«ОЙ, коляски добрые! — коляска завопила так истошно, словно к ней приближался газорезчик. — Ой, пропадаю ни за понюшку штырей!»
Еще мгновение назад, на пороге открытого люка самолета, коляска выказывала недюжинную выдержку и смелость. «Эх, пропадай моя телега, все четыре колеса!» — отчаянно воскликнула она, крепко сжав в объятиях Любу. Но поток восходящего воздуха перевернул коляску вверх подножками, отчего она утратила функции опорно-двигательного аппарата и самообладание.
«Что ты орешь? — возмутилась Люба, прервав восторженную песню, и приоткрыла веки. — Демыча напугала. Смотри, бледный какой. В дверь вцепился».
Ветер поцеловал Любины глаза и, не встретив сопротивления, жадно ворвался в Любин рот. Захлебнувшись, Люба произнесла не совсем то, что намеревалась.
«…то ты дерешь? — донеслось до коляски, — …мыча пукала!»
«Нечаянно, — коляска потупилась. — Нежданчик выскочил. — Но тут же перешла в атаку: — Ничего я не деру! Это ты мне сиденье задом продрала. И зачем я только согласилась?»
«А кто тебя …ой! …заставлял? Сама захоте… а-а-а!» — Люба вновь совершила кульбит.
«Что мне оставалось делать? Отпустить тебя одну, без колеса в кармане? Сиди потом внизу, думай: то ли она в утиль разобьется, то ли улетит, с пути разом собьется. А мне потом куда, в дом престарелых?»
«Уж ты сразу — в дом престарелых! Болты из тебя вроде еще не сыплются. В протезно-ортопедическое учреждение можно, в стационар», — с серьезным видом любезно предложила Люба.
«В протезно-ортопедическое, — передразнила коляска Любу. — Мне самой протез того и гляди понадобиться. Я сама, чует мое сердце, того и гляди инвалидом стану. Ой! О-е-ей!»
«Что? Что?» — заволновалась Люба.
«Ой, сглазила! Ой, открывай, Любушка, скорее велоаптечку, доставай насос со шлангом!»
«Да что случилось-то?»
«Ой, колес под собой не чую! Ни больших приводных — ведущих, ни малых. Ой, подлокотники гудом гудят, подножки в поджилках дрожат. Ой, Любушка, прощай! Простите, коляски добрые, если кого обидела. Ну какой домкрат тебя, Любушка, за ноги тянул с парашютом прыгать? Что тебе у меня на коленях не сиделось?»
«Как ты не понимаешь? Я была калекой, инвалидом с ограниченными возможностями. И вот — лечу! Значит, я инвалид с безграничными возможностями!»
«И что с того? — не унималась коляска. — Что теперь на ноги вскочишь? С колес встанешь?»
«С колес не встану. А с колен — точно», — сияя, объявила Люба, стараясь не вспоминать, как всего пару часов назад передвигалась дома ползком. Ползала не на четвереньках — этого не позволяла форма Любиного паралича, спастическая диплегия, — а в позе русалочки, сидящей на камне: перетаскивала, подтягивала за собой, волокла рыбий хвост безвольной нижней части тела. «Наш раненый партизан пробирается», — обычно шутил Геннадий Павлович, завидев Любу полулежащей на пороге комнаты.
«Вот значит как, — обиделась коляска. — Колени ей мои плохи. Двадцать с лишком лет сидела, а теперь гнушается».
«Какая ты непонятливая. Я со своих колен встану. Что Максим Горький говорил? «Рожденный летать, ползать не может». Горького коляске крыть было нечем. Против Горького не попрешь. И она примолкла, недовольно запыхтев, но тут же закатила глаза и вновь заголосила, давя на жалость: «Ой, Демыч, Сереженька, держите меня за ручки для сопровождающих лиц, хватайте за тормоз, а не то лопнет мой центральный шарнир рычагов рамы!»
Сообразив, что коляска вовсе не умирает, а вопит, чтобы разогнать страх, и, может, самую малость из вторичной психологической выгоды — продолжать ощущать себя незаменимой частью Любиного тела, Люба перестала обращать на крики внимание. Она широко раскрыла глаза и задохнулась от восторга!
Доказывая коляске необходимость полета, Люба и не заметила, что уже не падает вниз оброненным кошельком, а плывет над землей, словно в воздухе расстилается невидимая дорога. Это ветер подхватил Любу крепкими мужскими руками в тот момент, когда кресло сидело верхом на Любе, и нес, делая вид, что ему не тяжело. Люба летела в сияющем хвосте дрожащих капель, частиц воздуха, окрашенных солнцем в перламутр, трепещущих струй и слюдяных стаек белесых толкущихся козявок.
Демыч и Серега, обреченно глядевшие вслед коляске, неожиданно увидели, что падение ее прекратилось.
— Коэффициент стабилизации выровнялся? — недоуменно почесал в затылке не верящий в чудеса Демыч. Еще раз бросив взгляд на летящую по небу радостную Любу, вот-вот готовую обогнать самолет, Демыч встрепенулся:
— Формула Циолковского для определения скорости?
— Ну?
— Чего «ну»! Ка-эф, безразмерный коэффициент, зависящий от формы корпуса?
— Ну?
— Вот заладил! В случае инвалидной коляски с привязанной к ней Любовью ка-эф стремится к бесконечности.
— Ну?
— Серега, мы на пороге научно-технического переворота.
— А чего перевернули? — засомневался Серега.
— Сами основы. Вернее, впервые доказательно увидели то, что было известно эмпирически, — несколько путаясь в терминологии, буйствовал технический гений Демыча. — Ни тебе керосина, ни тебе спирта, ни этого, монгольфьера. Управляемое бестопливное воздухоплавание. И вся любовь!
— Нет, серьезно?
— Может ты, Серега, может, мы рождены, чтоб сказку сделать былью? — вдохновенно поглядел вдаль Демыч. — Ты когда-нибудь делал сказку былью?
— Было дело, — признался Серега, вспомнив улетную радистку из их авиаполка. — Однажды.
Мимо иллюминатора пролетела Люба. Выгнутые утюгами ступни неловко подрагивали на подножках кресла. Серега посмотрел на свои могучие колени, на приземистые, колесом, ноги Демыча.
— Демыч, а чего мы тогда здесь сидим? Люди, вон, без ног летают в свое удовольствие. Надо бросать к собакам пингвинов и начинать серьезным делом заниматься. — Серега немного подумал, плечи его расправились. — Возрождать российскую авиацию.
Забегая вперед, скажем, что Демыч и Серега действительно…
Нет, не будем забегать. Вы сами обо всем узнаете. Точнее, услышите.
А Люба плыла в парном молочном облаке, в праздничных знаменах загорелого весеннего воздуха и пела счастливые песни собственного сочинения. Вообще-то песни были грустными, про безответную любовь. Но Люба полагала, что в вопросе неразделенных чувств ей повезло больше всех на свете: никому на земле не выпадала еще такая огромная безответная любовь! Она от этого была безраздельно счастлива. «За что мне столько счастья?» — радостно недоумевала Люба, пролетая сквозь золотистый столб солнечного света. Она, Люба, может сочинять песни. Она может громко петь их. Она может сама ползать из комнаты в комнату. Она может летать. Она может все! А ведь множество людей могут только ходить. И ничего больше.
Внизу, на глубине тысячи метров, в прозрачной воде неба показалось Белое озеро, на берегу которого лежал Любин городок. Озеро было таким большим, что сливалось с занавесом горизонта, и оттого всегда казалось Любе бескрайним. Она представляла озеро океаном и мечтала, как окажется на другом его берегу, усыпанном мерцающими огнями больших городов с отапливаемыми концертными залами. Как ни странно, мечта ее начала сбываться — вскоре показался другой край озера. Впрочем, Люба не видела в этом ничего странного. Мечта тем и хороша, что может быть бескрайней и при этом вполне умещаться в чашу озера возле глухого городка. Мечта — это тот случай, когда начисто опровергается правило о том, что часть всегда меньше целого. Многие люди твердо убеждены в этом. Ошибка в убеждениях возникла из-за того, что эти люди могли ходить. Они выходили за порог своего дома, шли вроде бы верной дорогой, но быстро уставали. И возвращались назад в твердой уверенности, что мир гораздо больше той части пути, которую может осилить человек. А Люба ходить не могла. Измерять дороги шагами собственных ног ей не довелось — весь ее мир был в песнях, поэтому она была абсолютно уверена, что он, мир, ей по плечу. Надо только встать с колен. Твердо встать на ноги. Ногами вполне могут быть и руки. Если они с головой. Люба руки тренировала неустанно: отжималась от пола, делала стойку, упершись в поручни. Десятки раз подряд снимала и вновь ставила на вытянутой руке кастрюлю на плиту. До изнеможения крутила ведущие колеса, не позволяя Надежде Клавдиевне возить коляску за ручки для сопровождающих лиц.
Неожиданно Люба почувствовала резкий рывок вверх. Над головой раздался хлопок, какой издает развевающееся знамя, и Люба увидела купол раскрывшегося парашюта. Захватывающий дух полет сразу прекратился. Люба и коляска повисли. Так часто бывает, когда тебя хотят спасти: ты уже не летишь, а стабильно и безопасно болтаешься между небом и землей.
«Эй! — строго прикрикнула коляска. — А ну не балуй. Чего привязался?»
Парашют сохранил военную выдержку. Он лишь слегка покачал головой, мол, вот с какой публикой приходится иметь дело. Дожили — коляски инвалидные небо покорять надумали. Эх, до чего Горбачев с Ельциным нашу авиацию довели!..
Люба деликатно подергала стропу, надеясь возобновить стремительное движение вперед. Но парашют держал свою ношу упорно, как веревка висельника. Веревка туго знает свое дело. Дергайся, не дергайся — мое дело удержать тело. Согласитесь, такая верность своему профессиональному долгу не может не вызывать уважения.
«Парашют только накинь, а черт сам затянет, — бестактно, но, надо признать, довольно к месту перефразировав народную мудрость, припугнула Любу коляска. Тут же, впрочем, перекинувшись на парашют, она принялась чихвостить купол: — Полетать не дал людям, бес! Только озеро облететь собрались, поглядеть, как там на другом берегу, не осталось ли колесных пароходов? А тут тебя леший надавал».
Люба, заслышав этот экспромт, фыркнула. Дабы прервать ворчание, парашют снисходительно заскользил в сторону дальнего берега. По озеру пробежала серебристая волна, и Люба с восторгом увидела, что это играет косяк мелкой рыбки, наверное, сущика. Или шпрот. Ой, нет, шпроты — золотистые. Значит, все-таки сущик. От избытка красот Люба вновь запела, любуясь своим красивым и сильным тоненьким голоском:
— О, дельтаплан, спаси его!..
Песня, прямо скажем, не была шедевром. Он (кто — «он», было известно только Любе) не понял ее (Любы, надо полагать) любви и улетел на дельтаплане с другой. Разбежался и прыгнул с обрыва. Но, видимо, страдая дальтонизмом, несчастный принял дельту реки за колышущееся поле и рухнул прямо на дно. А Люба, в смысле героиня Любиной песни, разбежалась и прыгнула с обрыва следом. Н-да…
Надо сказать, коляска к Любиным песням о любви, в силу уже известного вам жизненного опыта, относилась предвзято.
«Река моих слез текла по пустыне, и раны остались там и поныне». Ну что это такое? Коррозия металла натуральная, — критиковала коляска мысленно — конечно, мысленно! — очередной поэтический крик Любиной души. — Ты сочиняй: солнце на спицах, синева над головой! Это я понимаю».
Чайкам, которые обгоняли Любу с коляской, песня тоже показалась сомнительной.
«Кто это нужду тянет?» — застонал главарь, здоровый как буревестник.
«Зефирова, — поморщилась тучная чайка. — Песня называется! Ты пой про тину, про червей, про богатые запасы промысловой рыбы. А тут… Пошлость га-гая! «Гы-гы, ты меня не зови, га-га, я теперь не твоя». Того и гляди, про браконьеров петь начнут. Барды». «Бардак», — согласилась еще одна раскормленная чайка, толстая, как больничный чайник.
Парашюту упоминание о дельтаплане не понравилось еще больше, чем чайкам. А кому понравится? В общем, парашют обиделся и резко, как реформа ЖКХ, затормозил. Люба и коляска повисли над озером. Ветер прекратил свистеть в ушах и спицах, и сверху довольно разборчиво донеслись обрывки фраз.
«Ранцевый парашют. Потомственный русский офицер. Изобретение Котельникова, не раз выручавшее… В 2002 году исполнилось 160 лет. С этим пидором крашеным… С этим дельтапланом…»
«Что такое?» — недовольно спросила коляска, раскачиваясь авоськой.
«Штиль, — хладнокровно сообщил парашют. — Можете пока покурить».
«Безобразие, — принялась гундосить коляска. Потом взглянула вниз. — Ой! Ой, Любушка, он нас утопить вздумал. Ты-то выплывешь, а я на корм рыбам».
Люба заопасалась: «Может, вы сможете продолжить наше движение?» — вежливо спросила она, задрав голову.
Парашют строго взглянул вниз, храня невозмутимый вид, но тайком еще гневаясь на дельтаплан из Любиной песни. Любины тонкие русые брови были испуганно сведены дельта… домиком. Между ключиц, в яремной ямке, встревоженно билась жилка. Парашют качнулся и великодушно поплыл к берегу.
«Спасибо», — поблагодарила Люба.
Поравнявшись с чайками, Люба извинилась: «Мои песни еще не совершенны. Я постараюсь петь потише. Простите, что потревожила».
Чайки умилились.
«Что вы, Люба, пойте, сколько влезет! — главарь взглянул на Любин редкой красоты нос уточкой, на выгнутые птичьими лапками ступни, на торчащие как пух прозрачные волосы. — Ничего цыпочка, симпатичная».
Тучная чайка жалостливо вспомнила, мол, мало того, что Люба не летает, так еще и ходить не может, и зашмыгала клювом.
«О, мое сердце, ветра порывы, плачу с дождем и лечу к обрыву!» — неожиданно с удовольствием заголосила чайка Любину песню, вспомнив про свою несчастную любовь прошлого охотничьего сезона.
«Ой, не думала я, не гадала, что эдак моя жизнь окончится, — то ли не заметив возобновившегося движения, то ли обрадовавшись возможности лишний раз громко пострадать, продолжала причитать коляска. — На дне морском, в страшной мучительной водянке».
Инвалидная коляска полагала себя великомученицей. Она любила думать о том, как беззаветно посвятила жизнь Любе. Осталась рядом с ней, забыв о своей личной женской судьбе, хотя по молодости было дело — подкатывали к ней разные… Грузовая тележка из продуктового, например. Нарочно с ящиками подкатил: яблоки «джонатан», цыплята по рубль семьдесят, все дела. Но при более близком знакомстве оказалось, что грузовая тележка — пьяница и матерщинник. Нет уж, лучше одной. Правда, однажды рассердившись за какую-то мелочь на Любу, коляска перечитала в газете «Знамя рыбзавода» объявления о знакомстве. И даже позвонила по одному: «Ручная тележка, ветеран рыбной промышленности в отставке, ищет спутницу жизни для серьезных отношений на ее дачном участке. Согласен на переезд из сельской местности».
«Вэ-пэ есть?» — строго спросил ветеран.
«Вопросы? Да, есть, — элегантным голосом подтвердила коляска. — Сколько вам лет?»
«Вэ-пэ значит «вредные привычки». А вопросы буду задавать я, — отрезал жених, воодушевленный огромным количеством откликнувшихся одиноких претенденток — звонил даже молодой дамский велосипед. — Сразу предупреждаю: без детей. Дети есть?»
«Любовь», — пролепетала коляска.
«Любовь, секс, это само собой, — развязно ухмыльнулся жених. — Дети от любви, спрашиваю, есть?
«Да она еще маленькая, Любовь».
«Дура какая-то, — пробормотал в сторону жених. — Сколько спиногрызов, спрашиваю?»
«Один… Одна».
«Двое? Не-е, мне с таким приданым баба не нужна. Только что каталка из горбольницы звонила: не замужем, в медицине разбирается — клизму поставить, градус измерить, спиртом протереть. Худо ли, когда в доме медик свой? Вот это, я понимаю, невеста. А с короедами…» — и жених грубо прервал связь.
Коляска охватилась стыдом, который жаркой волной прокатился по всем металлическим деталям: так ее еще никогда не переезжали! К вечеру тоска унижения сменилась болью за Любу. «Никому-то, горюшко мое луковое, не нужна. На моих руках, блестящая моя, выросла, так неужели я тебя покину, на телегу навозную променяю? Да пропади они пропадом, мужики проклятые!» — наконец, решила коляска и еще более самозабвенно, не помня себя, предалась служению Любе. Коляска ухаживала за ней истово, до изнеможения, до скрипа опор и рамы. Уж очень болела за Любушку душа. И было до исступления приятно жертвовать собой!
«Все-таки, какие все коляски разные, — шепотом размышляла она в сумерках возле Любиной кровати. — Тут целый день крутишься как белка в колесе, все для людей, все для людей. Как в котле кипишь! А другая стоит перед магазином, попрошайничает. Да еще ребенка на сиденье держит. Надо таких колясок лишать прав на детей в судебном порядке. А самих на принудительный труд: хочешь жить — вози из тюрьмы освободившихся калек, да которые по пьяному делу ног лишились». Перебрав себе под нос все возможные пороки опустившихся колясок — у ларьков стоят, пустых бутылок дожидаются, безобразничают и прочая, коляска с особым чувством переходила на правительство: «Простые инвалиды в нищете живут, а они и дел никаких не знают. Знай себе на казенных колясках разъезжают».
«Кто «они»? — сонно спрашивала Люба. — Ты про кого?»
«Да про тех инвалидов, которые в Думе да правительстве заседают. И инвалиды-то они ненастоящие. Голова не в порядке — это разве инвалид? Голова не жопа, завяжи да лежи. Головой в собес да на почту за пенсией ходить не надо».
«Ладно тебе, не ворчи, — успокаивала Люба коляску. — Там и поважнее забот хватает, чем о нас думать».
«По телевизору опять говорили, — не слушая Любу, бубнила коляска, — они задарма новые импортные коляски себе задумали получить. Им все бесплатно — и номерки на массаж, и костыли, и…»
Люба смеялась сквозь сон: «Какие костыли?»
«Обыкновенные! Так ладно бы только себе, а они и любовницам-то своим костыли за счет бюджета выправляют».
«Спи», — завершая дискуссию, бормотала Люба, перетаскивала рукой ноги поглубже, под одеяло, и больше ничего не слышала.
По ночам коляска интересовалась художественной литературой, отдавая предпочтение любовному роману. А раньше, до перестройки, коляске приходилось отдавать предпочтение политической литературе и книгам из серии «Пламенные революционеры». Правда, однажды, в нагрузку к биографиям Цурюпы и Коляева, Геннадий Павлович Зефиров, торжествуя, принес книжку «История автомобиля». В восьми ее главах в популярной занимательной форме раскрывались основные положения марксистско-ленинского автомобилестроения и обосновывалась неотвратимость упадка автомобилестроения капиталистического. Особое внимание коллектива авторов обращалось на раскрытие сущности большегрузного советского автомобиля как средства высвобождения от тяжелого труда, и праздности буржуазных моделей, призванных обслуживать прихоти небольшой горстки эксплуататоров. В последней, девятой главе, посвященной собственно автомобилям, говорилось о происхождении инвалидного кресла-коляски! Оно, как верно поняла коляска, являлось одной из самых важных ветвей среди больших и малых колесных народов и народностей. Научно применив к вычитанной информации о теории Дарвина, божественном сотворении колясок и их космическом происхождении, коляска выстроила свое генеалогическое дерево.
К сожалению, все родственники на дереве не уместились. Там ведь столько дальней родни! Одних кресел, что колдобин на дороге от Любиного дома до поликлиники: и троны, и кресла-качалки, и даже гинекологическое кресло прабабка нагуляла. Собственно колесом коляска пренебрегла: колесо, конечно, своя кровь, не чужая, но шибко уж дальняя родня. Все равно, как какой-нибудь Иванов в свою родню записал бы обезьяну или ребро. Посему основоположником своего роду-племени коляска назначила мускулоход: «Так называется экипаж, — зачитывала она Любе, — приводимый в движение находящимися на нем людьми».
Люба кивала, отжимаясь от пола.
«Что тут дальше? — рассматривала коляска грязноватые фотопортреты родственников. — Мускулоход Деметрия Фалернского, до нашей эры».
«До нашей эры?» — восхищалась Люба.
«Да, — подбоченясь, хвалилась коляска. — Мы древние! Фу ты, потеряла. Где это? Ага. Это была трехколесная повозка. Внутри устанавливалось колесо вроде беличьего, в котором бегал человек, отчего вращались задние ведущие колеса. — Пробежав по странице, коляска вдруг прервала чтение. — Матушки родные! — встревожилась она. — Вон оно что… Ты, Люба, только никому не рассказывай!»
«О чем?»
«У меня в роду императоры были. Коммод».
«Комод вроде без колес?» — прервала отжимания Люба и поглядела на тумбочку.
«Уж не знаю. Написано так. За что купила, за то и продаю».
«Дай-ка мне книгу. А-а! Коммод — римский император».
«А я что говорю? Вечно перебиваешь».
«Прости, пожалуйста» — Люба положила книжку на сиденье.
«Что мне теперь в автобиографии говорить? В графе «происхождение»? «Из служащих» или «из императоров» я? Леший надавал!» — принялась сокрушаться коляска.
«Император. Ничего такого в императоре нет. Главное, чтоб не кулак и не вредитель, — успокоила Люба коляску. — И не расхититель социалистической собственности».
«Нет, социалистическую собственность Коммод не расхищал», — открестилась коляска.
«Ну и все. Читай дальше», — приказала Люба.
Творчески переработав содержание книги, коляска обогатилась тьмой историй из жизни своих бабок, дядьев и племянников. Люба обожала ее россказни, и то и дело просила «ну еще разочек, последний» рассказать про Джовани да Фонтана или иной какой безлошадный экипаж.
«Шел, кажись, одна тысяча четыреста двадцатый год, — поотнекивавшись для порядка («некогда, Любушка», «забыла я все», «не надоело тебе одно и то же?»), затягивала коляска. — Джовани был у нас философом. Больше, кажись, философов у нас в родне и не было. Кроме тебя (это — уже Любе). Жил он в Венеции. И придумал мускулоход. Чертеж даже где-то сохранился. Не помню только где. Надо будет поискать. На внешность мускулоход, как и все мы, коляски, — чистый автомобиль: большие задние и малые передние колеса. В движение все приводится пассажиром: сидит-посиживает, да знай себе ручной барабан с зубчатым колесом крутит — ни забот, ни тревог. Вот еще коляска хорошая была, у императора Максимилиана: пять мужчин шли не спеша, нога за ногу, в здоровом ступальном колесе. А Максимилиан едет руки в брюки, как у Христа за пазухой. Ни жуй, ни глотай, только брови поднимай. Все, Любушка, спать пора».
«Еще про инвалида расскажи, и все», — просила Люба.
«Было это, как бы не соврать, в одна тысяча шестисотом году. Бедный скромный Альтдорф Фарфлер — вот имечко, еле выговорила, — работал часовщиком. И парализовало ему ноженьки. Ну, Альтдорф никуда жаловаться не пошел, ни в собес, ни в райотдел, а сделал себе трехколесную инвалидную коляску. Она стала его единственным средством передвижения по миру».
«По миру?» — уцепилась Люба.
«Это я так, к слову. Разве инвалид по миру может ездить? Безногие только пойти по миру могут», — сварливо добавила коляска.
«Ты опять?» — возмутилась Люба.
«Присутствующие не имеются в виду, — эту фразу коляска услышала недавно и теперь вставляла где ни попадя. — Кто за венгерским горшком последний? Присутствующие не имеются в виду».
«Переднее колесо той коляски приводилось вручную через зубчатую передачу. А через восемь лет часовщик построил другую, еще более совершенную коляску. Как образец непревзойденной красоты, она стояла в музее. Каком же? Восковых фигур мадам Тюссо, что ли? Запамятовала. Погибла она, незабвенная моя родственница. Сгорела во время бомбардировки немецкого города Нюрнберг. В России самобеглые коляски тоже изготавливались, потому что очень нужная в хозяйстве вещь».
«Значит, она в Германии последние дни провела», — встряла Люба.
«Кто?»
«Коляска инвалида-часовщика?»
«А я что говорю?»
«Музей мадам Тюссо, вроде, в Лондоне, а не в Нюрнберге?»
«Любишь ты, Люба, поспорить. Все, не буду больше рассказывать! Спи, давай».
«Не сердись, колясочка, больше ни разу, не перебью, расскажи дальше».
«Крестьянин Шамуршенков, — поломавшись для важности, продолжила коляска. — Надо бы разузнать, не кулак ли часом Шамуршенков был? Сделал безлошадный экипаж. Сенат даже похвалил его. А потом…»
Коляска замялась.
«Что?» — Люба приподняла голову с подушки.
«Призабыла».
«Не хочешь говорить?»
«Ладно, чего уж там. Дочь за отца не ответчик. Репрессировали его. Сослали».
«За что?»
«Не ведаю. Об нем наша родня старалась не вспоминать. Слышала только, что отсидел Шамуршенков в нижегородской тюрьме четырнадцать годков».
«Четырнадцать лет. Что же он мог такого страшного совершить?» — задумалась Люба.
«Уж не знаю. Может, детали какие для коляски в колхозе своровал, может еще чего. Мне больше всех Кулибин приятен. Такую самокатку построил! Царица Екатерина все жалела-сокрушалась, что ноги у нее не поотсыхали, так ей хотелось в кулибинской коляске поездить. А дальше уж велосиферы пошли».
«Велосипеды?»
«Они».
«Как хочется хоть разочек на велосипеде прокатиться, — мечтательно протянула Люба. — Через лужу!»
«Придумала! Чего хорошего? Вся в грязи умажешься», — принялась противоречить коляска, переживая, что Любушка опять начнет строить планы о полетах, поездках и отапливаемых домах культуры больших городов, на сценах которых при огромном стечении зрителей она будет исполнять свои песни.
«Ведь не слушает никогда, что ей говорят! — испуганно забормотала коляска, увидев, что парашют стремительно несет ее и Любу к другому берегу озера. — Ужас, чайки даже отстали».
Чайки, действительно, сменили направление полета. Вид Любы — без ног, без крыльев, без клюва, но такой смелой, повлиял на маршрут птиц. Они, честно говоря, летели в надежде поживиться яйцами чирков и крякв, да закусить свежими мальками. Но решили, что пока вполне обойдутся тиной и выброшенными на берег дохлыми синцами. А насчет яиц и будущих утят… Решено было дождаться, пока они подрастут, и тогда уж в честной справедливой конкурентной борьбе на равных биться за рыбную добычу. Более того. Вскоре чайки примкнули к рядам защитников живой природы и принялись бороться с производителями и продавцами пухо-перьевых изделий. Стремглав налетев стаей на городской рынок, они гадили на китайские куртки-пуховики, подушки и перины. К сожалению, люди не понимали их высоких устремлений. Но так уж устроен мир: творя добро, приходится гадить.
— Опять чайки товар обосрали! — возмущались торговцы и писали открытое письмо президенту с просьбой защитить мелкий и средний бизнес от внезапных проверок.
Впрочем, мы залетели, — то есть, я хотела сказать, забежали — вперед. А пока… Пока топографическая карта местности на глазах превратилась в макет: игрушечные деревца, картонные домики, присыпанные песком дорожки, коровы величиной с муху. Ох, уже не с муху, а с собаку: Люба и коляска стремительно двигались к земле!
«Ноги в руки, Любушка!» — дико проорала коляска, опасаясь, что парашют протащит обеих по полю и шоссе, и Любины безвольные ступни буду цепляться за каждую кочку.
Люба подхватила ладонями под коленями и подтянула ноги к груди, отчего еще глубже прорвала тощим задом дерматиновое сиденье. Коляска взвыла. Раздался грохот и металлический скрежет. Однако движение вперед не прекратилось. «На железную дорогу приземлились, — подумала коляска, — и я теперь дрезина». Рельсы под колесами мерно качались. «Нет, не железная дорога, — смекнула коляска. — Но железо откуда? Неужели на высоковольтную вышку парашют нас с Любушкой бросил?» Коляска приоткрыла глаза. Огляделась. Люба комочком сидела у нее на коленях: провалившись в дыру сиденья, обняв ноги и крепко зажмурившись. Сориентировавшись на местности, коляска охнула. Они мчались над шоссе. Не по асфальту, а именно — над.
«Видишь теперь, куда приводят мечты?!» — сдавленным голосом накинулась коляска на Любу.
Люба разжала руки, раскрыла глаза, недоуменно поглядела под ноги и засмеялась:
— Мечты приводят на джип!