Столовая губисполкома — такая же как и все. Такие же жидкие щи без мяса и морковный чай. В низкие окна полуподвала льется закатное солнце. Оно вызывает чувство смутной тревоги. А Мискинов всегда болезненно ощущал уходящее солнце, вот и сейчас он печально и размягченно улыбнулся, протянул Лельке кусочек серого сахара.
— На, возьми, тебе расти нужно, — закашлялся Мискинов, обратился к Софье Львовне, — ничего, пусть кушает, а я его не люблю, да и зубы у меня болят…
— Балуете, — вздохнула Софья Львовна, — а от папки все вестей нет и нет…
— Значит все в порядке, — Александр Коростелев погладил Лельку по голове, — разве с таким человеком может что плохое случиться? Вы не волнуйтесь…
Он осекся: в столовую вошел Бурчак-Абрамович, следом за ним явился Ленька. Софья Львовна посмотрела на Коростелева, уловила на его лице растерянность и обернулась.
— Товарищи, — снял шапку Бурчак-Абрамович, и Софья похолодела: голова Бурчака была туга обмотана бинтом.
— Товарищи, — снова начал Бурчак и голос его дрогнул, — отряд разбит… погиб… Цвиллинг.
Бурчак упал на стул. Он глядел куда-то в угол, поверх голов, а красные блики уходившего солнца легли на его лицо. Черно-фиолетовые тени шевелились под глазами, на шее и на усах.
— Порубали его…
Коростелев метнул взгляд на Софью. Она зачем-то спрятала руки под стол, потом вынула и скрестила на груди, опять убрала. Лицо побледнело, но спокойно. И от молчания, от кажущегося спокойствия ее Коростелеву стало не по себе, задрожали губы. Мискинов сжал кружку и она с громким хрустом лопнула. Тогда Мискинов ударил пораненным кулаком по столу, вскочил, открыл рот, но закашлялся и заплакал. Беззвучно. Страшно.
Ленька подошел к Софье Львовне, сел рядом с Лелькой и, вытащив из куртки несколько бледно-зеленых жалких стебельков, протянул их Софье:
— Вот, растут там…
Софья старалась унять дрожь. Нехорошо дергался подбородок, Ленька отвел глаза. Его давила необычная, казавшаяся безразличной, тишина.
Коростелев застегнул ворот рубахи, встал. И тут Ленька услышал, как у окна кто-то плачет навзрыд, и у него тотчас же навернулись слезы. Коростелев положил руку ему на плечо, так же клал ему свою горячую руку Цвиллинг:
— Я, товарищи, должен… — Коростелев передохнул и вновь разлепил губы, — я скажу… Погиб наш любимый Моисеич. Мы все знаем его хорошо. Мы вот недавно еще, в последних боях за Оренбург, отмечали его день рождения… Ему было двадцать семь. Он отдал все делу мировой революции, всю свою жизнь и даже смерть заставил работать на наше общее дело. Он никогда не просил ничего для себя…
Голос Коростелева зазвенел. Коростелев подошел к Лельке, поднял его голову:
— Твой папа, Лева, герой, гордись же им! Гордись им, как гордимся все мы…
Софья Львовна прижала к себе Лельку. Погладила сына по голове, поправила костюмчик. Лелька крикнул:
— Я очень люблю папу. Я буду таким, как мой папа![3]
Он поднял руку, на локте рукав аккуратно заштопан, и обнял мать за шею, и еще теснее прижался к ней. Ленька закусил губы, ему хотелось разреветься и хотелось вот так же крикнуть: «Я тоже любил его, я тоже буду таким…» Но горький комок застрял в горле.
А в столовую губисполкома все шли и шли люди. И Ленька уже никого не видел; было мелькание многих лиц, были разговоры.
А потом Ленька шел с Бурчаком по ночной улице. Глухое беззвездное небо мокрой холстиной нависало над застывшими домишками. У каждого есть в жизни особые минуты, когда, несмотря на вихрь событий, на сумятицу, ты предельно ясно осознаешь себя, свое место в этом необъятном и жестоком мире. И Ленька впервые сейчас почувствовал, как это страшно потерять близкого человека. Даже тогда, когда Цвиллинг сказал ему о смерти отца, даже тогда он чувствовал уход родного человека не так остро и безысходно, как теперь… Как же так получается, что уходят из жизни люди, уходят навсегда и ничего нельзя поделать? Никогда он не увидит Цвиллинга, не услышит его звонкого зовущего голоса… Никогда… Никогда. Боже, зачем же тогда все это? Зачем это небо, когда в нем не видно звезд? Зачем эти окна, когда в них не горит огонь? Зачем жизнь, если люди так легко уходят… Был человек и нет.
Ленька вцепился в рукав Бурчака, он вдруг с головокружительной ясностью представил: «вот и Бурчака убьют, убьют Коростелева, умрет Наташа, умрет Ева и умрет он сам и все будет буднично: днем светит солнце, ночью заплывает все темью… А там, в могиле, всегда темно. И что бы ты ни делал, все равно один конец…»
Ленька зябко передернул плечами. Бурчак приостановился:
— Страшно или замерз?
— Чего бояться… теперь, — наклонил голову Ленька, — я уже ничего не боюсь…
— Понятно, — грустно протянул Бурчак, — не легко тебе. А кому легко? Тому, кто в хате сховался и як мышь жиреет. А кто себя не жалеет, тому трудно. Но что трудно дается, то долго живет, хлопчик ты мой… Запомни это хорошенько. Жизнь — это штука сложная. Ее даже измерить нельзя. Нет меры.
— Как нет? — удивился Ленька, — годами считают.
— Ось гарно, — обрадовался Бурчак тому, что расшевелил Леньку, вызвал его на разговор, — годами говоришь? Не всегда. …Вот Моисеич молодым погиб, а переживет нас всех. Герои не умирают… Человек живет столько, сколько он добра сделал людям. Эх, скоро все наладится, заживем как! Эге-ге! А тебя обженим тогда, детишки будут… Ты им по вечерам рассказывать будешь, как дрались мы за свободу и счастье для всех…
— Шутите, — укоризненно прервал его Ленька, — эх, вы…
— Шутим? — жестко бросил Бурчак, — а як же? Пусть враги мечутся и стонут. Но скажу тебе: человек тогда силен, когда верит. В хорошее верит. Без надежды жить нельзя, нельзя без нее побеждать…
Неожиданно из-за угла вывернулся красногвардеец. Он тяжело и надрывно дышал, устало переставляя ноги.
— Стой, что случилось, куда бежишь? — остановил его Бурчак. — Да это ты, Гриша? Что случилось?
Ленька тоже узнал парня, что часто бывал у Левашова.
— А… ах, — выдохнул Гриша и схватил Бурчака за плечо, — Михалыч, …в юнкерском… зарубили… всех!
Гриша скрипнул зубами. Мотнул головой. И тут Ленька заметил, как из-под шапки красногвардейца наползает на лоб что-то черное.
— Как зарубили, кто?! — вскричал Бурчак. — Ты что городишь? Там же в отряде женщины, детишки!
— Всех, — тихо сказал Гриша, — порубили всех. Дутовцы ворвались в город.
И тут раскололась ночь: взревели гудки железнодорожных мастерских. Тревога!
— Всех, кого встретишь, зови в мастерские, — приказал Бурчак, там соберемся. Понял? Беги!
Тревога! Белые банды в городе. Непрестанно ревели гудки. Туда, в мастерские, звали гудки всех, кому дорога революция и свобода. Тревога! Город в опасности.
— Я побежал в исполком! — крикнул вслед Грише Бурчак, — а ты, — обратился он к Леньке, — ты…
Ленька стоял, прислонясь к каменному крыльцу, и старался унять противную дрожь в ногах. Нет это был не страх, это было что-то другое, какое-то нервное напряжение, как перед дракой. Ленька потрогал холодные камни, и в лицо ему ткнулась веточка тополя.
— Я, Михалыч, в номера, — удивляясь спокойствию в своем голосе, твердо сказал Ленька, — надо мне туда, разреши… Красинские там…
— Добре! Действуй!
Ленька побежал.
Тревога! Гудело над городом. Тревога!
На Введенской Леньке попались двое рабочих.
— Куда? — крикнул один, — там казаки!
— В мастерских сбор, — откликнулся Ленька, — там наши!
Вдруг слева громко ухнуло. Взметнулось пламя. В ответ застрочил пулемет. Ленька пригнулся, но продолжал бежать.
Тревога! Гудки слились в рев. Тревога!!
У ресторана Леньку остановили несколько вооруженных людей. На рукавах — красные повязки.
— Нет, — преградил один из них Леньке путь штыком, — нет, ходи назад!
Ленька узнал венгерца. Того, что был у Цвиллинга. Того, с которым ходили в конюшню за Тауром.
— Ты что? Не узнал? — вставая в освещенное место, — спросил Ленька, — я был у Цвиллинга тогда. Помнишь? Коня выбирали с тобой? Ну, помнишь?
— Помнишь, помнишь, — повторил с трудом венгерец, — но туда нет хода.
— Да я только к Красинским, на минуточку, — попросил Ленька, — мне надо, очень. Ну, пусти! Я же свой! Свой!
Подошел еще один, с трубкой в зубах. Что-то сказал по-венгерски. Штык убрался. И Ленька юркнул в дверь. В зале было пусто. Чадили лампы. Стулья и столы опрокинуты. Ленька остановился, перевел дыхание. Медленно поднялся в номера. Тут было тихо, лишь кое-где хрустело под ногами битое стекло. Ленька подошел к двери и тихо стукнул. Дверь тотчас распахнулась и на пороге показался красногвардеец.
— Ну, что там? — кивнул он в сторону улицы, — жарко? Ты тут постой, ежели кого принесут, а я побежал. Мадьяры — ребята добрые, да все по-нашему не научились, эх! Ты уж посиди тут?
Ленька вошел в комнату и замер. Вся мебель была сдвинута в угол. На подоконнике стояла лампа. Она тихо светила и бросала желтые пятна на стены и стол. На пол. На нем лежали неподвижно люди. Бледные лица с заострившимися носами были спокойны. Ленька зажмурился. Затем с усилием приоткрыл глаза и вскрикнул. Как он не увидел сразу? Прямо у его ног лежали обе Красинские. Из-под накинутой, видимо наспех, скатерти видны были ноги в шелковых чулках и грудь старшей, а Ева… Ева была почти вся на виду. Глаза закрыты. Волосы прилипли к полу. Ленька подошел. Присел. Осторожно приподнял Еве голову, пригладил волосы. И увидел свои ладони. Они были красные…
Красные, как тогда… Как тогда… когда он ползал по глиняному обрыву и искал в беспамятстве цветы под ржавым снегом.
Кровь… она уже не пугала Леньку. И это было страшно — кровь не пугала…
Он взял с кровати подушку и положил Еве под голову. Затем спокойно и размеренно поправил ей сбившееся платье, зачем-то вытянул ноги, подровнял ступню к ступне. И тут Ленька почувствовал подкатывающую к горлу тошноту. Голова слегка кружилась. Тогда он подошел к окну и распахнул его. Язычок пламени в лампе заметался. Ленька обернулся. Слабые тени шевелились на лице Евы. Казалось, она хочет что-то сказать. Будто во сне…
Сколько он стоял в комнате, Ленька не помнил. Стоял как оглушенный и казалось, все вокруг остановилось, замерло. Весь мир втиснулся в эту страшную мертвую комнату и погиб здесь, задохнувшись от горя.
Всегда мы страшимся чего-то неведомого, а беда пришла, и словно каменеешь, особенно, когда горе захлестывает сердце и ты не можешь ничего сделать: ни поправить свершившегося, ни вернуть прошлое, сил твоих не хватает даже на крик и слезы. И ты лишь потом, через долгое-долгое время удивишься: а как ты сам выжил; как хватило сил пережить все, как могло твое сердце выдержать…
Эта ночь часто потом приходила Леньке в снах, душила и мучила его. И хотя было после многое такое, что на десятки жизней хватило бы другим, эта ночь преследовала его, как кошмар. А было всякое: его били прикладами, он мерз в безжалостной ночной степи, захлебывался в болотной рже, бежал навстречу пулевому урагану. Он строил город и завод, спал по три часа в сутки на кабинетном холодном диване, нянчил первые медные слитки в руках, как ребенка. Его любили, его проклинали, в него стреляли, он поседел раньше времени, но ничто не замутило его глаз…
Много позже, через долгих полвека, он снова прошел по знакомым улицам родного города. Степной теплый ветер шевелил алые знамена, путался в белых и мягких, как цветущий ковыль, волосах. На него оглядывались: седой, а глаза молодые. Счастливые глаза человека, про которого в народе говорят: кто повзрослел в молодости, тот не стареет никогда…
…Он очнулся от необычной тишины. В городе было тихо. Так тихо, как недавно, когда они шли с Бурчаком по улице. Будто ничего не произошло.
За спиной, в коридоре, скрипнули половицы. Ленька выхватил наган, сжал скулы! Ну! О, как было бы хорошо, если бы появился любой из этих убийц! Или лучше сам поручик Виноградов, С каким наслаждением Ленька влепил бы ему пулю в лоб. Между глаз, так, чтобы не видели его глаза больше мир этот… мир добрый и красочный, теплый и солнечный… Пока в него не приходят убийцы… Ну же, открывайте! Входите смелее!
Дверь распахнулась.
— Живой! — шагнул к Леньке Бурчак-Абрамович. Лицо его еще больше осунулось, на подбородке багровела ссадина. — Бандиты, мамелюки проклятые. Ну, хмель с них мы сбили.
Бурчак обернулся и крикнул в коридор:
— Давай, хлопцы, носилки сюда!
Ленька стоял и молча смотрел, как красногвардейцы убирали один за другим трупы с пола и уносили. Когда очередь дошла до Евы, он отстранил красногвардейцев.
— Не мешай, — толкнул Леньку один из них и поморщился, отвернулся, — зверье, у девчонки груди вырезали, зверье.
— Пусти, я сам, — Ленька осторожно взял голову Евы, тонкая белая шея бессильно надломилась.
— Уходите, мы сами, — подошел Бурчак и красногвардейцы вышли из комнаты, — погоди, Ленечка, я носилки пододвину…
Они вынесли Еву из комнаты. Прошли коридор: Спустились в ресторан. Вышли на улицу к ожидавшим подводам. На пустой подводе сидел Санька. Красный шарф вился вокруг его худенькой шеи. Ленька посмотрел на Саньку и тот понял: он слез и помог Леньке положить Еву посередине. Они решили, не сговариваясь, везти ее одну. Пусть ей будет свободно… Она так любила простор… Ленька поправил Еве руки. Они были неловкие и тяжелые. И тяжесть заливала ее матовое лицо, сковывала губы. Они уже не скажут больше: здравствуй, родненький… Они не успели сказать даже прощай…