— ПОШЛА! — двое авиаторов в камуфляже широко, как опоры высоковольтной линии, расставили ноги, с усладой крякнули и выметнули Любу прочь.
Сделав дело, они азартно вытянули шеи в проем люка самолета в предвкушении яркой трагедии.
Люба судорожно, как ребенок, учуявший, что его задумали оздоровить уколом, вцепилась в поручни инвалидной коляски, описала в воздухе стремительный кувырок, продемонстрировала стробоскопический эффект, устроила на мгновение затмение солнца, и, наконец, запела диким голосом.
— Ух крутится, как черт с письмом, — одобрил Любин вираж один из авиаторов. — Ходовая девка!
— Оторви да брось! — радостно подтвердил напарник. — Песни еще исполняет! Во, моратории какие выводит.
— Оратории.
— Я и говорю, хорошо орет.
Авиаторов звали Серега и Дёмыч. Когда-то они были боевыми летчиками. Дёмыч как старший по званию даже помнил гордые времена, когда застолья в кругу семей авиаполка начинались дружной песней «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью». Разбитная разведенка с первого этажа, проходя мимо Демыча, затягивала «Мама, я летчика хочу!», а сами «крылья Родины», засев в уголке ангара, близком к авиационному спирту, к ужасу авиамашин с чувством исполняли «Первым делом мы испортим самолеты». Серега из всей этой романтики захватил только разведенок. Ни высококачественного дармового спирта, ни томящихся о летчиках девушек ему нюхнуть-пригубить не довелось. А теперь Серега и Демыч и вовсе снизили высоту до критической — организовывали развлекательные прыжки с парашютом.
— Производительность полета… — навскидку требовал Демыч.
— …равняется произведению скорости полета на массу коммерческого груза, — четко формулировал Серега.
— Шиш да ничего равняется, — сокрушался Демыч, выпирая очередного орла взашей в люк. — Э-эх!
А расход топлива у Демыча был тот же — семья! Долго ждали «поддержки государства». Да только кто солдату манду найдет, кроме него самого? Вот и пошел в прислугу к бескрылым, с жирком, пингвинам. «Пингвинами» заказчиков прозвал Серега. «Отчего пингвины не летают?» — на мотив одному ему известной песни с ненавистью горланил он, глядя вслед очередному удаляющемуся клиенту. И скажи кто Демычу несколько лет назад, что он, боевой летчик, будет развлекать полетами калеку на инвалидной коляске, рассмеялся бы.
— Что этот узор означает? — как всегда не о том, о чем следует вопрошать в критический момент жизни, спросила Люба, указав на камуфляж, когда авиаторы положили широкие, как лещи, ладони на поручни ее колесного кресла, приноравливаясь половчее совершить бросок.
— Маскировочный, — доброжелательно разъяснили Серега и Демыч декор своих облачений цвета рыбьего косяка, выгруженного на изгрызенный бетонный причал Белозерского рыбзавода. И перемигнулись. — Под цвет экологии.
«Юмористы», — вздохнула куртка Демыча, треснув позвонками пуговиц.
«Экология, — заржали штаны Сереги. — Слушай ты их больше! Они тебе еще про гинекологию расскажут».
Штаны были рубахой-парнем.
«Заливают», — подтвердила ширинка вторых брюк.
«Любят заливать», — согласно кивнул воротник.
«В смысле — закладывать?» — поправила Люба, бросив понимающий взгляд на потертый ворот.
«Если бы в смысле! Совершенно бессмысленно, в том-то и дело. Заложат — и пошли, и пошли!» — загорячились брюки.
Люба любила мысленно побеседовать с окружающими вещами. А с кем еще разговаривать человеку, привыкшему с рождения быть одной-одинешенькой: сперва в самодельном манежике и кроватке, а затем в инвалидном кресле? Вот и сейчас Люба вежливо выслушала штаны и куртку и принялась смекать. Надо признать, Люба всегда смекала очень быст… Видите, я даже не успеваю об этом напи…
— Смеетесь? — раскусила она Дёмыча с Серегой. — Экология разве такого цвета? Экология — зеленая.
— Из ума сложена, — похвалил Серега Любину смышленость и подмигнул Демычу.
Состроив за Любиной спиной еще несколько довольных рож, авиаторы напустили серьезный вид.
— Ладно, записывай, — авторитетно заявил Дёмыч, — колер такой индифферентный…
— С просерочкой, — ввернул Серега.
— Чтоб с окружающей средой слиться, — закончил Демыч.
Люба свела брови и на мгновение задумалась.
— А с какой средой? — наконец решилась спросить она, сосредоточенно изучая расцветку курток и штанов.
— Которая после вторника, — смешно пошутил Серега.
— А! — Люба радостно заморгала. — Поняла. Чтоб с грозовыми облаками сливаться? С лужами осенними?
— Вроде того, — несколько обидевшись на «лужи» согласился Дёмыч.
— С мозгами на взлетке, — напустил грубость Серега. Ему очень хотелось намекнуть, как опасна и тяжела работа по вышвыриванию клиентов из люка самолета.
Эта болтовня внезапно разархивировала детское воспоминание, от которого щиколотки Любы мелко задрожали.
— Чего ногами-то сучишь? — заинтересовался Демыч.
— Я? — Люба смотрела перед собой.
Так вот, вот почему завязала она этот разговор! Такой же грязно-серой маскировочной расцветки была стена одного из корпусов пионерского лагеря «Искра», под крышей которого слепили гнезда ласточки. Люба ясно представила плесневелый силикатный кирпич с потеками ласточкиной жизнедеятельности. И неожиданно — ей-то казалось, она о том лете и думать забыла, сто лет не вспоминала — увидела, как рабочие сбивают костлявыми жердями ласточкины домики.
Одни гнезда, отлепившись от стены, падали целиком, как крошечные дирижабли. Другие разваливались на бугристые черепки и, не в силах подхватить вываливающихся птенцов, летели вниз с безысходностью работника Белозерского рыбзавода, не выплатившего кредит.
Нападение на птичьи гнезда произошло аврально, неожиданным трудовым натиском. Люба, сидевшая на земле под деревом, — к ужину необходимо было выложить сосновыми шишками название их отряда «Смелый» и напорошить толченым мелом девиз «Смелого пуля боится, смелого штык не берет!» — опомнилась, лишь когда мертвые птенцы оказались на растрескавшейся асфальтовой дорожке.
Некоторые девочки отряда «Смелый», шагая по дорожке в столовую, непременно загадывали пройти так, чтобы не наступить ни на одну из трещин. Считалось, что таким образом сбываются загаданные желания. Любу это возмущало. Если бы она, Люба, могла ходить, то по любому делу ходила бы только маршем! Потому что если носишь гордое имя «Смелый», не имеешь права трусить. А все приметы — проявления трусости! К тому же, приноравливаясь к суетливому чередованию асфальтовых щелей и щербин, девочки мелко семенили или, наоборот, широко выбрасывали ноги. Это сбивало строй! «Старый барабанщик, старый барабанщик, старый барабанщик крепко спал. Он проснулся, перевернулся, всех фашистов разогнал», — Геннадий Павлович Зефиров, поднимая утром дочку, крепко вытянутыми пальцами отбивал по краю кровати эту отважную речевку. А иногда, особо разойдясь, брал легкие ступни согнутых в коленях Любиных ног в свои руки и, поднимая и опуская, изображал маршировку, все так же бодро призывая старого барабанщика наконец, проснуться и перевернуться. Люба смеялась, а Надежда Клавдиевна кричала: «Гена, осторожно!». Что и говорить, Люба любила строй. Особенно в той его части, когда на команду «А-атряд, стой!», пионеры слаженно спотыкались и яростно маршировали на месте, убыстряя шаг.
Издалека, из-под Любиного дерева, все еще раскачивавшегося от ее громкой песни, мертвые птенцы были похожи на ржаной мякиш, выброшенный хулиганами, которые не берегут хлеб.
«Птичку жалко», — Леша, мальчик из Любиного отряда, кривляясь, подпихнул одного из птенцов сандалией. Леше очень хотелось быть циничным. Но дома стать негодяем и мерзавцем все время мешали мама с бабулей: по их мнению, врожденное заболевание Лешиных почек требовало строго придерживаться дробного режима питания, учиться по щадящей программе в домашних условиях, дышать воздухом только возле подъезда и прочих разумных вещей. Леша очень надеялся, что первая в жизни самостоятельная поездка в лагерь, хоть и в санаторную смену, позволит ему, наконец-то, показать всем, какой он на самом деле грубый и смелый. Но грубость до сих пор так и не удалось проявить — не станешь же задирать бледную сердечницу Наташу, рыхлого диабетика Костю или эту вон, на колесах, Любку Зефирову.
Люба, услышав Лешину шутку, в бессилии ухватилась за поручень притулившейся рядом коляски. Эх, если бы она могла твердо стоять на ногах! Люба знала: главное в жизни — твердо стоять на ногах. И очень удивилась, когда услышала однажды, как Надежда Клавдиевна с завистью сообщила Геннадию Павловичу:
— Хорошо Валентинина Наташка в жизни устроилась. Отмагазинила смену — кило сметаны на столе. Отмагазинила вторую — чай со слоном. Худо ли?
— Чем же хорошо? — заартачился Геннадий Павлович, недолюбливавший Валентину, он считал ее косвенной виновницей предпраздничных родов, в результате которых его единственная дочь Любочка стала инвалидом.
— А чего? Ровно сидит на жопе.
Люба тогда решительно не согласилась с мамой. Сидеть — что может быть ужаснее? Нет, самое большое счастье в жизни — идти вперед строем и петь! Вот она марширует в мастерскую по ремонту инвалидных колясок: «Здравствуйте, а я за своей коляской пришла» — «А-а, Люба! Заходи, заходи — готова твоя коляска». Или шагает в магазин: «Раз-два! Раз-два! На месте — стой. Мне кило сметаны!»
Пока один из рабочих, балансируя на прислоненной к стене лестнице, отковыривал остатки ласточкиных домиков, двое других принялись размашисто заметать черепки вперемежку с мертвыми птенцами.
— Гады! — голос Любы сорвался, совершенно не потревожив рабочих.
Она сжала горсть шишек и, вдохнув с такой силой, что обдало холодом горло, завопила:
— Фашисты!
Рабочие повернули головы.
— Ах ты, сопля зеленая! — возмутился самый старший. — Я тебе дам сейчас фашиста! Живо к директору отведу! Пусть-ка галстук пионерский с тебя снимут да батьке с маткой на производство сообщат. Фашист! Ишь ты!
Люба испуганно сжала в кулак узел галстука и, заливаясь слезами, повалилась на землю. Перед Любиными глазами на земле лежала сосновая шишка цвета блеклого лагерного какао. Шишка была высохшей и растопорщеной. Лишь на одной ложечке, сухо выгнутой как Любина ступня, лежало невылущенное лакированное семечко. Рассмотрев его сквозь пленку слез, Люба робко перевела взгляд вдаль, на асфальтовую дорожку. Из-за шишки виднелась головка птенца с полуприкрытыми мутными глазами. Люба отвела взгляд. Ее щека лежала в домике буквы «л» — в самом центре смелости, и Люба обратила на это внимание. «Он проснулся, перевернулся, всех фашистов разогнал!» — услышала Люба веселый папин голос. Она вновь села, проверила, на месте ли пионерский галстук, и закричала пуще прежнего:
— Фрицы! Дураки!
— Ах, ты! — разъярился рабочий, сунул метлу под мышку, вперевалку подскочил к Любе и потащил ее за руку вверх, намереваясь поднять с усыпанной хвойными иголками земли и доставить в совет дружины лагеря — пусть-ка поставят вопрос!
Щиколотки Любы по-балетному выгнулись и мелко задрожали. Затрещал рукав-фонарик трикотажной кофточки. Взглянув в зареванное лицо, рабочий бросил Любину руку:
— Тьфу ты! Глистоперов этих ты, значитца, пожалела. А сколько тута щекатуров по весне на ремонте корпуса было задействовано? Цельная бригада! И чево? Пускай теперича галки эти, ястребы империализма, серут на стены? Так выходит?
— Убивать-то зачем было? — взахлеб заголосила Люба.
— А куда их девать? В зоосад, че-ли, отправлять?
— Вы не имели права!
— Ишь ты подишь ты! А ты у деда своего спроси: как в войну или, скажем, на целине сусликов да мышей изничтожали? Потому что понимали: народное добро жрать да засирать никому не позволено, никакому суслику, тем более ласточке.
— Так то война, — стояла на своем Люба.
— А курицу ешь? — не сдавал позиций и рабочий.
— Так то курица!
— А чем она хужее стрижа твоего? Вот ты интересная какая! — старый рабочий уже смягчился и даже повернул назад, замести до обеда птенцов, продолжая на ходу удивляться непонятливости нонешней молодежи.
— Ты не гадь людям на головы, так никто тебе и гнездо ворошить не будет, — бормотал он уже не Любе, а в ее лице выросшим на всем готовом и оттого больно умным пионерам.
— Ты ведь, эта… — остановившись, напоследок внушительно напомнил Любе рабочий, — пионер. Всем ребятам пример. Активный, значитца, помощник и резерв партии.
Сам удивившись такому дельному аргументу, рабочий удовлетворенно хмыкнул.
— Как, кстати, с резервом? Осталось чего, или делегата будем снаряжать? — встрепенулся на дорожке напарник. — Что-то ноги стали зябнуть, не пора ли нам дерябнуть. Не послать ли нам гонца за бутылочкой винца?
— Куда теперь этих? — стоически не вступая в обсуждение вопроса выпивки, ткнул в гнезда, сметенные в аккуратные курганы, еще один труженик — щуплый, полупрозрачный, светящийся изнутри мутноватым светом непития, с самодельной стрижкой и белесыми усами скобкой. Нижние веки сурового от мучений рабочего, вторую лагерную смену пребывавшего в завязке, набрякли и розово отвисли, отчего он стал похож на морского окуня. — А?
— Дементьичу на суп, — громко пошутил его товарищ, поднявший вопрос посещения поселкового райпо. — По телевизору говорили, буржуи за бугром варят птичьи гнезда на суп. Супчик-трататуйчик, посреди картошка.
И сразу стало ясно, что неведомый Дементьич — фигура яркая, источник анекдотов и шуток в обеденный перерыв. Рабочие развеселились, на душе у них стало легко. И если и было какое мимолетное сомнение в необходимости смертоубийства писклявых птенцов, то окончательно рассеялось при упоминании отсутствующего члена бригады. В самом деле, не ходить же Дементьичу голодным!
— А чего, под «беленькую» ласточка эта стрижом проскочит, чисто курица жареная! — балагурили рабочие, с удовольствием оглядывая, каким чистым и справным, без птичьих мазанок оставляют корпус отряда «Смелый».
Умом Люба понимала, что действительно курица ничем не хуже ласточки, но сердцем… Сердце Любы, ласточкин домик, вздрагивало, никак не находя подходящих слов, чтобы высказать рабочим все, что она о них думала. Если бы Люба могла выразить чувства словами, то громко крикнула бы: не убивай ласточку, которую не станешь есть после трудовой смены! Будь она умнее, разъяснила бы главенствующую роль ласточек в формировании образа Родины. Но Люба такая глупая. Что можно крикнуть о добре и зле, имея в запасе только безыдейные ласточкины песни? Ты с точки зрения научного коммунизма сформулируй. Ага, не можешь? Ну и молчи в тряпочку. Но Люба разве смолчит? Ведь знает, что ласточки, голубочки, касаточки и незабудки, в отличие от орлят, соколов и красной гвоздики, — мещанские пережитки прошлого и наносят большой вред формированию коммунистического восприятия действительности, но упрямо стоит на своем: нельзя рвать в перелеске за лагерем крошечный венерин башмачок, пряный чабрец и бархатистую заячью лапку, чтобы задушить их между страницами гербария в желании отхватить в сентябре пятерочку по ботанике. Еще в самом начале смены Люба высказывала возмущение.
— Почему, — дергая колеса коляски то взад то вперед, наскакивала она на отрядную вожатую Галю, — девиз отряда «Смелого пуля боится, смелого штык не берет!» нужно обязательно выкладывать из сбитых с сосны шишек?
— Зефирова, ты не понимаешь, что сама родная природа приходит пионерам на помощь в деле оформления территории отряда? — строго осаживала Галя. — Нужно эстетически оценивать действительность. Хорошо, если не шишками, то чем? — иронично ставила она вопрос и неприязненно глядела в упрямое лицо Любы, сидящей на истрепанном дерматине бесплатной инвалидной коляски. — «Пионер — значит первый» чем мы выложим?
— На «пионера» кирпич битый хорошо пойдет, — предложила Люба. — А его старшего брата, комсомол, вилками…
— Что — вилками? — оглянувшись, неуверенно спросила Галя.
— Контуры выложить. Вилки все равно в столовой никогда не выдают, котлеты ложками едим.
— Зефирова! — лицо вожатой запылало, как пилотка. — Ты понимаешь, что несешь? Пионер и вилка! Разве еда — главное в жизни советского человека? У тебя получается, что — да! Пионер и книга — это я понимаю. Пионер и скворечник. Пионер и старушка — ветеран тыла.
— Старушками давайте отряд украсим, — радостным шепотом встрял Леша, ликуя от возможности продемонстрировать из ряда вон выходящий цинизм.
— Но вы тоже едите, хоть и вожатая, — упиралась Люба. — И Афанасий Васильевич, старший пионервожатый ест. Я сама вчера видела, как он к себе в комнату вторую порцию ужина нес.
— Вторую порцию? — сразу стала рассеянной Галя. — Наверное, повысилась его социальная активность, потребовавшая более полного удовлетворения проявлений жизнедеятельности…
Вспыхнув от догадки, что вторая порция манной запеканки с прокипяченным с водой повидлом предназначалась вовсе не самому старшему вожатому, Галя охватилась раздражением. — Ты, Зефирова, хуже рвотного порошка. Мы с Афанасием Васильевичем не только едим, мы и в туалет ходим. Давай теперь дрянью всякой оформим территорию отряда! Подгребай шишки без разговоров. Эстетическое воспитание — составная часть единого процесса коммунистического воспитания!
— Но шишки… — не сдавалась Люба.
— Способствуют всестороннему развитию личности, — отрезала Галя, поправила пилотку, и взволнованно пошла к домику старшего вожатого, сославшись на то, что ей необходимо взять методические указания по проведению смотра строя и песни, а так же игры «Зарница».
— И тесно связаны с духовным и моральным развитием советского человека, — без заминки закончила мысль Гали вывернувшая из-за корпуса директор лагеря Ноябрина Ивановна. — Чего ты, Зефирова, похоже, не понимаешь.
Ноябрина Ивановна была женщиной видной. Ее брошенная на произвол судьбы талия и несколько пористое лицо компенсировались модными трикотиновыми костюмами пылающего алого или нервного синего цвета и высокой прической «хала». Буханка на голове Ноябрины Ивановны была накладной, шиньоном: в юности, начесав обесцвеченные нашатырем волосы, Ноябрина Ивановна на пару с общежитской подружкой разбрызгивала на прическу мебельный лак. От этого пряди поредели, и последние годы Ноябрина Ивановна спасалась косой младшей сестры, которая — сестра, — выскочив замуж за курсанта, сразу сделала себе с помощью бритвенного станка стрижку. Белокурая «хала» и костюм взволнованного цвета неизменно привлекали внимание ответственных партийно-хозяйственных работников, приезжавших в лагерь на отдых выходного дня. В эту смену, санаторно-оздоровительную, руководители, конечно, не приедут. Зачем же им видеть инвалидов, совершенно случайных в СССР? Ведь достижения советской медицины таковы, что редкие случаи тяжелых заболеваний у детей абсолютно нетипичны и в подавляющем большинстве случаев целиком и полностью являются виной несознательных родителей. Вот и у Зефировой в медицинской карточке написано: ДЦП вследствие неправильного поведения матери во время родов. Невозможно поверить, какие бывают безответственные роженицы! Но хоть и неполноценные, эти дети — тоже наши, советские. Вот и пришлось взвалить на свою шею санаторную смену. Устала как лошадь! Хоть самой потом в санаторий езжай оздоровляться.
— Оформление территории — часть агитации и пропаганды, — отчеканила Ноябрина Ивановна Любе, но, взглянув в сторону столовой, заинтересовалась разгрузкой продуктов, развернулась, колыхнула грудью и строго ушла контролировать приемо-сдачу.
Некоторые зеленые шишки, мечтавшие о яркой городской жизни подальше от захолустья ельника, в вопросе эстетического формирования личности брали сторону руководства лагеря. «Я теперь лозунг. Элемент оформления!» — восклицала шишка-точка в восклицательном знаке девиза «Будь готов! Всегда готов!».
Шишка пуще всего боялась повторить судьбу своей бабушки, выкормившей деревенского дятла, но не знала, что «Всегда готов!» этой же осенью взовьется кострами: сторож лагеря задумает испечь выкопанную с колхозного поля картошку и на растопку сгребет высохшие лозунги с территории отряда.
Впрочем, самые большие шишки обрушились на Любу.
Старый рабочий не стерпел-таки обиды, глубины которой добавил закрытый на учет винный отдел магазина райпо, и пожаловался Ноябрине Ивановне:
— Фрицем, понимаешь, обозвала. Сегодня, значитца, фашистом оскорбила, а завтра вовсе Никсоном обматюгает.
Ноябрина Ивановна нервно поаплодировала пальцами и назначила общую лагерную вечернюю линейку на полчаса раньше. Прокашлявшись и гаркнув «Ребята, у нас произошло ЧП» с такой силой, что нескольких комаров, крутившихся у ее носа, отбросило в сторону, директор принялась с чувством песочить Любу.
Неуважение к труду взрослых, ради нее, Зефировой, не только павших на полях сражений, но и ответственно, в короткие сроки, уничтоживших гадивших птенцов, еще можно было как-то простить. Но в начале лагерной смены Зефирова, — Ноябрина Ивановна сделала потрясенно-скорбное лицо, — сорвала заготовку березовых веников для работников райкома комсомола, а затем — сбор черники для подшефных кроликов.
Линейка засмеялась.
— Извините, оговорилась! Ти-хо! — Ноябрина Ивановна постучала по железной мачте с лагерным знаменем. — Прекратить веселье! Афанасий Васильевич, восстановите порядок у себя на конце! У нас вечерняя линейка или балаган?
В смысле, конечно, наоборот: в начале смены — березовые веники для подшефных кроликов, а затем, операция «Черника» для столовой райкома. Теперь все верно.
А ведь пионеру-победителю, навязавшему больше всех веников, — планировалось, что им станет дочка Ноябрины Ивановны, уже была выделена городским комитетом ВЛКСМ путевка во всесоюзный пионерский лагерь на берегу Черного моря. А что здесь такого несправедливого? Что вы предлагаете? По одной путевке — разорвать, что ли, эту путевку? — отправить всех детей, кто ломал окрестные березы на веники? К тому же, не забывайте, эти дети — инвалиды. А всесоюзный лагерь — лицо пионерской организации страны. Вы что, хотите, чтоб лицо было с парализованными ногами? Или с провисанием митрального клапана в сердце? Отказываться от поездки в прославленный лагерь, методический центр и экспериментальную площадку пионерской работы, тоже неразумно. И почему награда не должна найти дочь директора лагеря? У нас все дети равны. Ребенок не виноват, что его мать многолетним честным трудом и хозяйственно-педагогической деятельностью прошла почетный путь от завхоза до руководителя. Но эта мерзавка, другого слова не подберешь, Зефирова во время тихого часа подбила девочек своей палаты подбить девочек остальных палат беречь родную природу и не ломать березовых веников. Да что дети! Афанасий Васильевич чуть было не пошел на поводу: Зефирова сообщила ему, что из одного кубометра березовых поленьев можно получить литр спирта. И поэтому уничтожать молодые деревца очень недальновидно. И как теперь сказать родной дочери, что она не поедет на Черное море?
— Зефирова! — чугунной болванкой грохотала Ноябрина Ивановна на вечерней линейке. — Из-за твоей несознательности комсомольские работники, ваши старшие товарищи, между прочим, то есть кролики, ваши младшие товарищи, между прочим, остались без березовой витаминной добавки к пище. А ты знаешь, что решениями XXIV съезда КПСС кролиководческой отрасли нашего сельского хозяйства отведена огромная, все возрастающая роль в обеспечении советского народа мясом и яйцами? А такие, как Зефирова, конкретному агропромышленному району мясо сорвали! Теперь черника. По какому праву ты, Зефирова, позвонила директору детдома и сообщила, что в нашем лагере «Искра» собраны для них два центнера лесных ягод? На каком основании ты перераспределила результаты операции «Черника» посторонним детям? У нас что, в детдомах дети голодные? Воспитанники советских детдомов кормятся по полной калькуляции.
— А почему в лагере ничего не остается? Нельзя что ли передать чернику в нашу столовую, в меню пионеров? Полдня комаров со слепнями в лесу кормили. Почему все в райком? — дрожащим голосом выкрикнула Люба.
— Как это, ничего не остается? — пошла красными пятнами Ноябрина Ивановна. — А крапива? — Вспомнив о крапиве, директор приободрилась. — В прошлую смену твои товарищи собирали крапиву, и она вся до последнего грамма осталась в лагере. Пополнила рацион пионеров замечательными зелеными щами. Но теперь, — взволнованно припомнила Ноябрина Ивановна, — я даже не сомневаюсь, что это ты сообщила октябрятам младших отрядов, будто городские аптеки за килограмм сушеных комаров выдают школьникам два килограмма гематогена и на месяц освобождают от уроков. Более того, ты солгала ребятам первого отряда, что Володя Ульянов сдал в аптеки Симбирска более ста килограммов сушеных комаров, благодаря чему по окончании второго класса вообще перестал посещать школу. Да Владимир Ильич мухи за свою жизнь не обидел, не то что комара! И учился, учился и учился! Ему даже работать некогда было, столько времени он отдавал учебе. Ты понимаешь, что опорочила… чуть не опорочила его светлую память? Как мы, твои товарищи по пионерской организации, должны тебя наказать? Что сделал бы Ленин, узнай он о твоих проступках?
— С броневика свалился, — шепотом подсказал Ноябрине Ивановне вконец распоясавшийся Леша.
При мысли о Ленине и приписанных ему прогулах школьных занятий, Любу охватил стыд. И она заплакала, не стесняясь мальчишек:
— Только из пионеров не исключайте!
Любин пионерский галстук возмущено затрепетал концами. Исключение Зефировой из рядов всесоюзной ленинской пионерской организации пришлось бы очень кстати. Галстук, не любивший вспоминать, что его родня — косынки и платки, но постоянно упоминавший частицу красного знамени, был недоволен своими шеями. То повязали его на ворот пахнущего соляркой работяги — ударника коммунистического труда, назвав почетным пионером, теперь вот — Зефирова. Галстук мечтал об обмене по линии СЭВ. В прошлом году было такое: делегация немецких пионеров обменялась галстуками с пионерами клуба интернациональной дружбы городского дворца пионеров, и несколько красных треугольников уехали из Белозерска в ГДР. На постоянное место жительства!
Но Люба скорее бы отдала новенький фильмоскоп, да что фильмоскоп — жизнь, чем пионерский галстук. И она судорожно прикрыла узел на шее сложенными одна над другой искусанными комарами ладонями.
— Поплачь-поплачь, — в наказание разрешила Ноябрина Ивановна. — А то совсем дисциплину распустила. А ведь дисциплина, ребята…
В этот момент Ноябрина Ивановна заметила, что барабанщик исподтишка пинает знаменосца, а тот тычет его древком маленького флажка, и маскировочно-прогулочным шагом пошла от трибуны к флагштоку, приструнить обоих:
— Афанасий Васильевич, продолжите линейку!
Старшего пионервожатого на самом деле звали Афиногеном, но имя пришлось слегка изменить, так как некоторые дети ошибочно говорили «Афиген Васильевич». Афанасий Васильевич, судя по рассеянному взгляду, думал не о дисциплине, а о поджидавшей его в запертом домике девушке Жанне. Вожатая Галя выяснила, что Жанна была практиканткой пединститута, в нарушение распорядка педпрактики не уехавшая после ее окончания. Тем не менее, Афанасий Васильевич ловко собрался с мыслями и подхватил речь Ноябрины Ивановны:
— Дисциплина — одна из составляющих демократического централизма, который сочетает единое руководство с инициативой и ответственностью каждого члена партии.
— Офигел? — зашипела Галя.
— Ты меня? — встрепенулся Афанасий Васильевич. — Деятельность партии проникнута принципами… Слушай, — Афанасий Васильевич повернул голову к Гале, изображая равнение на знамя. — Я чего-то отключился. О чем базарили?
— Про дисциплину. Зефирову прорабатываем.
— А-а! Дисциплина, — голос Афанасия Васильевича возвысился, — это строгое выполнение норм и правил, установленных в обществе. А ты, Зефирова, своим пренебрежением к дисциплине отсрочила полную и окончательную победу социализма.
Люба подняла мокрое лицо и прекратила всхлипывать:
— Мой папа говорил, что социализм в нашей стране уже наступил.
— Ты, Зефирова, здесь демагогию не наводи. Социализм окончательно победит, когда труд превратится в первую жизненную необходимость и потребность для всех членов общества. Когда для каждого за счастье будет по столовой дежурить. Ну, по столовой — это не совсем яркий пример. Когда, Зефирова, ты веники для колхозных кроликов не из-под палки вязать будешь, а из духовной потребности. Сразу после утренней побудки и пока березы не кончатся.
Решив, что он взял, пожалуй, слишком суровый и строгий тон, Афанасий Васильевич смягчился:
— Вот для тебя, Люба, что является первой жизненной потребностью? Что тебе больше всего нравится делать? Только честно, перед лицом своих товарищей.
— Честно-пречестно? Песни петь.
— Эх, Зефирова, ну что с тобой делать?
Почему Люба вспомнила все это сейчас, когда Серега и Дёмыч крепко сжали ее плечи, готовые вытолкнуть прочь? Честное пионерское слово, она не смогла бы объяснить. Но, несомненно, одно, ее детский заочный спор с писателем Львом Кассилем, — книгу «Слово о словах» Любе подарил папа, — мыслит ли советский человек словами или образами, получил наконец неопровержимое доказательство Любиной правоты: образами! Разве смогла бы она выпалить, пусть и мысленно, столько слов за секунду до броска?
Авиаторы проводили Любу взглядами и, споро поборов мощный поток воздуха, прикрыли люк самолета.
Первоначальный беззлобный азарт Сереги и Демыча — неужто долетит инвалидка? — сменился волнением. Эх, дуреха, ну что надумала? Жирные пингвины, пока приземлятся, в штаны накладут. А тут девчонка безногая. Ну обделила тебя судьба, так смирись. Некоторые вон на всю голову инвалиды. И ничего, ходят веселые, всем довольны, в небо не глядят, все больше под ноги. Полет — он же не для всех. Он для самых сильных. Пингвины не в счет, они сперва возле летного поля коньяку нажрутся. Парашюты все облевали. А калека эта — как стеклышко. Эх, не спросили мы, кто ее к коляске пристегнул? Накрепко ли? Вдруг лопнет чего в воздухе, отвалится? Э-эх!
— Скоростной напор порыва? — тревожно затребовал Демыч.
— Хреновый, — сокрушенно ответил Серега, вспомнив дрожащие Любины щиколотки.
— Угол между горизонтальной проекцией полета и вектором скоростного полета? — все еще не терял веры на счастливый исход Любиного прыжка Дёмыч.
Серега закрыл глаза.
— Угол заложения, плечо действия усилия, — с затухающей надеждой шевелил губами Дёмыч. — Вторым членом пренебрежем…
— Насчет члена, — попытался пошутить Серега, — это ты зря. Я своим пренебрегать не собираюсь.
— Вес вспомогательных деталей? — рывком вновь распахнув люк, закричал Демыч. — Разрывное усилие?!
— Демыч, поздно! — Серега схватил товарища за рукав куртки.
Ткань затрещала. Но куртка, не обращая внимания на рваную рану, завопила вслед дерматиновому сиденью летящей коляски. «Разрывное усилие ленты-ы-ы!» — донеслось до нее.
Коляска испуганно крякнула и почувствовала, как расползается диафрагма клеенки.