Я еще часто слышу его, может быть, и сама кричу во сне, но просыпаюсь в тишине, осенний день наступает медленно, его легко задерживают занавеси на окне, в комнате утренние сумерки, а постель за ночь уже приспособилась к моему телу, ни жаркая и ни холодная, как что-то постороннее; так хорошо потягиваться в ней, расправлять мышцы и суставы, торговаться с собой, когда же по-настоящему вставать. Я закидываю руки за голову — так спят младенцы, так спят взрослые, когда перестают играть в удобный сон. Потом все больше вхожу в явь, опускаю руку, кладу ее на грудь, набухшую оттого, что закинута другая рука, — и застываю неподвижно, раковина ладони становится тяжелой, уже нет хаотичности пробуждения, уже какое-то неверие и настороженность, и первая мысль, что я еще сплю, и этот страх, только именно такой страх, потому что о таком можно только читать, но переживать за другого невозможно.
Неправда, думаю я, это неправда, я еще не проснулась и не сознаю себя. Поскорее вновь засыпаю, не сознавая, что это бегство. Но сон зыбкий, я уже слышу свое дыхание, это же самообман и самозащита, якобы-дремота, которую я подарила себе — и как только ухитрилась? — еще на часик.
А потом возвращаюсь и уже знаю, что сейчас мелкий день без глубины тьмы, в которой имеется другое дно, и что вовсе это мне не привиделось. Я осторожно глажу, а потом безжалостно мну это место, уже чужое, уже опасное, и хочу найти спасение. Сначала ищу его в себе. Может быть, это всего лишь след после той истории, тогда был нарыв от простуды, от свернувшейся крови, я же месяцами мерзла, месяцами и руки, и ноги, и вся кожа были обложены льдом воздуха. Тогда вскрыли этот синий конус возле соска одним махом скальпеля, вышло немного гноя — даже шрам рассосался. Я думаю — а теперь думать надо обстоятельно, — нет, неправда, это было на правой груди. Здесь ч т о - т о д р у г о е. В другом месте, разной плотности — и когда проверяю, есть ли еще, не ощущаю никакой боли. Но он же есть, этот орех в моей ткани, не растаял вместе с ночным страхом.
Я знаю свою грудь, каждая женщина ее знает благодаря себе самой и другим, и я лежу и держу ее в ладонях, она — это я, она вошла со мной в начальную жизнь женщины, болезненно созревала, а меня предостерегали, что грех ее касаться, даже взглядом, потому что это первая, уже явная тайна тела, а я не должна знать, что она у меня есть. У человека несколько родов чувствительности, а вот у нас еще дополнительные, может быть потому, что грудь у нас область дремотная, в какой-то момент может пробуждаться и даровать обильную радость в любви и материнстве, в пестовании и защите новой жизни, даже когда она является всего лишь удобством для твердых ребер другого, близкого, который иногда ее понимает, а иногда и не вспомнит, не сознавая, что́ причиняет этим женщине.
Я знаю свои груди, мне не нужно ежедневно знакомиться с ними прикосновением, и то, что одна из них изменилась, — в этом не могло быть ничего умышленного. Случайность. А мало ли случайностей, с которых в нас начинается что-то иное? Ну, блеснет что-то и угаснет, и снова мы почти те же самые, пренебрегаем этими предостережениями, и в том-то мудрость человека, что он не просто летучая мякина в мельнице всяких состояний своего предназначения.
И каждый испытывает мелкие тревоги, когда дело касается его тела, ищет в нем что-то, выходящее за нормы, предполагает последствия, чтобы потом сказать себе, что это неправда, что это склонность заглядывать в глаза опасности, чтобы потом все оказалось благополучно, чтобы тем больше уважать исправно функционирующий организм. Очевидно, чередование страха и спокойствия необходимо человеку. Наверное, таким вот образом я и ухитрилась тогда заснуть, откинув руку с этого дурацкого места, вызвавшего дурацкую выдумку.
Но день, когда это уже есть, заставляет нас считаться с реальностью, заставляет мыслить трезво, хотя и не может до конца лишить надежды, даже если она ночью, в условиях иного измерения, перестала быть помощью и сердечным теплом. И я говорила себе: это ничего не значит. Это один из страхов, которые приносят подобные часы, а сколько людей проходят через них бесследно? Расхаживая по квартире, я ничего не хотела проверять, ничего там не чувствовала и была точно такая же, как вчера. Возможность чего-то подобного казалась мне совершенным абсурдом. И я осталась бы на этой позиции в ходе самоконтроля, если бы не начиталась всякого вздора, если бы не наглоталась уймы научно-популярных сочинений со всех концов света. То и дело кто-нибудь пугает женщин, заключая свои угрозы добродушным утешением, что все в этом плане идет к лучшему, потому что по статистике столько и столько-то процентов… Только не надо на это очень полагаться, не надо упускать время, шансов на спасение много, но главный шанс — в поспешности, как хитроумно они дают понять: а так, в общем-то, все хорошо, потому что через несколько лет мы, ученые-медики, мы — ого-го! — покажем миру, раструбив на все стороны о нашей окончательной победе!..
Вот так и пишут двусмысленно, что все уже хорошо, но лишь через год-другой будет действительно иначе. Через год-другой, через год-другой… А для меня это, может быть, уже с е г о д н я. Это у ж е сейчас, а когда они одолеют это бедствие, меня уже не будет, так что не могу я сейчас вот так ходить от стены к стене. И что значит слово «шанс», что? Вот и приходится сейчас на себе понять, до чего безответственно сеять смятение массовыми тиражами.
Доктора П. уже не было дома. Я взглянула на часы и подумала, что врачи не очень-то много спят. Голос в трубке, старческий, медлительный, сказал, чтобы я позвонила в первом часу, тогда, «может, и будет». Это еще несколько часов! Отупев от невероятности происходящего, руководствуясь одним здравым рассудком, я нормально позавтракала, просто-напросто «позавтракала», и села за машинку. Хорошо, что я недавно сдала книгу. А еще лучше, что кончила работу с редакторшей над рукописью. Эта фаза прошла довольно быстро, потому что на носу у меня был отпуск, а она дохаживала последние месяцы и тоже торопилась, чтобы не разродиться как раз посреди моего творения. И была права, потому что последних поправок внести так и не успела. Прямо от моих довольно шустрых персонажей ее и отвезли в больницу. Неужто они так подействовали? Но родила нормально, так что совесть у меня спокойна. Ведь они должны вредить только друг другу, отыгрываясь на мне в тех случаях, которые я для них придумала. Но это уже известный риск. Поэтому книжка оказалась бесхозной, и пришлось искать другого опекуна. И вновь к телефону, только опекун на заседании. Я вновь за машинку. Это чудесное средство расправляться со временем. Клавиши рубят дольки секунд, а из этого скапливаются половинки и целые часы, так и удирающие, если их не контролировать.
В час доктор П. у себя. Я знаю, что он принимает по понедельникам, хочу договориться, он протестует: нет-нет, на сей раз только в среду. Это же целая вечность! И объясняю, что должна видеть его раньше. Потому что «немного напугана», так я навязываюсь, чтобы он не отмахнулся, хотя в этой формулировке некоторое преувеличение, в ней содержится небольшой обман. Но лучше уж знать все поскорее, быстрее покончить с этим и, пережив неприятные часы, вернуться к себе такой, какой я была раньше. Врач называет мне вечернее время и другой, нежели обычно, адрес. Он велит прийти сегодня без двадцати семь, это уже уступка, и у меня должны быть угрызения совести, каждому ведь хочется иметь спокойный конец недели, а я вторгаюсь в его личное время. Но он имеет дело с женщинами, исключительно с женщинами, сыт ими по горло, так что понимает, что в подобных разговорах надо сразу назначать время визита, а иначе дамочка легко не отцепится.
Значит, это дело я уладила и могу выстукивать статью, думается теперь легче, и точки ставлю, где надо. А поскольку внимание у меня всегда раздвоено, то в поисках нужного слова вдруг вспомнилось, что нужно отменить то… Я не подыскиваю названия для того времени, уже давно те, что в обращении, не кажутся мне подходящими. Для того времени, для того возвращения в вереницу дней, на которые я, лихорадочно пробегая, даже оглянуться не могу. Я не подыскиваю названия для того занятия, те, что я знаю, или слишком слезливые, или бездушные. И вот я излагаю в трубку сказку о нашествии родичей, о стихии, вырвавшейся из Ноева ковчега без предвестия, так что ничего из нашего уговора не получится, на шее у меня зять с потомством и ужин, которого у меня нет, а это, если учесть состояние нашего снабжения, причина довольно веская, не так ли? На другом конце провода хмурое молчание, которое можно счесть согласием, не люблю я такой тишины, но с облегчением кладу трубку.
Мой вечер заполнит доктор П. Может быть, это и не нужно, может быть, это будет потерянная суббота, но, в конце концов, я теряла в жизни целые годы, так что не будем поднимать шум из-за того, что кто-то надуется, из-за того, что я бестолковая халда, на которую сваливаются вдруг чужие, то есть все, кроме нас двоих, когда есть телефон, почта и телеграф.
Осенний вечер еще подкрашивает облака подтеками солнца на горизонте. Уже остаток дня, который уходит без холода, и я одеваюсь, как для прогулки, у меня еще есть немного времени, могу пройтись по городу. А город в субботний вечер живет иначе, я люблю смотреть на субботних людей, наблюдая, как они включают это время в воскресенье, единственное время в неделе, когда они з а в т р а ш н и е, живут иллюзией выбора и никакого тебе принуждения на целые сутки. И на улицах у них и в движениях эта обрывочная свобода, их притягивают витрины и вход в кино; глаза субботних людей видят больше и зорче, глядят в лицо друг другу мужчины и женщины, им отпущено на это время, чтобы заметить взаимное присутствие. И они уже рядом, рука на шее девушки, волосы — точно сноп света под мужской рукой, они одни на конвейере тротуара, который толкает толпу в двух направлениях, они одни и все более бездомны по мере того, как вечер густеет, оседает в них ожиданием, и вот они останавливаются в затишье тени, опершись друг о друга губами, слившись в один силуэт только по видимости, ведь это все, что они могут друг другу дать, в их распоряжении еще нет темноты для всей полноты желаний. В субботний вечер куда больше людей голодных, потому что у них впереди целая ночь и целый день, чтобы насытиться. В субботний вечер молодые куда нетерпеливее, а взрослые любовники лучше играют со временем, познав переменчивость бытия. В субботний вечер совершают семейные покупки, а дети бывают несносны, потому что им разрешено тиранить собственных родителей. В субботний вечер живее пульсируют источники, бьющие музыкой и алкоголем, в субботний вечер угасшие супружеские пары до полуночи смотрят «в ящик» и не думают о том, что с течением лет у них осталось только взаимное молчание. В субботний вечер почернелые от патины женщины в черных платках бегают по костелам, а старые девы могут вдруг поверить в нашептываемые слова, этот шорох города как раз для них, потому что фонари разглаживают морщины, и старые девы становятся молодыми и даже следуют за неведомым голосом — голосом своего ожидания. В субботний вечер мир кое для кого пляшущий корабль, так что надо ходить, широко ступая, по-морски, приваливаясь к камню стены или к другому человеку, чтобы мир не убежал вдруг из-под ног. В субботний вечер многое для многих может исполниться и что-то из этого можно увидеть, когда идешь по улице. Когда вот так идешь и не думаешь куда.
Просто окольной дорогой, через чужую жизнь, пока не оказываешься там, в нужном месте, перед нужным номером.
Вот и настал миг твоего личного дела и внешней затерянности, потому что перепутала я лестничные клетки, стучала в какие-то двери с железными накладками, звонила в другие какие-то, которые вечером никому не отпирают, с какими-то фирменными знаками и совершенно безмолвные. Дважды сбегала во двор, в лабиринт ларьков с ширпотребом в витринах, проходили минуты, ни следа дворника и столько всяких лестниц, свивающихся в башню, куда же идти? Кого призывать? А всего-то и надо было из ворот направо, совершенно просто, только вот ворот здесь несколько, об этом и из подумаешь, так как только одни из них правильные, только ими и пользуются повседневно. Нет, не уйду, не могу уйти, не уходят оттуда, где должны произнести приговор, только потому, что помещение не понравилось. Для того и был этот день, для того и этот вечер, чтобы предстать перед человеком, которому я надоедаю, которому я испортила отдых и который должен мне сказать, чтобы я пошла к черту и не морочила ему голову. Значит, еще один этаж и — о, слава богу: табличка, часы приема, читать мне некогда, я звоню, а дверь открыта, я вхожу. Который час? Какой день недели? Это приемная, а в ней множество женщин, с десяток, даже два молодых супруга, которые еще сами приводят жен, дабы принять ответственное решение, наверняка хоть одна из них хочет подтвердить беременность. Голые стены, высоко над головой закопченный потолок, один из мужчин рвет зубами яблоко, потом хрустит и громко чавкает в этой тишине. Я не раздражена, просто голова идет кругом после карусели лестниц и дверей, вот и не могу этого слышать. Я сверлю его взглядом, а он морщит от удовольствия нос, ему вкусно и скучновато в этом положении стороннего наблюдателя. Его жена смотрит то на него, то на меня, и это взгляд не чужой жены, а союзника. Она может меня понять. Она что-то шепчет ему, он пожимает плечами, женщина вновь смотрит в мою сторону, в ее глазах его вина. Мы смотрим друг на друга, ищем в себе причины ожидания, которые здесь, плохие или хорошие, всегда схожи. Другие ссутулились молчаливо, тяжелые руки на сумочке, сумочка на коленях, вот так и сидим в каждой приемной. Я выбрала место против вторых дверей, высоких, двустворчатых, с уродливыми завитушками орнамента, который спустя полвека вновь будет нравиться. Известно, старое строительство, когда еще не вели счет поверхности, пусть даже из лакированных досок. Кто-то вышел, кто-то вошел, пересеченное ярким светом, оттуда, лицо врача. Я смотрю на часы: вот тебе и пять минут, наверняка с час просидишь в этой очереди. Зачем же была эта точность и моя стометровка с препятствиями по захламленным лестницам? Я расслабляю спину, буду сидеть, как и они, так все же удобнее на этих гнутых и твердых стульях, женщины привыкли ко всяким ожидальням, выработались свои приемы. Вот она какая, моя суббота, вот где приходится отдыхать. Хорошо и это.
Но снова свет в дверях, и я слышу свою фамилию. Понимая, что нарушен порядок, и с чувством вины перед остальными, я вхожу — вокруг белизна: полотняные ширмы, стеклянные поверхности, блики хрома и белый полотняный человек, которому я должна рассказать об утреннем открытии. И я говорю:
— Я обнаружила уплотнение в левой груди. Простите, что побеспокоила вас.
— Попрошу раздеться, — сказал он почти сразу же, и все же перед этим было краткое оцепенение времени, это оно обрезало мои слова.
Я же смотрела прямо в глаза, вот и увидела, как легко дернулись веки, сдвинулись брови, я ведь излишне любопытна. А потом видела его руки, пальцы на моей коже были подвижными, они выделяли этот маленький выступ на большом возвышении, передвинулись под мышку, принялись там вминаться сильнее, и все время этот внимательный взгляд, и никогда он не был таким сосредоточенным раньше. Нет, я не восприняла этого слишком серьезно. Просто я сочла такое выражение лица доказательством вежливости, того, что он не в претензии за мою настойчивость и потому исследует меня честно и добросовестно, помогает преодолевать смущение за поднятую тревогу, проявление моего эгоизма, — чтобы немедленно, чтобы в ближайшие часы выяснить все о себе. Да я и не чувствую ничего, никакого сигнала, пусть себе ищет, и вообще вся ситуация довольно нелепа.
Быстро одеваюсь, теперь одна мысль, что те там ждут, а я перебежала дорогу. Вижу его спину над умывальником, спина — это не лицо, ее видишь издалека, как нечто бывшее и прошлое. И вдруг слышу, он произносит, обращаясь к кранам:
— Я снесусь с профессором Р. из Института гематологии. Он обследует вас и решит, что делать. Пожалуй, придется удалять. Сегодня же… Или нет, — он взглянул на часы из-под полотенца, — завтра позвоню ему по поводу вас. А вы свяжитесь со мной вечером.
— Завтра? В воскресенье? — это первый вопрос, который приходит мне в голову.
— Какое это имеет значение. Я буду ждать. Только не забудьте.
Я делаю движение к сумочке, но он отмахивается, уже глядя на дверь, не скрывая, что мне надо уходить, он уже другой, жесткий, как будто я слишком далеко зашла со своим визитом.
Кое-как прощаюсь, слегка в смятении, что визит обрывается на этих словах, что сам он ничего не объясняет, просто передает меня чужому человеку с титулом и собственной клиникой, что само по себе уже является символом знания и директив. А тут деревянные лица в передней, они знают порядок, заведенный там, где ждут, и говорят так, как обычно говорят в очереди за ветчиной:
— Мы тут сидим и сидим, а вы входите, когда хотите.
— Меня же сам доктор вызвал. Мне было назначено на это время.
И это отсутствие логики:
— А у нас, думаете, много времени? Всем некогда.
Да, совсем как в очереди. Условный рефлекс, наука обороны, стремление ухватить свой кусок дня, который утекает с часами и усталостью. Но я молчу, не принимаю боя. Сейчас выйду отсюда и уверюсь, что никуда не тороплюсь, могла бы и подождать, теперь-то я знаю, что и тогда могла бы еще долго ждать. Чего?
Я надеваю пальто под обстрелом взглядов и возгласов, и тут мне на выручку приходит жена любителя яблок, которая, возможно, и не знает, что в ней ребенок:
— А потому что на исследование идут в первую очередь. А уж потом перевязки. Всегда так.
Я закрываю дверь с табличкой, где указаны дни и часы, не глядя на нее, теперь мне уже не интересно знать, почему некоторые проводят субботние вечера в голых приемных. У них свои дела иного порядка, это не люди с улицы. Они крутятся вокруг своей оси, там нет дней, отличных друг от друга, потому что есть только одна правда: когда можно вернуться ко всем остальным без зловещего клейма отличия, к здоровью, к благой заурядности. А все остальное — это для остальных, они же вдруг попали в неволю случившегося, что-то в них вдруг испортилось — и вот они перестали быть похожими на ближнего своего, а это обязательно нужно исправить. Но подобное старание — трудное занятие, это терпеливая повседневная работа, и есть люди, должны быть, кто им в этом помогает. Они избрали такую форму, и мне приходится размышлять, почему, например, доктор П. посвящает конец своей недели женщинам с изъяном.
Нет, не хочется углубляться в этот факт. Я вновь на улице, но прохожие, все из моего каталога, далеко обходят меня. Я одна, и вокруг меня пусто, даже взглядом не могу до них достать. Нет им во мне места, потому что нужно его отдать вопросам, и вопросам непростым. Меня уже не тяготит этикетный пиетет пациента, я уже не хочу считаться с заведенным правилом, что врач на время визита — это и закон, и приговор. Я порвала с этой условностью, закрыв за собой ту дверь. Но почему так произошло? Почему я выхожу, как и пришла, иду, как и шла, такая же, той же самой дорогой, не больше чем полчаса назад, — и ничего не знаю, кроме того, что может быть, может быть, что кто-то другой, что, возможно, что-то произойдет, а может, и нет, что через день-два я буду знать больше, а может, и нет. Неужели только это и должно остаться? Неужели врачи только для того и есть, чтобы так мало разбираться в другом человеке? Почему он притворялся озабоченным, почему я уловила перемену в его лице и почему он потом заставил меня ждать? И еще одна задача: почему завтра, именно в воскресенье, я должна об этом помнить? Что-то тут неладно. Выпроводил меня ни с чем, а я теперь сиди и жди целый день, чтобы схватиться за трубку в нужное время, и не слишком рано, и не слишком поздно, а именно тогда, когда он уже от меня избавится, передаст кому-то, кто меня увидит впервые, не знает обо мне ничего, так как же он может знать, в чем там дело?
Так я шла, полная бунта и вопросов, поскольку мне не дали ожидаемого облегчения одной фразой. Это было раздражение здорового человека, которого втянули в ненужные недоговоренности. Я была неприязненно настроена ко всем событиям кончающегося дня — и, как будто чуточку гордая этой моей реакцией, иду, нормальная и действующая, домой, не повесив уши, наоборот, вскинув голову, чтобы вновь смотреть на толпу, на свет и небо и видеть себя во всем этом, в моем наплыве гордыни, что я з н а ю л у ч ш е. Я была простым прохожим, была обычной, сама собой, была здоровым человеком. И никакой врач не тронет меня своими сомнениями, своими взглядами, которых я не могу расшифровать, своими фразами, повисающими среди белых реквизитов этого храма собственного заблуждения. Храма для жаждущих надежды, которая им так нужна, потому что я-то знаю, что выхожу целой и невредимой из всей этой истории.
Я шла домой беззаботно, внушая это себе, ведь нет во мне никаких признаков тревоги, как вдруг совершенно неведомо откуда прыгнул ко мне еще один вопрос, меня он не касался, меня, уносимой людским потоком. Этот вопрос вернул меня к женщинам, которые, наверное, еще ждут. Они ждали дольше моего, потому что доктор «делает перевязки» потом. Какие перевязки? Что у них уже позади? Через что должна пройти женщина, прежде чем придет, сядет и будет терпеливо ждать того, что уже было? Как долго, сколько раз нужно так ждать? Что в нас таится, в каждой из нас, что мы вот так обречены? А ведь выглядели они совершенно обычно, ничего по ним не увидишь. Может быть, я и в себе не вижу, потому что слепая, потому что не хочу видеть?
Я замедлила шаги, изумившись мысли о сути и видимости, о снисходительности к себе и вытекающей отсюда несправедливости к другим, — и пошла уже более настороженная, но направление было мне известно, инстинкт сам вел меня. Только когда открывала дверь, вернулось ощущение, что нигде я не была, никакого врача не видела. На своем месте обнаружила себя, так было как-то лучше, здесь я была в безопасности.