Утро, когда Элла впервые за много дней покинула замок Скайлгард, было морозным и прозрачным, как хорошо промытое стекло. Воздух, казалось, звенел от холода, каждый выдох превращался в облачко белого пара и медленно таял, поднимаясь к бледному, выцветшему небу. Она стояла у тяжёлых чёрных ворот, кутаясь в свою старенькую шерстяную накидку, которая теперь казалась ей совсем тонкой и жалкой перед лицом этой горной стужи. В руке она сжимала холщовую сумку с перечнем того, что нужно было найти, составленным ею самой после вчерашнего осмотра кладовых.
Аррион не провожал её. Он лишь коротко бросил: «Деревня у западного подножия. Торгуют по утрам. К вечеру вернуться». И ушёл в глубину замка, оставив её одну на пороге этого холодного, безмолвного мира.
Дорога вниз оказалась труднее, чем она помнила. Или, может быть, её ноги отвыкли от долгих переходов, привыкнув к ровному каменному полу кухни и библиотеки. Тропа, петляющая меж валунов и редких, искорёженных ветрами сосен, была скользкой от тонкого ледяного наста. Она ступала осторожно, стараясь не поскользнуться, и с каждым шагом чувствовала, как воздух становится мягче, а ветер — менее колючим. Гора отпускала её медленно, неохотно, словно проверяя, вернётся ли она обратно.
Чем ниже она спускалась, тем больше менялся мир вокруг. Исчезал тот особый, звонкий, пропитанный тишиной и древностью воздух замка. Его место занимали другие запахи: сырой земли, прелой листвы, дыма от печных труб. Обычные, человеческие, слишком знакомые запахи, от которых у неё почему-то защипало в носу.
Деревня показалась не сразу. Сначала потянулись поля, голые и пустые, с остатками неубранной ботвы, присыпанной первым снегом. Потом — редкие изгороди, за которыми угадывались спящие сады. И вот наконец — первые дома. Низкие, каменные, крытые почерневшей дранкой, они жались друг к другу вдоль единственной узкой улицы, словно пытаясь согреться в этом суровом краю.
Элла вошла в деревню и сразу почувствовала это. Тишину.
Не ту благоговейную, густую тишину библиотеки, полную невысказанных знаний. А другую — настороженную, затаившуюся, как зверёк в норе при звуке чужих шагов. Улица была почти пуста. У колодца какая-то женщина в тёмном платке замедлила движение бадьи, подняла голову, посмотрела на неё — и быстро, слишком быстро, отвернулась, заслонившись краем одежды. Старик, сидевший на завалинке у своей двери, подобрал ноги и, кряхтя, скрылся в тёмном проёме, даже не взглянув в её сторону.
Элла шла по этой улице, чувствуя, как её обступает невидимый, но плотный кокон отчуждения. Взгляды, брошенные украдкой из-за занавесок, тут же отдёргивались. Шёпот, родившийся за её спиной, умирал, стоило ей обернуться. Ей не хлопали двери перед носом, нет. Двери вообще старались не открывать, пока она проходила мимо.
Она нашла лавку. Единственную на всю деревню, судя по вывеске — старой, облупившейся доске, на которой когда-то были нарисованы весы и мешок с зерном. Толкнула дверь. Колокольчик над входом звякнул сипло, нехотя.
Внутри было темно и пахло подвалом: сыростью, старой крупой, вяленой рыбой и мышами. Узкое пространство было заставлено мешками, бочками, полками с утварью. За прилавком стоял мужчина средних лет, с бледным, одутловатым лицом и водянистыми глазами, которые смотрели на всех с выражением вечной, привычной опаски. Увидев Эллу, он не поздоровался. Он просто замер, и его рука, лежавшая на краю прилавка, медленно, как бы невзначай, переместилась под стойку.
— Здравствуйте, — сказала Элла, стараясь, чтобы голос звучал ровно и спокойно. — Мне нужны продукты. Мука, крупы, масло, соль. И немного сушёных фруктов, если есть.
Торговец молчал, глядя на неё. Его глаза скользнули по её одежде — простой, добротной, но уже заметно поношенной, по стоптанным башмакам, по холщовой сумке. Задержались на руках — сильных, с коротко остриженными ногтями, с едва заметными белыми шрамами от ожогов. Он явно видел перед собой не деревенскую хозяйку и не странствующую торговку. Он видел ту, кто пришла сверху.
— Откуда идёшь-то? — спросил он, и голос его был тихим, лишённым любопытства, наполненным одним лишь нежеланием слышать ответ.
Элла помедлила. Она могла бы солгать. Сказать, что из соседней деревни, что идёт проездом, что у неё здесь родня. Но ложь застряла в горле, горькая и липкая, как незрелая ягода.
— Из замка, — сказала она прямо. — Скайлгард.
Мужчина моргнул. Его лицо не изменилось — оно и так было бесцветным, — но стало ещё более неподвижным, как у покойника.
— У нас товар только для местных, — быстро проговорил он, отводя глаза куда-то в сторону, на пустую полку за её спиной. — Нету лишнего. Мало чего. Самим едва хватает.
Элла сжала губы. Она видела за его спиной мешки с зерном, доверху наполненные, чувствовала запах свежего масла из бочонка в углу. Враньё было таким густым, что им можно было мазать на хлеб.
— Я заплачу, — сказала она тихо, но твёрдо. — У меня есть деньги. Честная цена.
— Нету, — повторил торговец, и в его голосе прорезалась почти паническая нотка. — Нечего продавать. Ступай себе с Богом.
Он отвернулся и начал что-то перекладывать на полке, всем своим видом показывая, что разговор окончен, что её здесь нет, что она — пустое место. Элла постояла ещё мгновение, чувствуя, как жар стыда и горечи поднимается откуда-то из глубины груди и заливает щёки. Это было не личное. Это не она, Элла Рейвенальд, бывшая повариха, была ему противна. Это был страх. Липкий, иррациональный, всепоглощающий страх перед тем, кто жил на вершине горы. И этот страх закрывал перед ней все двери, все мешки с мукой, все взгляды.
Она вышла из лавки, и колокольчик снова сипло звякнул, как будто прощаясь. На улице никого не было, но она чувствовала сотни невидимых глаз, впившихся в её спину. Она стояла посреди этой замершей, притихшей деревни, с пустой сумкой в руке, и чувствовала себя так, будто с неё сорвали кожу. Среди своих. Среди людей. Она была одной из них, женщиной из простых, чьи руки знали и тесто, и стирку, и боль в спине после долгого дня. Но для них она перестала быть своей. Она стала той, кто прикоснулась к запретному. Кто вошла в логово и вышла оттуда живой. И это было страшнее, чем сама тьма на горе.
Она не знала, сколько простояла бы так, если бы не услышала за спиной негромкий, чуть хрипловатый голос:
— Вам мука нужна? И масло? Я могу… у меня есть.
Элла обернулась. Перед ней стоял молодой мужчина, чуть старше неё, с тёмными, растрёпанными ветром волосами и открытым, обветренным лицом. На нём был грубый, залатанный полушубок, в руках он держал пустую тележку. В его глазах, серых, как зимнее небо, не было страха. Было настороженное, но живое любопытство. И ещё что-то, похожее на вызов, брошенный самому себе.
— Калеб, — коротко представился он и улыбнулся краешком губ. — А вам, видать, совсем туго, раз вы к Скайлгарду прибились. Пойдёмте, у меня телега во дворе. И не смотрите вы так — не съем. Я, в отличие от вашего хозяина, людей не кусаю. Вроде бы.
Он повёл её не в лавку, а через узкий проулок, мимо покосившегося плетня, за которым тоскливо блеяла невидимая коза, к небольшому, крытому тёсом двору. Здесь, под навесом, стояла телега — обычная крестьянская телега, с высокими бортами и тяжёлыми, окованными железом колёсами, в которых засохла серая, осенняя грязь. Рядом, в загородке, перебирал копытами крупный, лохматый конь, пахнущий сеном и здоровым, живым потом. Этот запах, такой простой и земной, вдруг резанул Эллу по сердцу — слишком резким контрастом с сухим, стерильным холодом замка.
Калеб легко, привычно откинул борт телеги и начал доставать припасы: мешок муки, плотный, набитый до отказа, у которого сразу проступили белые пятна на ткани; небольшой бочонок, из нутра которого доносилось тихое, маслянистое бульканье; свёрток сушёных яблок, тонко нарезанных кольцами и пересыпанных корицей; глиняный горшок с мёдом — густым, тёмным, пахнущим вереском и дальней, нездешней осенью.
— Масло коровье, — приговаривал он, выкладывая товар на край телеги. — Сбитое на прошлой неделе, свежее. Крупа ячменная, промытая, без сора. Соль у меня своя, но её вы, поди, и в замке добываете, у вас там, говорят, всякое водится… — Он на мгновение запнулся, бросил на неё быстрый, изучающий взгляд и продолжил, чуть тише: — А вот мёд берите. У нас пасека старая, дедовская. С такой горы, как ваша, любая зима слаще покажется.
Элла смотрела на разложенное богатство, не веря своим глазам. Это было больше, чем она смела надеяться. Больше и лучше, чем в любой лавке, куда она заходила прежде. Она полезла в карман за деньгами, но Калеб вдруг накрыл её руку своей — грубой, в мелких трещинках от ветра и работы, но неожиданно тёплой.
— Погодите, — сказал он, и в его голосе исчезла та нарочитая, немного развязная бодрость, с которой он только что расхваливал товар. — Деньги — потом. Сначала скажите: правда, что вы там живёте? В Скайлгарде?
Он не отводил взгляда. В его серых глазах не было ни насмешки, ни осуждения — только жадное, почти детское любопытство, смешанное с тем самым настороженным страхом, который она видела у всех здесь, но приправленное чем-то ещё. Упрямством. Желанием понять.
— Правда, — ответила Элла и не отвела глаз. Его рука всё ещё лежала на её запястье, тяжёлая, живая, но она не вырывалась. Это прикосновение было странным — слишком человеческим, слишком нормальным после дней, проведённых в обществе существа, которое даже не дышало, как люди.
— И как он? — спросил Калеб, понижая голос до шёпота. — Дракон этот? Правда, что он по ночам летает над горами и выжигает целые деревни, которые ему не заплатят? Что он пьёт кровь младенцев, чтобы сохранять человеческий облик? Что у него в подвалах — горы золота, награбленного тысячу лет назад, и он сидит на них, как старый пёс на кости, и никому не даёт даже смотреть в ту сторону?
Элла слушала этот поток суеверий, и в груди у неё закипало что-то странное, незнакомое. Не гнев даже — обида. Острая, несправедливая обида за того, кто никогда не просил её защищать его. За молчаливого, странного, нечеловеческого учёного, который жил в своих звёздных картах и магических схемах, который морщился от яркого света и говорил рублеными фразами, который вчера вечером пил её чай, держа кружку в обеих руках, как замерзший ребёнок.
— Неправда, — сказала она, и её голос прозвучал твёрже, чем она ожидала. — Ничего этого нет. Ни выжженных деревень, ни крови, ни золота.
Калеб прищурился, не веря.
— А что есть? Только не говорите, что вы ходите туда просто прислуживать. Зачем тогда дракону прислуга? Он же может одним словом любое желание исполнить, любое блюдо из воздуха создать.
— Не может, — отрезала Элла, чувствуя, как горячая волна поднимается откуда-то из груди. — Или может, но не хочет. Он… он другой. Он не интересуется ни властью, ни богатством. Он сидит в своей библиотеке, читает книги про звёзды и камни, и пишет какие-то вычисления. У него там пыли — на сотню лет. А печь на кухне — капризная, хуже любой деревенской. И ест он… — она запнулась, понимая, что едва не выдала тайну драконьего метаболизма. — Ест он простую еду. Которую я готовлю.
Калеб смотрел на неё во все глаза. Его рука наконец соскользнула с её запястья, и он отступил на шаг, окидывая её новым, оценивающим взглядом.
— Вы его защищаете, — сказал он не как вопрос, а как утверждение. И в его голосе прорезалось странное, неожиданное уважение. — Вот так просто. Без страха.
Элла промолчала. Она и сама не знала, когда это началось. Когда она перестала бояться. Или, может быть, страх никуда не делся, а просто переплавился во что-то другое, чему она пока не могла подобрать названия.
— Он не зверь, — наконец сказала она, медленно, словно пробуя каждое слово на вкус. — Он… учёный. Очень старый учёный. Со сложным характером. И ему… — она запнулась, чувствуя, как слова застревают в горле, слишком личные, слишком откровенные для этого холодного утра. — Ему одиноко там, наверху. Одному среди книг.
Калеб долго молчал. Потом, не говоря ни слова, принялся укладывать припасы обратно в телегу — аккуратно, бережно, будто это были не просто продукты, а нечто большее.
— Цена, — сказал он наконец, назвав сумму, которая была даже ниже рыночной. — И берите ещё яиц. У меня куры несутся даже зимой, в сарае тепло.
Он протянул ей корзину, на дне которой покоились десятка два крупных, ещё тёплых яиц, присыпанных сеном. Их руки снова встретились на ручке, и Калеб задержал её взгляд.
— Знаете, — сказал он тихо, — вы первая, кто вернулся оттуда и не проклинал это место. И первая, кто сказал про него доброе слово. — Он помолчал. — Может, вы и правы. Может, не всё, что живёт в горах, хочет нашей смерти.
Он отпустил корзину и отступил, снова становясь обычным деревенским торговцем, с обычной настороженной улыбкой.
— Приходите ещё, — сказал он. — Я всегда рад честному покупателю. И… — он замялся, — если там, наверху, что-то понадобится, чего у других не сыскать… передайте. Я найду.
Элла кивнула, чувствуя, как от этих простых слов на душе становится чуть теплее. Она расплатилась, бережно уложила покупки в свою сумку и пошла прочь со двора, оставляя за спиной запах сена, конского пота и чего-то очень человеческого, от чего защемило сердце.
Она не обернулась. Но всю дорогу обратно, в гору, по скользкой, ледяной тропе, она несла с собой не только муку, масло и мёд. Она несла с собой тихое, упрямое знание: там, внизу, в мире людей, у неё больше нет дома. А здесь, наверху, среди пыльных книг и золотых глаз, она, кажется, начала находить что-то, что этим домом могло бы стать.
И это открытие было одновременно и пугающим, и невероятно, неизбежно правильным.