Я не сняла куртки, не распаковала сумку и не сочла нужным заняться какой-нибудь домашней возней, которая на меня нападает после каждого возвращения. Огляделась, убедилась, что я есть — и вышла из дому. Парк недалеко, так что не оставалось времени, чтобы слабость поднялась от колен к голове, да и места в ней ни для чего не было. Поэтому я могла идти прямо вперед, целая и здоровая, а потом найти скамейку в лабиринте деревьев, но в полном сиянии этого дня, этого не осеннего часа.
Я уселась и, как обычно в парке, подставила лицо небу — и тут почувствовала нарастающую волну крови, но это не после больницы, потому что никакой больницы уже не было. Я видела глубину спутанных ветвей, а в ней ритм воздуха, пассажи света и тени, а в этой музыке зелень, треплющуюся на ветру, слышала голоса птиц и людей. Я могла бы различить, если бы хотела, парковых завсегдатаев, усердно кружащих, чтобы поспеть за уползающим солнечным пространством. Не слишком разнообразный подбор разновидностей, которыми давно уже отмечены подобные места. Матери — тягачи колясок с дрыгающим чадом; старички с собаками, которые стали для них детьми, раз уж собственные покинули; дошколята подле закормленной и сторожкой белки; обнявшаяся молодежь, опровергающая интимность влечения; подростки, бурно дезертировавшие из школы; недвижные, без возраста, дамы на нагретых скамейках; а если где тень, то она могла скрывать неосуществимую близость лишенных прибежища влюбленных.
Но таких, как я, нигде не было, потому что для них всех это было недосягаемо. Так что я не на людей смотрела, а на это место моего пребывания. Вот уже и осень. Сохлая и потрепанная, профанированное творение лета, которое ушло прежде, чем я вернулась, прежде, чем познала то самое; так что я уже ничего не успею и ничего не восстановлю, хотя эта летняя осень даст мне, может быть, еще не одну иллюзию. Ведь я же вижу, что достаточно каких-нибудь нескольких часов высокой милости — и только это и считается, — чтобы хватило тебе этого тепла, отпускаемого на унции, чтобы окрепла выдержка.
Так что не на них я самолюбиво смотрю, а на мою тропинку, на уже сухие и теплые камешки, на полыселый газон, а на нем какие-то зеленые ростки, гладкие, местные новорожденные. Пробиваются упрямо сквозь это кладбище, сквозь ржавчину листьев, чтобы я могла восхищаться их смелостью. А листья их будут питать, потому что их скинули из зеленого рая и теперь они умирают в разноцветной одержимости, чтобы люди топтали их, под солнцем без зенита. Листья красивые. Смерть их красива и почтенна, а так же приносит пользу пробившимся стебелькам травы в этом цикле запоздалого существования, который хочет еще что-то исполнить.
Видимо, никогда не поздно исполниться.
Я смотрю на это, глубоко дышу, я полна кислородом — и могу вознестись, чтобы увидеть невидимое и чтобы многое с вышины, хоть и ослепленная, разглядеть. Но я склоняю голову, чтобы лучше видеть то, что когда-то избрала, чтобы вновь сделать этот выбор. Может быть, теперь, как знать, из своего ограничения, некий ироничный человек оглядывает меня, вот так устремленную к приземленности? Но это не имеет значения. Ничто, кроме того, что я послушно принимаю в себя, не имеет теперь значения. Как и всегда, когда поворачивается в человеке ось жизни. Но я сдерживаю всякое движение: пусть происходит то, что должно происходить.
И я протягиваю руку, чтобы вновь познать эту первичную, обманчивую, но единственно доступную нам в ощущении сложность мира. Я беру в руки, подношу к лицу эту кроху, принадлежащую мне. Гляжу на вновь воскрешенную почву, несмотря на осень, несмотря на все, гляжу на землю, которая существует, чтобы было из чего расти, что-то преодолевать, тянуться к свету. Только она близка мне. Ближе всего. Это моя планета, которую как землю, как существование назвали Земля.
И вот так, в этом парке, я дождалась минуты, когда обрела себя. Потому что она пришла и ко мне, и за мной. Как приходит всегда, пока ты есть.
Такова моя полуправда о тех днях. На большее я не способна.