эмиграция, так называемые “перемещённые лица”, во время войны, которые имели на груди знак Ost, то есть восток; и тогда же вспомнил Иоанн Шаховской – “Восток имя Ему” (пророчество Исайино).
Востоком назван Христос. И даже люди, не очень обученные православной вере, тем не менее, Христово имя несли; и очень быстро они именно ринулись в беженские церкви на божественную литургию и так заполнили и заполонили собою все эмигрантские церкви, что саму эмиграцию в этой массе просто не стало видно.
Само имя Петра I тоже осмыслено художеством Достоевского и дано его место. Это имя, конечно, идёт только со знаком минус, это имя в художественной системе Достоевского подлежит глубокому осуждению. В “Записках” Достоевский пишет о том, что вся петровщина, вся идея – это не только разрушение менталитета русского, но это, прежде всего, - петровский разрыв, то есть попытка оторвать своих приспешников от всей массы русского народа. Достоевский приписывал к приспешникам петровым всё дворянство, то есть весь бывший служилый класс. Кроме того, Пётр лишает дворян земли и превращает их в казнокрадов и прихлебателей.
Достоевский в своих произведениях приводит много примеров таких типов; например, комический тип — Пётр Ильич Перхотин в “Братьях Карамазовых”. И про Версилова заметили, что он хоть не Пётр, но Петрович, то есть в нём явно прочитываются черты «птенцов гнезда Петрова».
Достоевский рассматривает исторические судьбы России с болью в сердце. Недаром же из романа в роман петровская идея у него склоняется на все лады. В “Преступлении и наказании” Разумихин говорит, что “мы уже двести лет от всякого дела отучены”, то есть вместо дела – слово и мечта.
“Идиот” выпадает, как свидетельствовал сам Достоевский в письме Софье Александровне Ивановой, что “роман неудачный, но я люблю свою неудавшуюся мысль до сих пор”. В Петруше Верховенском («Бесы»), который полностью соответствует петровщине, самое главное — рационализм; и вот эта выдуманная, вымечтанная идея.
Главное свойство Петра I – это мечта. Создать свой собственный «парадиз», свой собственный Антверпен, свою «Голландию» на финских болотах. Поэтому и выбирается не Нарва (старинный русский город Нарова), стоящая на твёрдой земле, а Петербург, который вообще под морем[99] и “от этой великолепной панорамы веет невыразимым холодом”[100].
Петруша Верховенский — весь в своих мечтах: об Иване Царевиче, о самозванце, о великой смуте и так далее, а когда он удирает за границу, то остаётся то, что даже Федька-каторжник оказывается его обличителем, - “что, ведь он, Пётр Степанович, имеет дело не с живыми людьми, а с воображаемыми”. “Пётру Степановичу, говорит, ему легко на земле-то жить, потому что он человека выдумает да с таким и живёт, а я, например, только по вторникам да по средам дурак, а по четвергам-то умнее его”.
Жизнь среди выдуманных идей и понятий – это и есть петровщина, так как Петру I, в отличие от царей Московских, обязательно надо сделать нового человека, новых людей, то есть “довести этих бывших скотов”, как он их называет, “до настоящего европейского человека”. (Цари Московские говорили: «Других слуг нам не дадено»).
В сущности, Пётр Степанович тоже двоится: с одной стороны он – энтузиаст, то есть, есть пункты, как говорит Ставрогин, «в которых он перестаёт быть шутом, а превращается в полу-помешанного (это как раз идея о великой смуте в России), — а с другой стороны, в своей конкретике, это беззастенчивый и мелкий мошенник, и с нравственной стороны – оголтелый преступник.
В “Идиоте” Достоевскому не удался образ праведника, но сам он до самого конца всё ещё не понимает: он как бы пытается бороться за «реноме» князя Мышкина. И тут Достоевский оказывается умнее самого себя: князь Мышкин не выносит церковной службы, он не только обедни не в силах отстоять, но даже панихиды не может отстоять (по генералу Епанчину).
Праведник, не удавшийся в “Идиоте”, удался в романе “Подросток”. Достоевский пишет Макара Ивановича Долгорукова (Макарий – «блаженный» с греч.). Макар Иванович — не только человек глубоко церковный: странник, переходящий из монастыря в монастырь, спешащий к святыням, например, лобызать «святые и целокупные мощи чудотворцев Аникия и Григория; но это человек, для которого Христова проповедь естественна, как дыхание. Причём, Макарий Иванович не задаётся целью проповедовать, он просто говорит; и другого он сказать не может, потому что это есть воздух, которым дышат его лёгкие, это есть кровь его сердца и другой крови там просто нет. Ему же принадлежит и мудрость, утаённая от мудрецов века сего, таких "петровичей", как Версилов и Сергей Петрович, князь Сокольский.
Например, Макар Иванович приказывает Лизе венчаться. Версилов противится и говорит: «Что ей может посоветовать Макар Иванович? Он сам ничего не смыслит ни в жизни, ни в людях”. Макар Иванович единственный, кто оказывается прав, потому что судит он не от себя, а судит он, и говорит, и свидетельствует то, что даёт ему Господь свыше.
“Подросток” – это вершина, в том смысле, что это, пожалуй, - наиболее гармоничное произведение Достоевского. И борьба добра и зла, борьба сил ада и Божией благодати завершена и именно внутри романа.
Как силы ада восстают на героев? Это, прежде всего, раздвоение Версилова, то есть «двойник» – страшная, соблазнённая часть человеческого существа, в которой уже угнездился дьявол; и эта часть была «застрелена» самим Версиловым в попытке его самоубийства. И, после всего, характерное выражение – “это только половина прежнего Версилова”. Это — новая «половина», где он уже получил «дар слезный», где он уже навсегда остаётся вблизи Софьи Андреевны, то есть своего ангела-хранителя земного, это — Версилов, вступивший на путь смирения, потому что до этого ему сопутствовала постоянная гордыня.
Роман “Братья Карамазовы” иногда трактуется как незаконченный. У Достоевского действительно были всякие планы о второй и третьей частях, но это примерно того же характера, что и планы Гоголя о второй и третьей частях “Мёртвых душ”. Роман закончен, но так, что он как бы о трёх стенах, а вместо четвёртой стены – он выходит в широкую временн!ую перспективу.
Эта временная перспектива – Россия будущего, так как Достоевский обрывает роман на том, что болен Иван и, наверное, поправится; но это нужно выискивать, как словечко; а такое словечко есть, что его любовь к Екатерине Ивановне на всю его будущую жизнь повлияла.
Затем, Митенька должен идти на каторгу; но ему ещё нужно смириться и осознать эту каторгу как Божье наказание. И, наконец, Алёша навсегда уезжает из родных мест (с Лизой Хохлаковой никакого брака не получается) и только оставляет вместо себя мальчиков («человек 12»), которые уже сформировались, как клан его учеников.
В этом смысле “Братья Карамазовы” – очень яркий роман с перспективой, но эта перспектива гадательна и наполовину выдуманная. В “Подростке” же есть настоящее пророчество: когда Макар Иванович перед смертью как бы даёт каждому из своих подопечных наставление, которым, однако, он абсолютно не навязывается, так как приходит как странник и пришелец и только потому умирает в этом доме, что его уже ноги не держат.
Макар Иванович, оставляя своё завещание, Аркадию говорит так: “Ты, милый, Церкви святой ревнуй; аще позовёт время, то и умри за неё. Ты не бойся, не теперь, сейчас-то ты об этом не думаешь, после, может, подумаешь”.
Аркадий Долгорукий 1856 года рождения, ровесник Розанова, которому предстоит реально дожить до большевистских гонений и вот именно, “аще позовёт время, то и умри за неё”; и ровесник священномученика Серафима (Чичагова).
Фёдор Михайлович в “Пушкинской речи” тоже говорит о всеслужении, но уже не в смысле государственного протектората, а в смысле способности русского человека к «всемирной отзывчивости» на чужую боль. И эта отзывчивость — не только трепет нервов, но и сознательное, взрослое отношение к чужим проблемам, к чужим мыслям и, прежде всего, к чужому вопросу, который предстоит решать не на пару, а «втроём», то есть, призывая на помощь благодать Божию.
Лекция №24.
Достоевский как сын Церкви.
Процент или плотность безбожия (антицерковности) для писателей писательской среды гораздо выше, чем для основной массы российского населения. Почему среди писателей наблюдалось такое явление? Почему, Достоевский действительно “белая ворона” в ряду русских писателей?
Одной из причин широкого распространения безбожия среди писателей то, что сама русская литература возникла в определённой питательной среде и эта питательная среда находилась в ортогональном дополнении в табели о рангах, так как русская литература возникла в масонской оппозиции петровским преобразованиям.
Поэтому в литературе и провозглашался идеал тихой жизни, в отличие от петровской регулярности, жизнь на лоне природы и так далее. Да ещё существовал принцип, что церковь – это для простого народа, почти для недоумков, а для человека, так сказать, продвинутого и то, что выступает вместо церкви, так это – масонская ложа (в самосовершенствовании мало радости). В масонской ложе есть и аналог старчества, и аналог духовного делания, и святые отцы-пустынники, как, Макарий Великий, вперемежку с литературой квиетизма, пиетизма типа Якова Бёме.
Литература возникает и в гражданской оппозиции к петровско-екатерининской государственности.
Таким образом, литература возникла в антицерковной среде и это её важнейший родовой признак, а от писателя к писателю начинаются видовые различия.
Поэтому писателю и полагается быть в глубоком духовном аутсайдерстве.
Пушкин как раз преодолевал гражданскую оппозиционность и именно начиная с 30-го года, что совпало со временем его помолвки, Пушкин начинает искать пути сближения и лично с царём и с государственностью и ищет себе государственного служения. Хоть это и не состоялось, но само намерение – многознаменательно.
Что касается преодоления церковной оппозиции, антицерковности, этого внутреннего убеждения, что к обедне ходит простой народ, а мы – гораздо выше, то Пушкин даже задачи такой перед собой не ставил. “Ты сам свой высший суд” – Христос не нужен, если ты сам свой высший суд.
Мучительным путём, но Достоевский преодолевает обе эти изначальные установки русской литературы.
В 70-е годы Достоевского приглашают во Дворец в качестве нравственного авторитета, его приглашают не в воспитатели (это придворная служба), а приглашают для нравственных бесед с младшими великими князьями Сергеем и Павлом. На эти беседы ходила Мария Фёдоровна, тогда цесаревна, ходил К.Р. (Константин Константинович).
Сергей Александрович – это муж Елизаветы Фёдоровны. Павел Александрович после ранней смерти своей первой жены сбежал с мадам Питалькос. Через некоторое время его простили и дали титул княгини Полей; их сын Владимир Палей был сброшен в шахту вместе с Елизаветой Фёдоровной.
После смерти в 1865 году наследника Николая Александровича наследником становится Александр Александрович, и первое место выходит его воспитатель Победоносцев и книга “Дневник писателя” в обязательном порядке кладётся на стол наследнику. Таким образом, цесаревичу Александру (в будущем император Александр III) Достоевский даётся в обязательном порядке в качестве руководителя.
Поэтому говорить об оппозиции Достоевского к власти уже не приходится. Позднее, мучительным путём Достоевский преодолевает вторую изначальную установку – установку антицерковности (вместо церковности). Это произошло после возвращения из заграничного путешествия, то есть это примерно начало журнала-газеты “Гражданин” и “Дневника писателя” то есть 1873 год.
В 1873 году в хронике “Гражданина” появляется статья Достоевского под нейтральным названием “История отца Нила”[101].
“История отца Нила” – это изумительный образец церковной жизни второй половины XIX-го века и замечательный образец церковной публицистики, напечатанного на страницах консервативного, но вполне мирского издания.
Достоевский на страницах “Гражданина” откликается на газетную же публикацию газеты “Голос”. Газета “Голос” тоже газета умеренно консервативная, но бульварная и поэтому, как всякая бульварная газета подхватывает, прежде всего, скандал и сенсацию.
В данном случае как раз и происходит скандал. Отец Нил – это насельник Троице-Сергиевой Лавры. Скандал возник не по доносу, а по неизбежности, так как дело пошло в гражданский суд. Ситуация сложилась так, что у одного монаха 26-ти лет оказалось две любовницы, притом, одна девица из дворян Огурцова, “богомолка”, так сказать, 40-ка лет и другая 21-22 лет, жительница Сергиева Посада Прасковья Лекарева.
Скандал возник из-за того, что обе дамы хранили в монашеской келье свои ценные вещи и младшая, то есть Прасковья Лекарева подала на старшую по обвинению в краже.
В то время проходной в Лавре не было и в братские корпуса пускали кого угодно и сколько угодно.
У мамзель Огурцовой был свой ключ от монашеской кельи и, войдя в неё, она обнаружила там свою соперницу, одну, но в рубашке и разутую. Полная негодования, мадам Огурцова захватила в шкафу у монаха его золотые часы и процентный билет, принадлежавший Прасковье Лекаревой, а та испугалась и побежала в суд.
Мадам Огурцова захватывала вещи не с целью кражи, а для того чтобы обличить своего любителя, то есть, чтобы он поверить, что она у него была и всё видела. Монах, будучи иеродьяконом, в это время служил утреню и она, улучив момент, передала ему и билет и часы.
Эта ситуация так и попала в газету “Голос” и дело, переданное в суд завертелось своим порядком: обе гражданки и истица и ответчица предстали на суде, а монаха иеродьякона Нила вызвали в качестве свидетеля.
Тут-то и начался самый позор, а газете только того и надо. Мамзель Огурцова спрашивала монаха с оттенком торжества, как пишет Достоевский, - не дарила ли я тебе часы и подрясники? Её, конечно, как свидетельницу спросили – сколько же раз она открывала своим ключом монашескую келью. И она, тоже с оттенком торжества, отвечала – раз пятьсот.
Поскольку истица была удовлетворена возвращением своего процентного билета, а ответчица получила только общественное порицание, но за то, что она скрывала это своё длительное “богомолье”, то получила порицание и от своих родных; монаха Нила оставили на усмотрение монастырского начальства.
Достоевский, прочтя в “Голосе” всю эту позорную историю, именно как сын Церкви счёл долгом вмешаться и серьёзно поговорить и с читателями, и с богомольцами, и с верующими, и с не верующими и, вообще, с Россией, со своим читателем, а он уже в это время – автор “Бесов” и имя его – вся Россия.
Достоевский прямо приводит прямые выдержки из газеты “Голос”, а потом начинает серьёзный разговор. Фёдор Михайлович выявляет социальную группу заядлых “богомолок”. Их, кстати говоря, Серафим Саровский называл “галками намазанными”, которые часто воинов царских делают рабами сатаны.
Такие люди – что-то среднее между почитательницами, поклонницами и такой дамочкой, которая ищет утешения.
Достоевский обращает внимание на ещё одну удивительную вещь относительно мадам Огурцовой: только что обличила своего не верного и тут же отправилась в другую церковь и заказала молебен.
Одно дело грех, как грех. Конечно, Прасковья Лекарева так и воспринимала – блуд как блуд. А у Огурцовой, конечно, всё не так: она его и содержит и благодетельствует, и утешается и в то же время – это всё её как бы продолжающееся богомолье, поэтому-то и отправляется заказывать молебен.
Достоевский, конечно, уточнил вот это - “с оттенком торжества”. И дальше он обращается вообще ко всем богомольным посетителям обоего пола и говорит – “не возите вы монахам конфеты”, даже конфеты при их, казалось бы, невинности, всё равно есть дьявольский соблазн. И уже потом, как пишет Достоевский, расширяют идею о конфетах до размеров, совсем уже не позволительных.
В монастыре для этого и существует устав Пахомия Великого, чтобы ни у кого и ничего из братьев не было. Дарёные часы, подрясники могут вызывать зависть у брата. Даже в Лавре, где весьма слабый устав, если износился подрясник, надо подать прошение.
Всякое нарушение изначальной идеи, устава, который ангел Пахомию Великому принёс – оно рано или поздно покажет своё лицо.
К отцу Нилу в этой же статье Достоевский обращается со словом утешения, но утешение взрослого человека к другому, которому тоже предстоит взрослеть. Фёдор Михайлович пишет так: “если отец Нил даст себе труда серьёзно обдумать своё положение, он поймёт, что именно ценой этого скандала он избавился от худшего, отвратительного”. Затем, оборачиваясь на 1800-летнюю историю христианства, Достоевский пишет, что давайте вспомним (1Кор.5) что и первых христианских общинах бывали срывы и падения и, в конце концов, они не помешали ничему.
1 Есть верный слух, что у вас появилось блудодеяние, и притом такое блудодеяние, какого не слышно даже у язычников, что некто вместо жены имеет жену отца своего.
У Льва Толстого есть повесть “Отец Сергий”, которую Иоанн Шаховской называл “монашеским кошмар”. В повести описан случай, связанный с дешевым разочарованием в своём монашеском пути и отписан так, как это мог сделать только безбожник.
На самом деле все знают и 1000-летняя наука монашеского делания свидетельствует, что сам факт внешнего падения есть только выявление внутреннего не внимания, внутренней разболтанности, как пишет Достоевский, что отец Нил – человек легкомысленный. И также как история Церкви знает большие падения, также знает и большие восстания – “омыеши мя и паче снега убелюся” и это знает каждый раб Божий и это и есть та наука, которая приводит к созиданию Церкви.
Достоевский для иллюстрации приводит в статье историю католической церкви. В эпоху Французской революции, взбунтовавшаяся чернь 1789 года из святой чаши напоила осла, архиепископа Парижского убила и так далее. Причём, во время этих событий духовенство разбилось на три категории: одни сложили сан, и перешли на военную службу, другие ушли в эмиграцию - интриговать, учить детей[102]. И только третья категория остались верны своему пастырскому долгу: утешали, ободряли, наставляли, принимали покаяние. Многие из этих священников пострадали и честною кровью своею восстановили авторитет католической церкви во Франции и во всём мире.
В статье Достоевский поднимает церковную тему и находит свою естественную роль, своё естественное, не выдуманное, а правильное служение. Церковная тема на страницах “Дневника писателя” присутствует то явно, то не явно. Следующее произведение, прямо выходящее на церковную тематику, - это “Братья Карамазовы”.
Как роман складывался? У Достоевского умер младший сын от припадка эпилепсии, то есть болезни унаследованной от отца. Но к теме старчества Достоевский (внутренне) устремился раньше. В том же “Дневнике писателя” есть рассказ про двух духовных хулиганов. Один, старший – соблазнитель и другой – соблазнённый. Поспорив о чём-то до конца, победивши, требует выкупа - ты, причастившись, причастия не глотай[103]; положи его на жердь забора, прицелься из ружья и выстрели.
После такого требования, второй чувствовал, что как бы лишен воли, то есть он, как и Раскольников, попался в лапы не только к своему земному обольстителю, но и к врагу спасения нашего. Но, приготовившись поступить именно так, прицелившись, к своему ужасу увидел видение: вместо забора из жердей он увидел крест и на нём Распятого. В ужасе уронил своё ружьё и на карачках пополз к старцу, чтобы покаяться.
Говоря о старчестве, Достоевский ещё говорит как бы с чужих слов как со слуху, с какого-то общественного мнения, что, вот, в монастырях есть с каким-то особым служением монахи-советодатели. Эти монахи-советодатели говорят (говорит Достоевский) бывают великого образования и ума, сам я их не встречал, но приходилось слышать в частности от Михаила Петровича Погодина (Погодин в Оптиной бывал часто).
Но с середине 70-х годов Достоевский становится сам учителем жизни: к нему приходят, его спрашивают, ему повергают на суд свои нравственные проблемы. К началу 70-х относится и начало его дружбы с Владимиром Соловьёвым, а ему самому как бы и некуда пойти. Достоевский исповедуется и причащается в основном в Старой Руссе, где снимал дачу, у приходского священника отца Иоанна Румянцева.
После смерти Алёши да ещё, когда жена замолчала, а именно жена поддерживала Достоевского и знала, например, что его мучают кошмары и не только ночью, но и днём. Поэтому она научилась совершенно не обращать внимание на его вид и состояние после сна, то есть тихо, не подавая вида, ждать пока он в себя придёт. После смерти Алёши её как бы поразил нервный стресс, – она замолчала, то есть совершенно ушла в себя (ответы были односложны).
Вместе с Владимиром Соловьёвым Достоевский на перекладных доехал до Калуги, в Козельск и в Оптину прямо к Амвросию Оптинскому.
О чём говорил Достоевскому Амвросий осталось тайной навсегда, то есть ни тот ни другой не оставили никаких записей. Остались небольшие крупицы разговора. Например, благословляя Достоевского перед уходом Амвросий напутствовал его такими словами: “По имени твоем, да будет и житие твое” (Фёдор – Божий дар).
От этого разговора что-то уцелело в романе “Братья Карамазовы”. В главе “Верующие бабы” приходит крестьянка жена ломового извозчика, у которых дети умирали вскоре после рождения, а один мальчик дожил до 3-х лет и вдруг умер. Мальчика звали Алексеем, в честь Алексия, человека Божия.
Эта верующая баба после смерти сына тоже замолчала и её стало ни до чего, а муж стал пить. Старец Зосима отправляет верующую бабу утешать мужа, а её на прощанье говорит, что дети, скончавшиеся в младенчестве сразу попадают в Царство Небесное и причисляются к уровню, где и младшие ангельские лики и говорит, что “печаль твою пред Богом помяну”.
Это выражение “печаль твою пред Богом помяну” – это собственное выражение Амвросия Оптинского, которое передал Достоевский Анне Григорьевне по возвращении домой (это и уцелело в воспоминаниях Анны Григорьевны Достоевской). Келейник Амвросия после выхода Достоевского бросился к старцу и спрашивает – батюшка, это был Достоевский и услышал строгий ответ – это был кающейся. То есть, всякую знаменитость, общественное служение, таланты, гениальности – всё это оставляется за порогом старческой кельи.
Сюжет романа “Братья Карамазовы”, связанный с не состоявшимся открытием мощей старца Зосимы, тоже взят с натуры и связано с именем Филарета Московского.
Филарет Московский скончался 19 ноября 1867 года и первая строка предварительных записей Достоевского к роману читается так: “о провонявшем Филарете”.
Филарета Московского как-то уважало купечество и несколько родовых московских семей: семейство Сушковых, Наталья Петровна Киреевская (единственный друг), кое-кто из славянофилов, Мария Николаевна Тучкова, которая в постриге была духовным чадом Филарета. А вообще Петербург и Петербург придворный Филарета сильно недолюбливал.
Филарет был сухого сложения, но когда он скончался, то все обратили внимание на то, что он (это тоже выражение с натуры) “естество предупредил”, то есть запах должен был пойти хотя бы на третий день, а у него он пошел сразу.
Возникла эпиграмма, которая попала в записки князя Владимира Владимировича Одоевского, человека вовсе не левых убеждений и по матери из крепостных крестьян. Одоевский – сенатор, человек круга княгини Елены Павловны (по части музыки). Одоевский с какой-то жадностью записывает эпиграмму, которая уже пошла по Петербургу и по аристократической Москве:
“Вы слышали про толки городские
Покойник был шпион, чиновник, генерал,
Теперь по старшинству произведён в святые,
Хотя не много провонял, но сам Сушков об этом хлопотал”.
Сушков Николай Васильевич – это автор первой биографии святителя Филарета Московского.
Множество анекдотов распространилось, притом бывших в действительности. С Филаретом как-то были связаны примерно того же толка, что и эта эпиграмма. Например, известное происшествие с доктором Гаазой. Доктор Гааз – врач из немцев, протестант, человек большого личного самоотвержения, отменный врач, лечивший бедняков даром, то есть бесспорный нравственный авторитет.
Доктор Гааз однажды своим не торопливым голоском “врезал” митрополиту Московскому, то есть поставил его на место, сказал он следующее: “Владыко, Вы забыли Христа”. Митрополит ответил мгновенно – “Нет, это Он забыл меня”. (Филарет в этот момент переживал момент богооставленности, наверное, такой же, как Силуан Афонский). Обличение доктора Гааза пошло везде, а ответ Филарета приводят не все.
Достоевский при самом замысле романа уже задумал, что напишет как раз про попытку ниспровержения церковного авторитета внутри самой церкви и так и возник замысел скандала с не открывшимися мощами старца Зосимы.
В главе “Тлетворный дух” описан сюжет, что после смерти старца Зосимы разные богомолки и почитательницы стали истерически ожидать и требовать чудес, не подождавши милосердного суда Божия, не дождавшись свершения Его всеблагого Промысла, они потащили с собой своих больных детей, чтобы они немедленно исцелялись у гроба старца Зосимы.
Такое истерическое требование чуда совершенно антицерковно, это говорит про ажиотаж и панику; требование чудес – это вообще дело не трезвое. Для не трезвого дела и нужно было настоящий серьёзный отпор.
Когда Достоевский вплотную приступил к писанию романа, он обращается в Победоносцеву, ещё не обер-прокурору Синода, на которую он был назначен после Пасхи 1880 года, но его государственное и церковное влияния было значительным, и хлопочет о том, чтобы ему был дан серьёзный консультант по церковным вопросам.
В отличие от Тургенева и Толстого, которые помещали на страницы своих произведений дикие ляпы, Достоевский такого позволить себе не мог. Видимо, тот учёный иеромонах, которого направил к нему Победоносцев в качестве консультанта, мог ему рассказать, известную из церковного Предания и, в частности, из древнего Патерика истину православную, состоящую в том, что вообще всяческое прославление, особое почитание, особое уважение внутри Церкви обязательно приводит к посмертному кенозису, то есть истощанию, умалению, поношению.
В Патерике приведены случаи, что тело, почитаемых членов Церкви, если они не пережили своего истощания (кенозиса) при жизни, то их телеса обязательно должны подвернуться поношению сразу после смерти (для того, чтобы человек хоть малейшее своё внутреннее внимание остановит на восхвалении, почитании и так далее).
Поэтому очень часто такому посмертному поношению подвергаются старцы и, в частности, знаменитый подвижник благочестия, руководитель и наставник монахов Сирин. Именно его имя приведено в Патерике в качестве характерного примера: “Сирин – какой был старец, а и он после смерти испортился” – это явление на церковном монашеском языке так и называлось “тело испортилось”.
Уже во время, когда Достоевский находится во власти своего вдохновения, а энергии творчества – суть энергии Духа Святого и других нет, то он к эпизоду “испорченного тела” даёт другой контр эпизод, похороны маленького страдальца Илюшечки Снегирёва и замечает, что на третий день “от тела почти не было запаха”.
Таким образом, Достоевский сразу же выстраивает свою схему: Зосима, к которому шёл народ и от которого народ требовал чудес – у него тело испортилось, а страдалец Илюшечка, претерпевший при жизни поношение и целовавший руку оголтелого Митеньки, который тащил за бороду его отца, тело этого маленького страдальца, который умер от нравственного пережитого потрясения, тлению не было подвержено.
Основной сюжет романа “Братья Карамазовы” связан с судом над Митенькой и глава называется “Судебная ошибка”. Но, на самом деле в глубине вещей, Митенька наказан за дело и не даром он говорит – “за дитё на каторгу пойду”. Митенька и идёт на каторгу за дитё, за погубленного им Илюшу Снегирёва и это его преступление стоит 20-летней каторги.
Ещё один важный момент. Присяжные, которые должны были судить Митеньку, пришли уже с готовым решением, то есть, не зависимо от хода суда, так как Илюша находился при смерти и это преступление не надо было доказывать.
Алёша об этом преступлении догадывается и поэтому ухаживает за семейством Снегирёвых в надежде, что как-нибудь ему удастся что-то исправить. То есть, Алёша отчасти тоже хлопочет, если не свой карман, то в карман своего семейства.
Таким образом, своё последний роман Достоевский строит на таких вот парных ситуациях. Он создаёт роман о наказаниях Божиих (так, что воистину гораздо больше, чем своё первое объявленное “Преступление и наказание”), о том, как человеческая жизнь развёртывается под Божьим окон и при вмешательстве, при активном действии Десницы Господней.
Достоевский совершает главную свою победу – преодоление секуляризованного мышления, секуляризованного сознания, то есть обособленного от действия Божией благодати и отрицающее Божью благодать, ее действие на земную жизнь свободных людей.
Собственно церковная тематика и тематика монастырская также получает особое освещение под пристальным и внимательным взором Достоевского. Если скандал с Филаретом в 1867 году, что соответствовало духу времени, и знания о церковном Предании Достоевский мог получить в консультациях, то где, как в это единственное, краткое посещение Оптиной (трёхдневное пребывание в гостинице) он смог столько приобрести.
Достоевский открывает такие пласты церковной жизни, о которых даже большие церковные писатели, как Феофан Затворник, не осмеливались упомянуть. Что подобное можно найти в частной переписке Игнатия Брянчанинова и то несколько не так. В частности Достоевскому принадлежит поразительное выражение – “инок шныряющий”.
Достоевский описывает сюжет об обдорском монашке, то есть монах из обители святого Сильвестра Обнорского, до странности напоминающего исторического Толстошеева, который был настоятелем Павло-Обнорской обители. “Инок шныряющий” – всё время вынюхивает всякие соблазнительные, или скандальные, или просто интересные ситуации.
Достоевский одним взглядом сразу различает такой тип – тип духовного авантюриста. Толстошеин и был исторический духовный авантюрист, был ещё жив, но приближался к своему земному концу.
Соблазн, который возникает в самом монастыре в связи с не удачными мощами, только что скончавшегося старца Зосимы, тоже как бы Достоевским прочитывается, предстаёт духовному взору писателя. И тоже любопытное замечание: учёный монах с твёрдой волей отец Паисий, уступавший старцу Зосиме в любви, как бы не удивился и всему скандалу, ибо как сказано – “знал среду свою насквозь”.
В романе описан и человек, находящийся заведомо в духовной прелести – монах Ферапонт. Этот великий постник обвиняет весь монастырь в том, что монастырь ведёт хозяйство и без хлеба своего не обойдётся, то есть дьяволу привержен, а, вот, он, мол, дескать, проживёт и так (съедобными грибами, лесной ягодой), то есть он – уже готовый пустынник.
В тоже время у Ферапонта - монашеская ревность и монашеская зависть, что, мол, над Зосимой будут петь “помощника и покровителя”, канон преславный, а на до мной-то только “кая житейская сладость” – стихирчик малый (это, конечно, Достоевский получил в консультации, но всё верно).
И Достоевский вкладывает в уста отца Ферапонта выражение – “а днесь, вот и провонял”. Достоевский применил даже аксимаронное сочетание в языке: торжественное слово “днесь” и самое бытовое “провонял”.
Ферапонт же и объясняет тот факт, что Зосима “естество предупредил” – “А он, мол, вареньем услаждался, чаем сладобился, конфетами прельщался” (Зосима на самом деле угощал гостей).
По поводу пищи апостол Павел говорит (Фил.4.).
12Умею жить и в скудости, умею жить и в изобилии; научился всему и во всем, насыщаться и терпеть голод, быть и в обилии и в недостатке. 13Все могу в укрепляющем меня Иисусе Христе.
Поэтому для монаха и новоначального конфеты могут быть к искушению, только когда человек находится на другой ступени духовного восхождения, когда “имеющие, как не имеющие”, когда люди, как апостол Павел, умеют без вреда жить в скудости, умеют, то есть без вреда, жить в изобилии.
Духовник преподобного Амвросия вспоминает, что Амвросий каялся со слезами и с биением себя в грудь в не очень строгом посте, вроде там кусочек селёдки и так далее.
Если человек прежде всего не просто пред Господом, но ещё и сам себя не может иначе расценивать, как великого грешника, то есть держит своё ум во аде, но не отчаивается, тогда вступают в силу другие факторы, например, что любовь выше поста. Для рядового члена Церкви, но требовательного к себе, остаётся тоже апостольское – “все мне позволительно, но не все полезно; все мне позволительно, но не ни что не должно обладать мною”.
Монастырская тема в романе “Братья Карамазовы” не только плодотворна, но ещё и полна внимательного наблюдения, которое оказалось очень полезным и для монахов настоящих и прошедших длительный искус и даже для старцев. Поэтому, например, не давно прославленный старец Алексей Зосимовский внимательно читал монастырские главы романа “Братья Карамазовы” и страшно боялся повести “О великом инквизиторе”, то есть чувствовал, что не в силах этого поднять.
В повести “О великом инквизиторе” речь идёт о католической церкви, но в уме-то у Достоевского всегда – Церковь православная.
Протоиерей Георгий Флоровский в работе “Пути русского богословия” рассматривал тему великого инквизитора. Тема великого инквизитора в сущности тема любви, но с растворённым презреньем, а не уважением.
Любовь, в которой нет уважения к свободе другого, любовь, которая заведомо на первое место ставит себя, а своего любимого – на последнее, она и приводит к инквизиторскому статусу.
Алёша у Достоевского что-то такое сумел наблюсти, поэтому, поминая отца Паисия, говорит – “Нет, ведь, отец Паисий говорил даже что-то вроде твоего, то есть, конечно, совсем не то”.
Человек, прежде всего, церковный начальник начинает управлять своими, так сказать, подведомственными без Божия руководства, без вопрошания ко Господу; начинает разбираться с ними своим умом, да ещё не уважая их – вот и есть великий инквизитор.
Великий инквизитор – это презирающая любовь, но исток всей деятельности великого инквизитора это всё же любовь, так как ни о каких земных благах он и не помышляет (это иссохший старец эпохи), и ни какой одежды у него, кроме уставной нет, и ни каких родственников, которых бы он хотел обогатить, как Александр Борджия, он не имеет. Этот деятель в католической церкви сравним с Григорием VII, тоже упомянутым в романе, про которого его сподвижник кардинал Дамиани говорил – “святой сатана.
Фёдор Михайлович Достоевский – сын Церкви и пребывал им таковым до последнего своего вздоха. И умер Достоевский не просто как благочестивый христианин, но в полном сознании, в полном своём руководстве как бы управляет своими последними часами и минутами.
Доктор, знавший Достоевского, не нашел в его состоянии ни какой опасности. Кровь, которая пошла горлом – это что-то вроде от давления (вместо инсульта), но вот он открыл Евангелие, главным образом для утешения Анне Григорьевны, и нашлось место, где были слова перед распятием “не удерживай” – Достоевский тут же обратился к жене и сказал – видишь, и Евангелие говорит, что не удерживай, значит я умру. Достоевский настоял, чтобы к нему немедленно пригласили священника и именно из ближайшей церкви – Владимирской иконы Божием Матери (метро “Владимирская” переход на станцию “Достоевская”).
Священник пришёл, исповедовал его, причастил и Фёдор Михайлович в полнейшем сознании, простился с женой, поблагодарил ее за счастье и служение и тихо, спокойно отошел ко Господу.
У Анны Григорьевны, может быть из-за некоторой части шведской крови, видимо, были некоторые способности гадалки, так как она обещала Достоевскому, что тебя будут отпевать два архиерея, что похороню тебя не на литературных подмостках Волкова кладбища, а в Александро-Невской Лавре возле могил Карамзина и Жуковского, которых ты любил. Так всё и совершилось. Отпевали Достоевского два Петербургских викарных архиерея, похоронили в Александро-Невской Лавре на Тихвинском кладбище. На кресте были написаны, столь любимые слова из Евангелия: “Истинно, истинно говорю вам, аще пшеничное зерно, падши на землю, не умрет, то останется одно, аще же умрет, то принесет много плода”. (В наше время к нашему стыду останки Достоевского были перенесены в некрополь).
Жизнь Достоевского принесла настоящие, большие плоды. Подъём религиозного и церковного движения среди верхних слоёв русской интеллигенции: издательство Морозовой Маргариты Кирилловны, издательство “Путь”, “Новый путь”; журналы религиозно-философских собраний; религиозно-церковное движение в эмиграции – это всё не мыслимо без такого предварительного основания, камня духовного, как внутренний и христианский подвиг Фёдора Михайловича Достоевского.
Лекция №25.
Лев Николаевич Толстой.
Начало.
Толстой создал толстовство, но у нас появился в советское время термин “достоевщина” и то, “достоевщина” – это тон и дух его произведений.
“Толстовство” – это определённое социальное явление: были толстовцы и были толстовки, также как были хлыстовцы и хлыстовки, то есть это – целая общественная группа последователей, которые частью объединялись вокруг издательства “Посредник”[104]; частью весь этот социальный контингент корреспондентов, последователей, размахивающих его брошюрами и статьями последнего периода (после 1879 года) – это всё входило в естественную общественную формацию. Ничего подобного толстовству "достоевства" не было (и не мыслимо).
У Достоевского были люди, которые были обязаны ему своим душевным переворотом и их много. Из больших исторических лиц – это Владимир Соловьёв, Розанов, физиолог Павлов, но дело в том, что Достоевский оборачивал их не к себе, а ко Христу. Достоевский действовал во имя Христово, Толстой, к сожалению, с самого начала и до самого последнего вздоха действовал во имя своё.
Это действие - “во имя своё” объективно явилось основанием толстовства, что бы человек сам о себе не полагал.
Толстой родился в 1828 году (то есть Достоевский старше его на семь лет). Отец Толстого Николай Ильич Толстой – активный участник войны 1812 года. В некоторых дешевых литературных изданиях можно прочесть, что он – прототип Николая Ростова, но это не так. Скорее на Николая Ильича похож Петя Ростов, если бы он остался жив.
Война 1812 года в наших школах совершенно перекорёжена. Например, почти вдвое увеличены наши потери при Бородине. В 1813 году была битва под Лейпцигом (У Грибоедова про орден есть стихотворение за 3 августа 1813 года “Засели мы в траншею, ему дан с бантом, мне на шею”). В то время наши союзники Австрия и Пруссия нас тогда предали и их войска убежали до начала сражения. Русская армия попала в сражение вместе с обозом – погибло очень много: под Бородином – 70 тысяч, а тут число погибших более 140 тысяч.
Николай Ильич Толстой при сражении под Лейпцигом попал в плен, бежал из плена.
Когда я читала “Войну и мир”, то никак не могла понять за что Соня любит Николая Ростова, за что любит княжна Марья – это понятно, так как это – комплекс электра: она просто сильно засиделась.
Причём, Электра в трагедии Эсхила и особенно “Жертва у гроба” (Хоефоры) (трилогия “Агамемнон”, “Хоефоры”, “Эвменида”) в детстве тяготела к отцу, то когда ее мать Клетеместра, выйдя замуж второй раз, не выдавала Электру замуж, чтобы дочь не могла, вырастив своих детей, направить их на месть Эгисту и самой Клетеместре. Поэтому, Электра до того дошла в своём запоздалом девстве, что убить мать для неё уже ничего не стоило.
Это явление хорошо известное не только в психологии, но и в психофизике получило название “комплекс Электры”.
Соня, которая полюбила Николая Ростова в юности, - не понятно, а вот за что Татьяна Александровна Егорская (так называемая, Туалет), всю жизнь любила Николая Ильича Толстого понятно.
Женился Николай Ильич на женщине старше себя – Марии Николаевны Волконской было года 32, но она ещё успела родить шестерых детей и скончалась после рождения дочери Марии (пять сыновей и одна дочь). Лев Толстой – младший сын.
Мать умерла, отцу 44 года и он делает предложение Татьяне Александровне Егорской, которая ему отказала. Николай Ильич обратился к Татьяне Александровне с двумя запросами, то есть быть его женой и заменить мать его детям. Она сказала, что мать она уже заменила, а замуж за него выйти отказалась.
Лев Толстой, ненавидевший теорию прототипов, в одном частном признании сказал, что его отец, видимо, был влюблён в Татьяну Александровну Егорскую, но женился на Марии Николаевны Волконской, чтобы спасти от разорения и как-то восстановить социальный статус своей семьи.
Бабушка Толстого, урождённая Горчакова, и гордость дома, так сказать, воплощалась в ней. Илья Андреевич, дед по отцу, когда-то был губернатором, но чиновником был без всяких способностей и знаменит был тем, что не брал взяток ни с кого, кроме откупщика.
По традиции детям Толстых дают домашнее образование. Ничего кроме французского языка, не знающий гувернёр (Сантома), учит всем наукам да ещё многочисленные гувернантки они тоже учили разным наукам. Это было типа советского общества “Знание”, то есть расширенное воспроизведение невежества.
Сам Лев Толстой всю жизнь был самоучкой. В третьей части трилогии “Юность” есть глава “Комильфо”, в которой и объяснено, что такое комильфо. Во-первых, нужен безукоризненный французский язык и особенно выговор; во-вторых, нужно иметь ногти достаточно длинные, чистые и отчищенные; в –третьих, нужно обладать неким навыком салонного разговора и уметь танцевать (и кланялся не принужденно, чего же боле, свет решил); в четвёртых, нужно иметь постоянное выражение некой изящной скуки и снисходительного презрения ко всему, что не входит в этот маленький социальный контингент комильфо.
Комильфо, в сущности, - самый созрелый плод петровского разрыва. Когда буквально было разодрано народное тело России и этот, как Достоевский называл “маленький народец”, имеющий свои предрассудки, которые принимают за особенности, выдают за особенности. Поэтому, когда этот маленький народец захочет иметь свою религию, то у него и будет какой-нибудь Рэдсток, то есть, как это называл Достоевский, “великосветский раскол”.
Всё же у Толстых был один учитель, который пятерых сыновей аттестовал по разному: Сергей (старший брат) – хочет и может учиться; Николай – хочет, но не может; Дмитрий может, но не хочет, а Лев – не хочет и не может. То есть, Лев учился всегда отвратительно, всё-таки, с помощью репетиторов поступил на физико-математический факультет, то завалил первую же сессию и не пошел пересдавать.
В сущности, толстовство тогда то и было предопределено и этим была предопределена вся его последующая жизнь. Многие плохо учились: Тургенев плохо учился, например. Но, всё же сидеть на лекциях, получать двойки, писать контрольные работы – это всё воспитывает смиренномудрие, во всяком случае, в самом низшем его выражении (по Канту) – критика способности суждения.
Диссиденты 70-х годов XX-го века тоже никак не выносили никакой редактуры и объясняли это тем, что им по их диссиденству это нельзя и невозможно, так как их не возьмут ни в какие печатные органы, а в тоже время – кто же, как не они. Люди, которые вообще не выносят постороннего взгляда, не выносят критики, не имеют скромности необходимой в обучении, не имеют послушании, находятся уже в прельщении.
Лев Толстой не получил ни какого православного религиозного воспитания. Если что и может служить не оправданием, не объяснением, но хоть каким-то духовным пространством, куда это извинение могло бы лечь, то это как раз то, что Лев Толстой никогда и ничего в смысле православного вероучения не учился.
Мария Цветаева, например, с раннего детства была бесноватой, но ее так никто и не отчитывал, – не понимали, что это нужно (К Ахматовой у нее была просто бабская зависть).
Об уроках Закона Божьего даже не в частном порядке, а в учебных заведениях идеально вспоминает Рахманинов, который учился в школе при консерватории у Сафонова и у Танеева. Рахманинов вспоминает, что не надо было читать Евангелие, так как для пятёрки достаточно было перечислить четырёх Евангелистов (В дореволюционной России XIX-го века религиозности в дворянском обществе практически не было).
Толстой, у которого никакой веры не было, называл это “отпадением от веры”. Как люди становились сознательными безбожниками Толстой описывает так: “люди живут так, как все живут, а живут все на основании начал не только не имеющих ничего общего с вероучением, но в большей частью, противоположны ему. Вероучение не участвует в жизни и в отношении с другими людьми никогда не приходится сталкиваться, и в собственной жизни самому никогда не приходиться справляться с ним. Вероучение это исповедуется где-то там, в дали от жизни и не зависимо от неё, если сталкиваешься с ним, то только как с внешним с не связанным с жизнью явлением”[105].
Толстой говорит, что все живут на основании начал, ничего общего не имеющих с вероучением, но все живут на основании начал, то есть принципов, прежде всего противоположных Заповедям, даже Ветхозаветным. Толстой другой среды не знал, чуть-чуть знал среду солдатскую.
Заповедь “возлюби Господа своего всем сердцем, всей крепостью” – кому она понятна? “Не сотвори себе кумира” – а они все – идолопоклонники и так далее, не говоря уж о седьмой Заповеди – “не прелюбодействуй”.
Заповеди Христовы, то есть любовь к Богу и к ближнему, это вообще было утрачено абсолютно, так как не понятно было даже откуда это идёт и что такое “ближний”. Другими словами, это ведь тоже секуляризация, петровский разрыв.
Солоневич оправдывал Толстого тем, что Толстой хорошо описывал то, что он знал: он хорошо знал и описывал войну, она была дворянским делом, он знал и описывал дворянскую усадьбу. Но где Толстой начинает говорить про адвокатов, врачей, чиновников, то есть про какие-то профессии (полу интеллигентские, то, что сейчас называется “образованщиной”), или про духовенство (в любой период своей жизни), то сразу как будто вся его физиономия скорчивается в брезгливую гримасу.
Отношения с другими людьми в дворянском обществе и у Толстого строятся вне всякого отношения к Заповедям и вне всякого отношения к нравственным требованиям. И в этом отношении – это тоже петровский разрыв. Как сказал один свидетель позднего русского Зарубежья Пётр Иванов, что Пётр I научил русское общество не бояться греха, а русское общество – это опять дворянство.
Секуляризация как духовный рак пронизывала русское общество сверху донизу. Толстой в “Исповеди” вспоминает: Татьяна Александровна Вильгорская, которая сама-то по себе и девственница и чистое существо и прочее, но все ее понятия – это сплошной разврат. В частности, она для своего взрослеющего племянника, желает любовную связь с порядочными женщинами, то есть с женщинами из общества, так как считала, что ничто так не формирует молодого человека, как любовная связь с женщиной из общества.
Существовал целый контингент “дамы полу света”, то есть дорогие проститутки, а женщины из общества – это замужняя, в крайнем случае, вдова. Вдову по законам не могли заставить жениться – вдовая женщина сама собой располагать вольна. На девушке легко могли заставить жениться (Анатоль Курагин), так как достаточно было пожаловаться начальству.
Любовная связь с женщиной из общества – это двойной разврат: обман мужа, да и, между прочим, сами женщины, которые в эти связи вступают, скорее всего, вроде холодных хищниц, вроде Елен Безуховой. Недаром в 60-е годы, когда Толстой стал это понимать, то про это написал. Пьер говорит, тряся Анатоля за плечо и за шиворот: “развлекайтесь с женщинами подобными моей супруге, они прекрасно знают, чего вы от них хотите, они вооружены против вас тем же опытом разврата”.
Таким образом, русское, так называемое, общество со столетним опытом развращения живёт в полном извращении христианских понятий, поэтому из общества выходили люди не просто безбожниками, а люди выходили с полным искажением всех понятий добра и зла[106]. Наша русская литература главным образом и создавалось в этом обществе.
В жизнь Толстого, в период примерно с 22-х до 32-х лет, то есть с 50-го по 60‑й годы, вписалась Севастопольская война. Феофан Затворник говорил, что военная служба полезна хотя бы для того, что люди вспоминают “Господи помилуй”, когда над ухом пули свистят.
Именно в эти 10 лет происходит становление Толстого. Казалось бы, что он живёт как все, то есть, предаётся тем же гадким страстям, как он пишет сам. И в то же время его биограф, так называемый, Поша (Бирюков) пишет так: “Среди всей этой пустой и развратной жизни у него, вдруг, наступали периоды религиозности и смирения. Он, говорят, с усердием исполнял обряд говения”. То есть религиозное невежество простирается до того, что никто не понимает, что такое причащение Святых Христовых Таин. Как пишет Иоанн Шаховской: “Говенье – ещё меньший обряд, чем написание Толстым его “Исповеди””.
И по среди своего разврата Толстой ещё и сочиняет “Проповедь”, церковную проповедь, которую хочет предложить священнику для прочтения. В Толстом начинают уже проявляться начатки морального учительства по среди своего греха.
Писатели в России давно уже стали вместо Церкви и на писателей смотрели, как на духовных вождей, а как они сами живут, – это не имело отношения к делу. Некрасов имел штатного сводника, который отбирал в публичных домах свеженьких проституток – но, что об этом говорить, ведь это же Некрасов.
То есть, у общества и у Толстого - полное отсутствие строгости нравственных требований, поэтому в “Проповеди” - это только отчасти ёрничество, отчасти – это серьёзно, так как уже тогда считал, что моральное учительство ему обеспечено и право даёт литературный талант.
Другой, тоже тревожный симптом, чётко указанный Иоанном Шаховским, принципиальное оппозиционерство и это не просто оригинальничие, а это как бы внутреннее исповедание своей несравнимости.
Если провести сравнение с Достоевским, то Достоевский в конце жизни почувствовал внутреннее тяготение к славянофильству, то прямо просил Ивана Сергеевича Аксакова научить его, в чём состоит эта философема и какая идейная и духовная установка славянофильства. Иван Сергеевич даёт ему своё известное определение, что тот только славянофил, кто признаёт Христа основой и конечной целью русского народного бытия, а кто не признаёт – тот самозванец.
Толстой всегда ищет первенства (в отличие от Достоевского). В этом смысле он не много предугадан Пушкиным. Пушкин в “Повестях Белкина” описывает средней руки демонов вроде Сильвио – это как раз то самое: “я привык первенствовать, но в молодости это было во мне страстью”.
Весьма характерно поведение Толстого во время голода 1891-1892 годов, когда центральные губернии постиг полный не урожай[107], то он через своих последователей и через письма начал говорить о безнравственности помощи голодающим.
Позднее, когда оставаться в стороне от народного бедствия, становится не прилично такому видному народолюбцу, как Лев Толстой, то он ни к кому не присоединяется, а создаёт собственное дело, Софья Андреевна пишет воззвания, собирает деньги в Москве и Лев Толстой распоряжается деньгами и устраивает благотворительные столовые и так далее.
Первое свойство Толстого – моральное учительство посреди своего греха.
Второе – принципиальное оппозиционерство.
Третье, тоже проявившееся в юности свойство (гибельное) Толстого, в котором он не покаялся, это то, что он всегда с постоянным скепсисом относился ко всем остальным людям, кроме себя и своих последователей и поэтому он никогда не верил в искренность других людей.
Почему с точки зрения Толстого безнравственно помогать голодающим? “Дневник” Льва Толстого. “Дети иногда дают бедным хлеб, сахар, деньги и сами довольны собой, умиляются на себя (это и есть скепсис), думая что они делают нечто доброе. Дети не знают, не могут знать, откуда хлеб, деньги, но большим – надо бы знать это и понимать, что не может быть ничего доброго в том, чтобы отнять у одного и дать другому, но многие большие не понимают этого”.
В сущности, вся философия Толстого не делания – она вся в этом. Философия не делания – это полная социальная апатия. Когда в 1891 году приехал, например, предводитель дворянства Раевский и уже было ясно, что голод наступает, а ещё идёт лето (доедают старые запасы), так он стал сообщать свои опасения, заботы и, конечно, не мог говорить ни о чём другом. “Это раздражало Льва” - пишет Александра Андреевна Толстая – “Он противоречил каждому слову Раевского и бормотал про себя, что всё это ужасный вздор, что если бы и настал голод, то нужно покориться воле Божией и прочее, прочее”.
“Раевский, не слушая его, продолжал сообщать графине (Софье Андреевне) все свои опасения, а Лев не переставал a la surgin[108] свою канитель, что производило на слушателей самое странное действие”.
Будущая философия не делания тоже отчасти обеспечивается принципиальным оппозиционерством. Достоевский призывал в “Пушкинской речи” – “смирись гордый человек (и, прежде всего, смири свою гордость), смирись праздный человек и, прежде всего, поработай на родной ниве”. Работа на родной ниве – это ведь тоже смирение, сопряжённая с ошибками, с ушибами, с критикой со всех сторон, с терпением и со многими, многими другими делами.
Когда Толстой всё же принимается за помощь голодающим, то его же последователи начинают его критиковать и причина заключается в том, что в любой своей деятельности человек как бы “становится в строй”. Это есть дело человечества, так как человеческая жизнь, жизнь всего Адама, она вся завязана и связана, а от Толстого, как он сам захотел и как его поддержали последователи, то они хотели, что он был “аки дуб во чистом поле”.
Лев Толстой терпеть не мог рядом с собой умных людей и всегда окружал себя посредственными людьми и терпел рядом с собой либо посредственность, либо лизоблюдов. Поэтому Толстой ещё в 50-е годы люто ненавидел Хомякова, которого описал даже в своем произведении “Анна Каренина” - Песцов. Хомяков упомянут и в случае, когда Левину брат советует почитать богословские сочинения Хомякова, а также в “Воскресении” один тип, разочаровавшийся в жизни, тоже упоминает экклизиологию Хомякова.