Глава 8. «Шла нормальная работа физиков, быть может, как теперь»

Юрий Борисович Румер был «принят в дом», был принят в друзья. И звездные минуты одна за другой вспыхивали в его молодой жизни.

Еще во время разговора о науке с Эйнштейном и Эренфестом в чердачной комнате и потом, когда Эренфест куда-то вышел, а в комнату вошел скрипичных дел мастер и начался длинный и сложный разговор о починке скрипок, Румер впервые поймал себя на мысли: «Вот они, штерн-минуты моей жизни». Не раз он еще поймает себя на этой мысли.

После того как Румер с легкостью принял приглашение госпожи Эйнштейн остаться пообедать, а Эренфест облил его ушатом холодной воды («Нет, уходите…»), Румеру ничего не оставалось, кроме как откланяться: «Чести я уже удостоился, а еду поищу где-нибудь в другом месте».

«В конце концов, я все-таки остался обедать у Эйнштейна вместе с его женой и Эренфестом, — писал Юрий Борисович в своих воспоминаниях о встречах с Эйнштейном. — Во время обеда Эйнштейн говорил с Эренфестом об аксиоматике электромагнитного поля. Эренфест выразил желание познакомиться с моей женой. Хочу узнать, даст ли она вам возможность работать», — сказал он [18, с. 110].

На прощанье Эренфест похлопал Румера по плечу, улыбнулся своей широкой улыбкой, которая полностью меняла его лицо, и сказал по-русски: «Приходите завтра в университет на коллоквиум. Я познакомлю вас с одним пареньком из России». Слово «пареньком» он произнес без единой ошибки. Этим пареньком был Лев Ландау.

В журнале «Наука и жизнь» за 1974 г. напечатаны «Странички воспоминаний о Л. Д. Ландау» профессора Ю. Румера.

«В этих заметках я не хочу касаться научных трудов Л. Д. Ландау. Современная теоретическая физика недоступна неспециалистам. Умение популяризировать эту науку — особый талант, которым обладают не все. Я не считаю и себя обладателем такого таланта, несмотря на то что в соавторстве с Львом Давыдовичем написал книжку „Что такое теория относительности?“

…Я не хотел бы также отдавать и малой дани той популярной легенде, в которой Ландау фигурирует „в сандалиях и ковбойке“. Потому что (воспользуюсь подходящим термином) центр тяжести образа Ландау не здесь — не в его парадоксальных высказываниях, которые превращают его в героя анекдотов, а в том, что это был крупнейший ученый-физик мирового масштаба и создатель выдающейся школы советских физиков…

Меня познакомил с ним в Берлине в самом конце 1929 г. на коллоквиуме по теоретической физике Павел Сигизмундович Эренфест.

Ландау с сожалением сказал мне: „Как все хорошие девушки уже разобраны и замужем, так и все хорошие задачи решены. И вряд ли я найду что-нибудь достойное среди оставшихся“.

Но он нашел.

В январе 1930 г., будучи у Паули в Цюрихе, он обнаружил последнюю, по его словам, из хороших задач: квантование движения электронов в постоянном магнитном поле. Решил он эту задачу весной — в Кембридже, у Резерфорда. Так в истории физики наряду с парамагнетизмом Паули появился диамагнетизм Ландау…

Говорят, что характер Ландау в его молодые годы проявлялся в задиристости, категоричности суждений, граничащей с нарочитой эксцентричностью.

Эти черты напоминали мне молодого Маяковского, когда он еще ходил в желтой кофте и потрясал своих случайных слушателей высказываниями о себе и своей значимости.

Сходство неизбежно заставляет искать общее объяснение. Я думаю, дело здесь в том, что подобные проявления своего „я“ свойственны гению, который выходит на подобающее ему место.

Когда Маяковский добился общего признания, он стал мягче, снисходительнее и добрее.

Тот же путь прошел и Ландау. Когда к нему пришло всеобщее признание — как на родине, так и за рубежом, — он перестал быть задиристым» [34].

О задиристости Ландау имеются целые сказания. Его друзья, ученики, ученики учеников передают эти сказания из уст в уста, и в них уже появился, по-видимому, неизбежный вымысел. Мы не будем «обогащать» уже существующие, к сожалению, в литературе искажения облика Ландау. Правда, есть и документальные вещи. Типичный пример — телеграмма Ландау Нильсу Бору. В 1931 г., когда Ландау, был в Англии, на одном из семинаров Дирак рассказывал работу, где он получил свое знаменитое уравнение и пытался толковать его в терминах «положительно заряженного электрона» (будущий позитрон!). Бор высоко ценил Ландау и послал ему письмо с просьбой высказаться по поводу этой работы Дирака. Отзыв пришел телеграммой. Она была короткая и ясная: «guatsch» — вздор. Еще одно свидетельство того, с каким трудом воспринимались новые идеи даже блестящими умами. Но на такие выпады не обижались, это было время отчаянных споров.

О встрече на берлинском коллоквиуме Юрий Борисович рассказывал: «Тогда, в первый день нашей встречи, мы сидели на самом верху амфитеатра. Говорил Эйнштейн. Ландау морщился, ерзал поминутно: „А! Ерунда! Эх, не так все… Слушайте, Юра, что он говорит? Давайте спустимся вниз, мне ужасно хочется уговорить старика (Эйнштейну в ту пору было 50 лет) бросить заниматься единой теорией поля!“. В перерыве я с ужасом смотрел, как он спускается вниз, совсем еще мальчишка, подбирается к Эйнштейну. Но ни у кого не хватило бы смелости прорвать барьер Величия, стоящий перед теми, сидящими в первом ряду. Никто не осмелился бы на это, и Дау тоже. Он подошел, посмотрел на Эйнштейна поближе, да так и остался — на расстоянии».

Ландау рассказывал: «…Эйнштейн не мог понять основных принципов квантовой механики. Этот факт поистине удивителен. Эйнштейн совершил революцию, создав теорию относительности, и в то же время не мог понять другой революции — квантовой механики. Я пытался ему объяснить принцип неопределенности, но, как видно, безуспешно».

Это молодежь легко принимала квантовую веру. Когда смотришь библиографию тех лет, поражаешься небывалой частоте великих открытий и обилию новых имен, появившихся рядом с уже известными именами. Эти новые в ту пору имена стали теперь настолько привычными, что вряд ли студент, который обязан знать в качестве основы основ уравнения, правила, эффекты, называемые сегодня этими именами, отдает себе отчет в том, что за этими уравнениями, правилами и эффектами стояли совсем молодые люди, с их отчаянными догадками, верой и неверием.

Какая же буря была тогда! Какие были эмоции в ту пору, когда только складывались абсолютно радикальные взгляды на природу. «Но мы, пришедшие тогда к Борну, — рассказывал Юрий Борисович, — не очень понимали громадность происходящих перемен. Революционность мы чувствовали, но не слишком. Ощущения исторических масштабов, пожалуй, не было. Шла нормальная работа физиков, может быть, как теперь». Виктор Вайскопф (поступил в Венский университет в 1926 г., 1928–1931 гг. провел в Геттингене у Макса Борна) с сожалением писал: «Было уже слишком поздно, когда я вошел в физику: все области были открыты. Что же я делал?» [35, с. 20]. Что делал и чего достиг Вайскопф, хорошо известно научному миру. А вот ощущение тогда было такое: «Шла нормальная работа физиков, может быть, как теперь».

Семинары у Борна. Покупались пирожные, разливался кофе по маленьким чашечкам. В первом ряду рядом с профессором садились ассистенты, гости, потом докторанты из самых разных стран. Все казалось обычным, иногда даже скучным, особенно если на семинаре случалось выступать Дираку. Он был неважным докладчиком.

Как-то в беседе профессора Румера со студентами уже в Новосибирском государственном университете один молодой теоретик сказал: «Я мучительно переживал „Квантовую механику“ Ландау. А Дирак — это „песнь песней“, все пригнано, четко, изысканно! Какое же это было, по-видимому, наслаждение слушать самого Дирака!».

Каково же было удивление молодых людей, когда они услышали от Юрия Борисовича: «Никакого наслаждения. Слушать Дирака было мучительно. Мы воспринимали идеи Дирака и попадали под их воздействие только по прочтении его работ. А на семинаре… выходит Дирак, ни улыбки, ни энтузиазма. Берет мел своими длинными пальцами и начинает молча писать на доске формулы. Борн не выдерживает: „Поль, расскажите нам, что вы пишете?“ И Дирак, продолжая писать, начинает неохотно говорить: „Даблъю минус альфа эр пи эр минус альфа ноль эм це, и все это на пси, потом альфа мю на альфа ню…“ и дальше в таком духе, и он искренне был уверен, что объясняет. Однажды мы с Борном и Дираком гуляли в окрестностях Геттингена, около замка Плессе. Мы говорили обо всем на свете, об архитектуре, о музыке, наконец, о науке. Борн восхищался его теорией релятивистского электрона и совсем недавней догадкой о существовании положительно заряженного электрона. Дирак молча пожимал плечами. „Чем же вы нас порадуете в будущем, Дирак?“ — спросил его Борн. И тот ответил: „Nothing more. Nothing more“[6]. Что же еще требовалось от человека, написавшего уравнение, которое „объясняет бóльшую часть физики и всю химию“?».

Самыми яркими становились семинары Борна, когда в Геттинген приезжали Нильс Бор, Эренфест или Паули. С Паули всегда были связаны отчаянные споры и обязательно какая-нибудь смешная история. Он обладал легендарной славой в обнаружении слабых точек в теории, и спорить с ним было очень трудно. К тому же считалось, что Паули всегда прав, и потом до ужаса прямолинейные замечания Паули вершили спор. А чтобы спор не возобновлялся, он мог, не меняя выражения лица, все в том же повышенном тоне спора рассказать соленый анекдот. Нильс Бор говорил о нем: «Каждый из нас боится Паули. Но, по-видимому, мы не столько его боимся, сколько не смеем признаться себе в том, что мы его не боимся» [11, с. 100].

Нильс Бор приезжал обычно с курсом лекций. В Геттингене вообще сложилась традиция устраивать фестивали Бора. Это были настоящие праздники науки.

С приездом Эренфеста менялась сама атмосфера взаимоотношений. Она приобретала ту живость и непосредственность, которых немного не хватало строгой и суховатой форме общения Борна с его учениками.

Юрий Борисович рассказывал: «Борн бесконечно много сделал для меня. Насколько только много может один человек сделать для другого человека. Но общение с ним бывало самым разным, не всегда легким».

Все зависело от настроения Борна, которое проявлялось мгновенно. Если он приветствовал, например, Румера: «Guten Tag, Doctor», было ясно — настроение плохое. Это значит: день сидел, марал бумагу, комкал и бросал в корзину, ничего не выходило. Не выйдет и разговора о науке. Можно прощаться и идти работать дальше самому или сходить в кино. Если приветствие было: «Guten Tag, Rumer», это означало, что настроение получше. Значит, появился просвет и есть предмет для разговора, но не о вашей науке, а о том, чем занимается в данный момент сам Борн. А бывало и такое: «Lieber Rumer!», это означало, что у него все идет, все ладится, сейчас он отложит на некоторое время свои бумаги, и тогда вы можете спокойно излагать свои собственные проблемы.

С Эренфестом можно было обсуждать в любое время любые, самые отчаянные идеи. Он ко всему относился серьезно. Его считали дирижером европейской науки. Но Эренфест был и дирижером взаимоотношений. Он не признавал никакой борьбы за приоритет. И не было никаких разговоров о том, что кто-то у кого-то украл идею. Как это, украли идею? Можно ли у Эйнштейна украсть идею, или у Бора, или у Резерфорда? На седьмом Сольвеевском конгрессе в октябре 1933 г. Поль Ланжевен во вступительной речи, говоря об Эренфесте, сказал: «Многие из присутствующих здесь были его учениками, и все — его друзьями… Эренфест, который так много способствовал установлению связей между старыми и новыми идеями, в какой-то степени был душой этих собраний (Сольвеевских конгрессов. — Авт.). Он больше любого из нас представлял наши трудности… Я с радостью ожидал нашей встречи здесь и надеялся вновь испытать то вдохновляющее влияние, которое излучал Эренфест, общаясь с учениками и друзьями. Нам не дано увидеть его снова. Драма нашей физики воплотилась в нем, в трагедии, которая погубила большой ум и большое сердце» [36, с. 160]. 25 сентября 1933 г. Павел Эренфест покончил с собой.

Семинары Борна проводились каждую неделю по средам. Тема семинара, как правило, заранее не объявлялась, но все знали, что будет что-то эффектное и важное. Перед началом Борн мог попросить у аудитории 10 минут — ему надо кое-что обдумать. И через 10 минут он приходил вместе с Эренфестом, который только что приехал. Публика в знак восторга топала ногами. Это старый студенческий обычай в Германии — вместо аплодисментов топать ногами. Борн с Эренфестом всегда немного пикировались. Докладывает Борн, рассказывает свою новую работу, естественно, на языке матричной механики. Эренфест его перебивает:

— Макс, ну что ты взгромождаешь эти матрицы одна на другую?! Напиши уравнение Шредингера, и через две минуты все будет ясно.

Борн, поджав губы, отвечает:

— Кто к чему привык. Я привык к матрицам, и мне так удобнее.

— Но, Макс, неужели ты не знаешь, что есть хорошие привычки и плохие привычки? От плохих надо отучаться.

Нравы были свободные. В конце семинара, например, Гайтлер мог поднять руку и сказать, что у него есть важное сообщение. Со временем никто не считался. Гайтлер выходит и говорит: «Мы с Нордхеймом нашли удивительное соответствие между радиусом Вселенной по теории Эддингтона и массой электрона». Все начинают подхихикивать; ожидая, что это будет какой-нибудь вздор, и тут все замечают, что Борн зацепляется: «А как?». Гайтлер продолжает:

— Мы пока не можем, господин профессор, представить это в полной форме, в той, какую это вы требуете с вашей геттингенской точностью, но мы будем рассказывать пока, как есть.

Очень скоро выясняется, что все придумано для развлечения, публика удовлетворенно топает ногами, Борн хмурится.

— Напрасно вы сердитесь, профессор, мы послали эту работу Эренфесту в Лейден и вот получили ответ, разрешите огласить?

Борн разрешает. Гайтлер достает письмо из конверта с лейденским штемпелем и читает: «Я поздравляю Вас с замечательными идеями, они безусловно заслуживают внимания. Вы не опасайтесь, если это не сразу пойдет, Борна я возьму на себя».

Макс Борн не очень любил, когда над ним подшучивали, но молодежь приучила его к своим выходкам. От некоторых он даже приходил в восторг. Однажды его питомцы сочинили объявление и поместили в ганноверской газете сообщение о том, что Физический институт Джеймса Франка в научных целях в 12 ч такого-то дня выпускает шары-зонды, которые будут пролетать над различными местностями бывшего королевства Ганновер. И поэтому просят, если такой зонд спустится на какую-нибудь территорию, обязательно сообщить об этом в физические институты. А если пролетит мимо, зафиксировать, когда, в котором часу и в каком направлении пролетел зонд. Желательно сообщить при этом ремесло человека, который напишет об этом. Институт Джеймса Франка забросали письмами. Выяснилось, что огромное число людей видело эти несуществующие зонды, и больше всего священников.

Джеймс Франк со своей молодежью были постоянными участниками семинара Борна. И борновская молодежь часто просилась в лабораторию Франка попробовать себя в эксперименте. Если на семинар Борна приезжал Яков Френкель или Вальтер Боте, их обязательно приводили в институт Франка посмотреть на новое оборудование и обсудить экспериментальные результаты прямо на месте, а то и покрутить ручки приборов. Если у Джеймса Франка были в гостях Густав Герц или Чарлз Вильсон, они непременно приходили в институт Борна пообщаться с теоретиками.

В честь гостей Борн, как правило, устраивал прием у себя дома, куда непременно приглашались все ассистенты Борна. Юрий Борисович рассказывал об одном из таких приемов, который ему особенно запомнился. Это был прием, устроенный в честь Резерфорда. Днем Резерфорд прочитал лекцию в переполненной Ауле о современных проблемах физики. Лекция была на английском языке, но исключительно ясное новозеландское произношение делало ее всем понятной. После лекции была устроена торжественная процедура присвоения Резерфорду звания почетного доктора Георгии Августы. В заключительной речи, когда на него накинули мантию, Резерфорд сказал: «I believe that science is simple, because I am a simple man»[7].

Вечером у Борна собрались гости. Среди них были Джеймс Франк и Рихард Курант с женами, три ассистента Борна — Гайтлер, Нордхейм и Румер и еще в связи с официальной церемонией куратор Георгии Августы, высокопоставленный чиновник.

«Когда мы вошли в гостиную, — рассказывал Юрий Борисович, — важный куратор с презрительной миной каждому из нас подал два пальца. А великий Резерфорд — свою огромную руку протянул широко, сердечно, пожал всем нам руки до боли и обратился к Борну: „Вот у вас сейчас какие ассистенты. Помню, в прошлый раз у вас был Гейзенберг!“».

За столом геттингенские профессора держались вначале чинно, а молодые люди и вовсе притихли. С лица важного куратора не сходило презрительное выражение: его, по-видимому, шокировали простые манеры Резерфорда, его громкий хохот, похлопывание по плечу и простые замечания. Ел Резерфорд с большим аппетитом, не очень прибегая к ножу и вилке. А когда перешли к десерту, все отчетливо слышали громкий хруст слоеных пирожных, явно понравившихся Резерфорду. Когда удовлетворенный Резерфорд взялся за свою трубку, произошло непредвиденное. К этому времени беседа приобрела уже свободную форму и, как это часто бывает среди пожилых людей, приняла характер воспоминаний. Джеймс Франк рассказал о случае, который произошел с ним во время войны. Он дневалил как-то перед штабом своей воинской части. Вдруг он увидел, как прямо на него мчится на лошади блестящий офицер. Перед самым носом у немножечко испуганного Франка офицер остановил лошадь, соскочил с нее, бросил поводья Франку и сказал; «Подержите, я ненадолго». Франк остался сторожить лошадь и ждал больше, чем ему хотелось. Наконец офицер вышел, достал кошелек и протянул Франку пятьдесят пфеннигов: «Прости, солдат, что задержал тебя». — «Но, знаете, — ответил Франк, — я должен вам сказать, что моя профессия и мое положение в гражданской жизни не позволяют мне брать чаевые». Тогда офицер посмотрел на него внимательно, улыбнулся и сказал: «Ничего, солдат, не стесняйся. Деньги всегда деньги. Они еще пригодятся тебе в твоей гражданской жизни».

— Ну, и взяли? — спросил Резерфорд.

— Да.

— Напрасно. Надо было просить больше.

Важного куратора перекосило. Рассказ Джеймса Франка вызвал естественные ассоциации у Рихарда Куранта, и он рассказал, как воевал, как был ранен в живот и получил в награду Железный крест. А после войны, во время страшных государственных беспорядков, и потом, когда наконец было избрано национальное собрание в Веймаре и была выработана конституция республики, Курант принимал активное участие в общественных делах. Он был председателем Совета солдатских депутатов Геттингена и окрестностей.

«Вот чем я занимался. Выписывал, например, бумагу: „Гражданину такому-то разрешается проезд туда-то и обратно для приобретения пяти мер картошки“ — и подпись: „председатель Совета солдатских депутатов, доктор Курант“». Резерфорд оживился: «Доктор Курант, я понял, почему из вашей революции ничего не вышло! Вы больше думали о математике, чем о перевороте, а надо было наоборот!» Этого университетский куратор выдержать не смог. Он демонстративно встал, простился только с Борном и ушел.

После этого вступила в силу обязательная в доме Борнов музыкальная программа. Борн любил играть на рояле и у себя дома первым играл он, и всегда что-нибудь малоизвестное. Затем за рояль садилась Хеди Борн. Она играла превосходно, выбирая для гостей обычно Моцарта и Шопена. Иногда она играла Шумана и пела под свой аккомпанемент. На этот раз порядок не отличался от обычного. После того, как фрау Борн кончила играть, Резерфорд громко аплодировал, а потом чистосердечно признался: «Спасибо, фрау Борн, очень красиво у вас получилось. Я, правда, плохо разбираюсь в музыке, но мне показалось, что вы играете хорошо, а вот профессор Борн играл так, словно решал алгебраические задачи».

В заключение вечера все пошли на центральную площадь. Резерфорду надлежало взобраться на фонтан и, как новоиспеченному доктору Геттингенского университета, поцеловать маленькую пастушку. Резерфорд сделал это с большим удовольствием. Только когда он полез через ограду фонтана, у молодых людей появилась тревога, как бы в свои 60 лет, еще обладая могучей силой, он не переломал старые чугунные кружева.

Загрузка...