Зимнее равнодушное солнце отражалось в лакированных сапогах адъютанта. Грудь вперед, подбородок кверху. Глаза с прищуром, но в меру внимательны, услужливы: так и бегают за атаманом. А Дутов все ходит от стола к двери, от двери опять к столу. Нервно теребит кобуру.
— Доигрались! Демократия, свобода, братство. — Дутов приостановился, в упор взглянул в глаза Кузнецову. — А, дорогой мой, стачка продолжается? В мастерские нос не сунешь — голову оторвут! Ну Семеновы болтуны, а вы, строевой офицер! Человек доброй старой закваски: продержали Цвиллинга в станице до тех пор, пока он не распропагандировал всех казачков наших любезных…
Кузнецов опустил ресницы. Никто, даже он, адъютант, не выносил долгого атаманского взгляда. Глаза черные, зрачков не различишь, неприятно неподвижны: будто мертвец тебя разглядывает.
— Это ваша была затея: «разорвут его казачки, а мы в стороне — самосуд народный!» — чепуха, сказки, спиритизм… Не могли задавить одного комиссара!
— Чужими руками не мог, так точно, — подтвердил Кузнецов.
— Своими тогда надо было, — спокойно сказал Дутов, подошел к столу и сел на край, сдвинув бумаги. Пошарил в карманах, вынул портсигар, щелкнул крышкой. — Берите, английские… Да бросьте, есаул, тянуться. Не на плацу ведь. Берите же!
Кузнецов помедлил, сигарету взял, но позы не изменил. Дутов слегка поморщился. От дыма, наверное. Пустил кольцо к потолку.
— Черт-те что, — он расстегнул ворот, поднялся и медленно прошел к окну, — время наступило странное… В тюрьме даже навести порядка нельзя. Вчера жаловался ротмистр Батурин: пришлось соединить всех большевиков в одно отделение. Скоро санаторию сделаем. Да и надзиратели ненадежны… Равновесие нарушается…
— Распорядитесь, — пожал плечами Кузнецов, — есть же инспектор — генерал Пилин. Его вся Россия знает по Тифлису и Орлу. У него рука…
— Генерал! — снова заходил по комнате атаман. — Был генерал. Был! Да весь вышел. Старая колода. Мешок с навозом. Слюнтяй, бабник и… — Дутов щелкнул пальцами, не нашел подходящего слова и махнул рукой. — Да сядьте, дорогой, сядьте! У нас ведь, как-никак, а республика. Хе!..
В голосе прорвалась притворно-надрывная нотка. Знакомая нотка: еще минута — и взрыв. Нет, спорить нельзя. Есаул выдавил на белом, чисто выбритом лице улыбку, сел на стул. Дутов пробежал через комнату и бросился в кресло. Пружины печально охнули.
— Это французики могут играть в революции, а русскому мужику нельзя. Он вмиг распояшется, пойдет пугачевщина, резня, братоубийство. Он к кнуту приучен. К твердой руке. Нужны твердые руки, но не головы. А твердых голов у нас, увы, избыток.
В дверь робко постучали. Дутов вскинул голову, неожиданно подмигнул есаулу: вот сейчас посмотришь, удивишься. Есаул, с интересом повернулся к двери. Там стоял поручик в мешковатой шинели и больших валенках. Кузнецов хотел было рассмеяться, но вовремя удержался. Дутов встал и картинно простер руки к вошедшему:
— Входите, голубчик мой. Знакомьтесь: поручик Виноградов, с сегодняшнего дня лично ответственный за охрану комиссаров.
«Будто я не знаю его, — подумал раздраженно Кузнецов. — Да его уже вся губерния знает в лицо. Личность… мягко сказать, нерасполагающая. И ему захотелось урвать от общего пирога кусок послаще. Кузнецов сделал вид, что не заметил руки поручика, бросил: — Докладывайте…
— Всех большевиков я разместил в двух комнатах, Цвиллинга пока пришлось посадить вместе со всеми, — четко, подчеркнуто громко начал Виноградов, — в соседней, третьей комнате расположен отряд. Дежурство — круглые сутки: один пост у входа в отделение, второй — снаружи, у окон. Увольнения отменены. Наблюдение за заключенными ведется непрерывно. Вместо казаков охрана поручена юнкерам.
Дутов пристально взглянул на есаула, будто хотел сказать: каково? Видишь, какого я отыскал? Этот наведет порядок. Способный, цепкий…
И Кузнецов повнимательнее оглядел поручика. Лицо пухлое, розовощекое. Глазки светлые, наивные. Головка круглая, белесая, уши красные, большие, все в светлом мхе, висят оладьями. Есаул невольно подумал: «Да, тюремщик хороший, в такой головке мозгов, конечно, немного, такие начинают жизнь с того, что отпиливают ржавой ножовкой лапу у кошки. Но такие нам и нужны». Кузнецов вежливо привстал:
— Похвально, чувствуется юнкерская выучка…
— Да, вот она — юность и надежда России, — с подъемом произнес Дутов, подходя к Виноградову, — такие, как вы, поручик, в наше смутное время можете сделать головокружительную карьеру. И Наполеон начинал с низов… Надо больше сметки, улавливать дух эпохи… Понимаете?
Виноградов выпятил грудь.
— Так точно, — понизив голос, произнес Виноградов, — ликвидировать арестованных можем в любой момент… Ваш сигнал и сразу…
«А он не так уж глуп, по крайней мере догадлив», — подумал Кузнецов и отчего-то почувствовал неприятный холодок у сердца. Розовощекий поручик брал сигарету из дутовского портсигара и подобострастно улыбался. Щеки его еще более зарумянились. Точь-в-точь, как клубничная пастила.
— Вот этот портсигарчик, — поиграл золотой штучкой Дутов, — мне подарили друзья в Ташкенте. Нравится?
Кузнецов искоса разглядывал поручика. И ему все более становилось тягостно на душе, какая-то неясная, беспричинная злость поднималась, подкатывалась к горлу. Здоровое самодовольное лицо поручика раздражало есаула. Любимчиком хочет сделаться у полковника. Вишь, вспотел от старания.
Поручик сладко жмурился от ароматного дыма. Кивал головкой. Бледные волосы матово блестели. «Вот оно: он похож на белого таракана», — пришло в голову Кузнецову сравнение и ему стало сразу покойно и безразлично: он всегда беспричинно раздражался, когда не мог «раскусить» человека или встречался с чем-то непонятным.
— Так вот, — жестко закончил Дутов, — вам этот портсигарчик передадут на днях. Это и будет что? Сигнал… Ясно?
— Так точно! — отчеканил поручик. — Разрешите идти?
Дутов кивнул. Виноградов неуклюже повернулся и мягко удалился. Кузнецов брезгливо глядел ему вслед, пока валенки не скрылись в дверях. Дутов заметил его взгляд:
— Ревматизм.
Прошелся по комнате, оглядел лепных амуров, висевших под потолком. Подошел к столу, долго возился с ящиком, затем достал сигары, протянул одну Кузнецову. Закурили. Дутов уселся в кресле и, морща лоб, пускал дым вверх, к амурам.
— Знаете, куда пошел сейчас поручик? — тихо сказал Кузнецов, — в ресторан, к Красинской.
— А он, видно, парень со вкусом, — улыбнулся Дутов. И мечтательно, с выражением продекламировал:
Мне говорят: «Она поет —
И радость тихо в душу льется,
Раздумье томное найдет,
В мечтаньи сладком сердце бьется.
И то, что мило на земле,
Когда поет она — милее,
И пламенный огонь любви
И все прекрасное — святее!
— Фет? Тютчев? — почтительно спросил Кузнецов. — Великолепные стихи. Но мне, извините, другие нынче по душе…
— Э, не отгадали, батенька, — Дутов довольно рассмеялся, — вот и не отгадали. Это, дорогой мой, Иван Козлов сочинил. Слепой поэт.
— Он слеп, как и мы иногда бываем слепы, — Кузнецов стряхнул пепел на паркет и виновато сощурился. — Простите: давно не курил сигар. Отвык.
— Скоро опять привыкнете, — Дутова, видимо, стихи настроили на добродушный лад, — все это пустяки. Но, однако, позвольте полюбопытствовать: что вам больше по душе и почему мы слепы? Потрудитесь объяснить.
Последняя фраза прозвучала неожиданно повелительно и резко. И Кузнецов, сожалея о вырвавшихся словах, начал издалека, путаясь и боясь нового взрыва.
— Да это я так… Отвечал мыслям своим. Вспомнился мне аксаковский «Уральский казак», что часто читывал отец наш.
— А, знаю, знаю, — кивнул Дутов и подбородок его округлился жирными валиками, закрыл шею, он еще более нагнул голову и исподлобья пробуравил Кузнецова острым взглядом, — «настала священная брань» и, как там? А, так кажется, «в битвы помчала Урала сынов?» И об измене.
— Да, об измене, — твердо повторил Кузнецов, но глаза отвел, — «вдруг сабля взвилася могучей рукой, глава покатилась жены молодой…»
— Вы считаете, что Красинская неблагонадежна? — Дутов вскинул голову, — у вас есть доказательства?
— Нет, — протянул Кузнецов, тоже выпрямляясь, — пока еще нет, но…
— Ах нет, — Кузнецову показалось, что Дутов облегченно вздохнул. — Ай-яй, дорогой мой, ревность — плохой советчик в делах. Запомните: во-первых, у Красинской рекомендательное письмо от английских друзей, во-вторых, раз там бывает Витюша Виноградов, то не волнуйтесь, у него чутье как у гончей, я его знаю преотлично!
— Дай бог!
— Еще и перекреститесь! — съязвил Дутов и встал. Встал и Кузнецов. Обкуренная сигара слегка дрожала в его руке.
— Вы должны верить в русский дух и в нашу победу, — Дутов прошел к столу, встал под портретом, — был пятый год и мы уцелели. И любые смуты, любые забастовки, любые Советы — все это временное. Это народный зуд, взывающий о целительном кровопускании. И время пришло, и кровь польется! Мы зальем мужичьей кровью всех и вся! Пусть захлебнутся ею большевики!
Дутов стоял под большим портретом, картинно наклонив голову набок и сунув правую руку за пуговицы мундира. Он не говорил, он кричал. И много позднее, когда Кузнецов выбирал ему белого коня для парада, и когда они бежали по расстреливаемым камышам, и когда перебирались сквозь холодные пески Монголии, — часто вспоминал Кузнецов этот зимний пепельный день и этот идущий от глубокой ненависти крик. И когда вдали от оренбургских цветочных степей, в грязном, голодном ауле атамана везли на тряской подводе умирать. А он, устав сдирать гнойные бинты, лежал и в глазах стыли чужие полночные звезды. Его не успели похоронить, бросили на старом монгольском могильнике и бродячие собаки быстро расхватали его исхудавшее тело. Сапоги с лакированными голенищами надел один из казаков. Не пропадать же добру…