Необходимо сделать небольшое отступление, чтобы рассказать о том, что мне известно из бесконечных бесед с К. С. Станиславским и В. И. Немировичем-Данченко о начале Художественного театра.
22-го июня 1897 года (за год до моего приезда в Пушкино), в кабинете московского ресторана «Славянский базар» сидели двое и с увлечением вели между собой разговор. Один — высокого роста, с серебристой головой при черных усах, с живыми глазами, молодым лицом и почти детской улыбкой. Другой — пониже ростом, с проницательным взглядом, с темно-русой, расчесанной на обе стороны бородой.
Первый — Константин Сергеевич Алексеев, по сцене Станиславский, один из вдохновителей «Общества Искусства и Литературы». Второй — известный драматург Владимир Иванович Немирович-Данченко, преподаватель драматических курсов Московской Филармонии, ставивший пьесы на Малом театре.
А. Л. Вишневским — Брут, В. И. Качалов — Юлий Цезарь
«Юлий Цезарь», Шекспира
Разговор длился часы, протянулся через весь день, захватил ночь и делался все оживленней. Теоретические споры сменялись выкладками цифр, арифметические расчеты снова переходили на принципиальные рассуждения.
Разговор, занявший 18 часов, шел о театре.
Собеседники видели друг друга в первый раз. И разошлись союзниками, связанными одним общим делом.
С каким чувством должны они теперь вспоминать эту встречу! В этой беседе родился Художественный театр, тот театр, которому даже с точки зрения скептиков обеспечено почетное место в истории сценического искусства.
— «Чайка» — гордость нашей драматургии. Этого не понимают? Но это скоро поймут. Не могут не понять.
Так говорил один из участников беседы.
Из двух встретившихся один тосковал по иной режиссуре, другой — по иному репертуару. Станиславский мечтал о каком то новом приложении мейнингенства, Немирович-Данченко — об осуществлении на сцене Ибсена и Чехова.
Надо отметить, что тогда, на заре нового театра, Станиславский не вполне разделял репертуарные увлечения Немировича-Данченко. И высшая любовь последнего, Чехов, была первому непонятна.
— Чехов? «Чайка»? Да разве можно это играть? Я ничего не понимаю, — так отвечал Станиславский своему союзнику.
«Под конец лета», рассказывал К. С. Станиславский, «я уехал в Харьков и увез с собою „Чайку“, чтобы писать мизансцены и монтировку. Должен признаться, что „Чайки“ я тогда совсем не понимал, не знал, как это можно играть. Заслуга проведения Чехова на сцену принадлежит всецело Немировичу-Данченко. Он убеждал меня, долго уговаривал, говорил, что я скоро сам буду в восторге, что это играть необходимо. Я уехал, не понимая, как это можно воспроизвести в театре, и чем это может быть интересно на сцене. Но, хотя я пьесы не понимал, хотя я увез ее с собой в Харьков совсем нерастолкованною, пьеса невольно затянула меня своей силой, и, как потом оказалось, я интуитивно сделал то, что было нужно, и чего я не понимал разумом».
В течение двух недель по несколько часов кряду старался Владимир Иванович обратить Станиславского в чеховскую веру, и все же уехал Константин Сергеевич, до конца не приняв своим сердцем все еще чуждую ему «Чайку». Но вот поразительный пример режиссерской интуиции Станиславского: оставаясь все еще равнодушным к Чехову, он присылал такой богатый, полный оригинальности и глубины материал для постановки «Чайки», что Немирович-Данченко приходил в восторг.
«Знаменательная встреча», по выражению К. С. Станиславского, состоялась по инициативе В. И. Немировича-Данченко. «Я послал телеграмму Станиславскому», говорил последний на празднике десятилетия театра, «и получил ответную срочную телеграмму, что он меня будет ждать 22-го числа в два часа в Славянском базаре». Еще раньше Немирович писал Станиславскому, что он хотел бы поговорить с ним об одном деле. Станиславский шел на свидание, лишь смутно догадываясь о его цели.
— У вас есть кружок (т. е. «Общество Искусства и Литературы»), который не знает, куда приютиться, — сказал Немирович-Данченко своему собеседнику. — А у меня в Филармонии кончает целая труппа: Книппер, Савицкая, Мунт, Загаров, Мейерхольд, Снегирев. Да из прошлых выпусков Москвин, Петровская (Роксанова). Вы — такая индивидуальность, что сами себя проявить полно не сможете. Нужен человек, который бы вам помог сделать то, что вы хотите сделать.
В течение года Станиславский и Немирович-Данченко разрабатывали план театра, его репертуар, его строй. Немирович-Данченко ближе знакомился с главными силами «Общества Искусства и Литературы», ставившего спектакли по четвергам в Охотничьем клубе. Станиславский ездил смотреть спектакли Филармонического училища, чтобы ближе ознакомиться с выпуском.
У организаторов, однако, не было полной уверенности, что дело осуществится. На пути стоял целый ряд затруднений. Было естественное недоверие друг к другу в тех двух актерских группах, которым предстояло соединиться. Ученики-филармонисты недоверчиво поглядывали на «любителей» из «Общества Искусства», любители — на «учеников», еще не сошедших со школьной скамьи. И грозным призраком стояло отсутствие денежных средств.
Цели, которые ставил себе новый театр, были следующие: во первых дать возможность бедной интеллигенции иметь дешевые и удобные места в театре: во вторых, создать новое сценическое искусство, свободное от рутины; в третьих, обеспечить возможность развиваться молодым силам, получившим сценическое театральное образование[3].
Задумав сделать свой театр сразу общественным учреждением и полагая, что никто не может быть более заинтересован в успехе подобного предприятия, чем город, инициаторы обратились прежде всего в Московскую городскую думу с ходатайством о принятии проектируемого ими театра в ведение города, или о назначении ему, по крайней мере, некоторой субсидии. Вопрос этот так и остался в Думе открытым, а учредителям нельзя было ждать, и пришлось искать других источников.
Немирович-Данченко и Станиславский решили объездить нескольких богатых москвичей, в которых надеялись встретить сочувствие своему плану. Первые визиты к московским меценатам не увенчались успехом: в деньгах любезно, а у одного мецената даже и не любезно, отказали. Но затем пошло удачнее. Первым с полной готовностью согласился вступить в пайщики театра К. К. Ушков, вторым Лукутин, третьим Геннерт, который даже взял на себя ведение всей оффициальной части и стал председателем учредительной комиссии, и четвертым Савва Т. Морозов, позднее оказавший театру такую исключительную поддержку. Первое собрание пайщиков состоялось в конце поста. Капиталу набралось 25–27 тысяч рублей. Стали составлять труппу. Главное зерно составили, с одной стороны, члены Общества Искусства и Литературы, в числе которых были М. П. Лилина, М. Ф. Андреева, М. А. Самарова, В. В. Лужский, А. Р. Артем, А. А. Санин, Г. С. Бурджалов, Н. Г. Александров, а с другой стороны ученики Немировича-Данченко по Филармонии, имена которых я уже приводил. Это было зерно, но труппа была не полна. Сделали вызов актеров, не то через публикацию, не то через театральное бюро. В первый день никто не откликнулся, на второй пришло четверо, в том числе В. Ф. Грибунин и А. И. Адашев. Кроме того были приглашены в труппу актеры, уже имевшие известную сценическую репутацию: М. Е. Дарский и я.
Начались совещания о репертуаре, в которых, кроме Немировича-Данченко и Станиславского, участвовал и известный театральный критик С. В. Васильев-Флеров. Потом стали думать, в каком из свободных московских театров устроиться. Выбор остановился на театре «Парадиз» («Интернациональном»). Уже все было договорено. Станиславский и Немирович-Данченко поехали подписывать условие. Но по дороге, на извозчике, вдруг взяло их сомнение, годится ли этот театр.
— Мы остановились, — рассказывал мне Немирович-Данченко, — слезли с извозчика и, стоя на улице, стали обсуждать. Тут же решили в «Парадиз» не ехать, а отправились в Каретный ряд, к Щукину.
Однако, и в этом театре было много очень серьезных дефектов. Главное, на лето он был уже снят и мог освободиться только осенью, в сентябре. А откладывать открытие нельзя было, потому что театр мог продержаться со своими скромными финансами только до сентября. Пришлось со всем примириться. Театр был снят.
А. Л. Вишневский — Давид Лейзер, В. И. Качалов — Анатэма
«Анатэма», Леонида Андреева