Глава 13. Пятиоптика

В 1938 г. Ландау и Румера арестовали. Их арестовали в один день и посадили в одну камеру. «Мы улыбнулись друг другу, — рассказывал Юрий Борисович, — и, конечно, решили, что они хотят подслушать наш разговор, раз посадили в один „конверт“ — маленькую бутырскую комнатку, где вы можете встать, сесть, но не ходить. На самом деле, как потом выяснилось, это произошло из-за обычного беспорядка. И вообще оказалось, что ордер на мой арест был выписан на 26 апреля, а взяли 28-го. Просто потому, что не успевали брать, — много было таких. И первое, что мне сказал Дау, было в его духе: „Ну и подарочек ты получил ко дню рождения, Румчик, поздравляю тебя!“».

Двадцать восьмое апреля — день рождения Юрия Борисовича. После того как Румер все-таки без удовольствия принял поздравление, Ландау как ни в чем не бывало стал рассказывать о своей последней научной догадке: «Послушай, Рум, ты даже не представляешь себе, что я придумал! Я разгадал тайну жидкого гелия!»

В 1937 г. Петр Леонидович Капица открыл парадоксальное явление: гелий, охлажденный до сверхнизких температур, близких к абсолютному нулю, не только не затвердевал, но терял вязкость и становился сверхтекучим. Румер был первым человеком, который услышал блестящее объяснение сверхтекучести гелия, фантастического объекта, в котором квантовые эффекты проявляются в макроскопических масштабах. И только спустя три года узнает об этой работе Ландау мир.

Они просидели вместе одну только ночь, а потом развели их по разным камерам. Ландау просидел год. Румер — десять. После десяти лет пришли этап и ссылка. Они встретятся через 15 лет. Ландау по-прежнему главой теоретического отдела физпроблем, Румер — преподавателем Енисейского учительского института.

Румера продержали в Бутырках недолго. Юрий Борисович рассказывал: «Мне предъявляли такие невероятные вещи, „уличали“ в таких нелепостях, что я понял, возражать и оправдываться бессмысленно, главное — сохранять спокойствие и доброжелательность. На третий день после ареста мне предъявили письмо Ландау Ежову и спросили: „Вы почерк вашего друга знаете?“ — „Знаю“, — говорю. — „Вы сможете отличить, его почерк от подделки?“ Я сказал, что да. — „Вот, читайте, что он пишет“. И я читаю: „Народному комиссару Ежову. Я, профессор Ландау Лев Давидович, настоящим свидетельствую, что я организовал группу профессоров физики в составе Румера Ю. Б., Тамма И. Е., Леонтовича М. А. и т. д. с целью всенародного подрыва теоретической физики в нашей стране. Я сам, например, в своей работе по квантовому электронному газу выхолостил из нее все практические применения, оставив одни голые формулы…“ и т. д. „Вот так, — сказал мне следователь, — убедились? А теперь давайте договоримся, что без применения физических методов воздействия вы поставите подпись под этой же бумагой“. „Была не была, — подумал я, — все равно одна смерть“ — и „без применения физических методов воздействия“ я поставил подпись под той бумагой. Так что меня ни разу не били. Моя жена до сих пор этому не верит. Держали в „стойке“, да, светили в лицо, издевались, но не били. Я сочувствовал этим людям. Мне казалось, они были уверены, что имеют дело с настоящим шпионом, и, как могли, старались. Через много лет я встретился с моим бутырским следователем в Московском университете; я — уже восстановленный в правах, он — в гражданской форме. Я хотел было пройти мимо, но он меня остановил: „Юрий Борисович, я хочу вам сказать, что спустя год после вашего ареста, когда вам выносили приговор, я подал протест в военную прокуратуру о том, что, как я установил, единственное обвинение, предъявляемое гражданину Румеру, арестованному в апреле 38-го г., заключается в его связи с врагом народа Ландау. Но что к моменту вынесения приговора Румеру означенный Ландау был уже органами министерства внутренних дел освобожден. На этом основании я, прокурор Советской Армии …заявляю протест и требую отмены приговора“. А я к тому времени уже трудился над флаттером крыла самолета, по-видимому не без его содействия, — дело в том, что после того, как я подписал „признание Ландау“, меня все еще допрашивали, и однажды среди всей этой абракадабры, которая называлась допросом, я услышал: „Работать на Советскую власть инженером будешь?“ — „Конечно!“ — обрадовался я. Так я попал в Болшево к авиационникам».

Ландау сразу попал в гораздо более тяжелые условия, вызвав к себе крайнюю враждебность органов. Уверенный, что скоро все выяснится, он с самого начала держался независимо и, конечно, возмущался подобным положением дел. Это потом, чтобы его только не били, Ландау будет подписывать протоколы допросов, содержащие самые невероятные признания. Ландау погибал. И он бы погиб, если бы не Петр Леонидович Капица. В тот же день, когда его арестовали, Капица написал письмо Сталину:

«28 апреля 1938, Москва

Товарищ Сталин!

Сегодня утром арестовали научного сотрудника института Л. Д. Ландау. Несмотря на свои 29 лет, он вместе с Фоком — самые крупные физики-теоретики у нас в Союзе…

…Нет сомнения, что утрата Ландау как ученого для нашего института, как и для советской, так и для мировой науки, не пройдет незаметно и будет сильно чувствоваться. Конечно, ученость и талантливость, как бы велики они ни были, не дает право человеку нарушать законы своей страны, и, если Ландау виноват, он должен ответить. Но я очень прошу Вас, ввиду его исключительной талантливости, дать соответствующие указания, чтобы к его делу отнеслись очень внимательно. Также, мне кажется, следует учесть характер Ландау, который, попросту говоря, скверный. Он задира и забияка, любит искать у других ошибки и когда находит их, в особенности у важных старцев, вроде наших академиков, то начинает непочтительно дразнить. Этим он нажил много врагов.

…Но при всех своих недостатках в характере мне очень трудно поверить, чтобы Ландау был способен на что-либо нечестное.

Ландау молод, ему представляется еще многое сделать в науке. Никто, как другой ученый, обо всем этом написать не может, поэтому я и пишу Вам.

П. Капица».


Письмо Капицы в комментариях не нуждается. Разве что упоминание имени Фока в самом начале письма. Это не случайно и неспроста, так же неспроста, как каждое слово в письме. В 1937 г. Владимир Александрович Фок был арестован. Капица узнал об аресте Фока, будучи в Ленинграде, откуда немедленно написал письма Сталину и Межлауку. Письмо Сталину короткое и категоричное, состоящее в основном из пронумерованных пунктов (в одном из которых он сравнивает арест Фока с изгнанием Эйнштейна из нацистской Германии), очень хлестких. Но главные надежды возлагались, конечно, на Межлаука, которому Петр Леонидович просто и обстоятельно излагал, как взволновал его арест Фока, какой нелепой ошибкой он считает этот арест. Пишет о том, как талантлив Фок, как далек он от всего, что не касается науки, как оторван от жизни из-за полной глухоты. При этом Петр Леонидович не преминул заметить, что ему стало известно об аресте еще «очень многих ученых-теоретиков». «Так их много арестовано, — пишет Петр Леонидович, — что в университете (ленинградском. — Авт.) даже некому на физико-математическом факультете некоторые курсы читать… Хотелось бы надеяться, что следствие НКВД покажет, что большинство из них непричастны к каким-либо злодействам… А если они окажутся виноваты? Это еще хуже… Большинство из них еще молоды. А это значит, что за 20 лет Советская власть не сумела завоевать на свою сторону ученых…»

Через шесть дней Капица пишет письмо Межлауку с благодарностью — Фока освободили. Правда, перед тем как освободить, его привезли из ленинградской тюрьмы в Москву для недолгой беседы с Ежовым. Мотив беседы, которая состоялась в кабинете Ежова, содержал в себе весь набор изречений об огромном количестве врагов народа и бдительности, которую мы все должны проявлять. Беседа была закончена замечанием, сделанным как бы невзначай, о том, что при таком огромном количестве работы неизбежны ошибки и что они умеют их обнаруживать и исправлять, чему пример — случай его, Владимира Александровича Фока.

С Ландау дело оказалось сложнее. Ответа от Сталина Капица не получил. Все другие его попытки тоже оказались безуспешными. Спустя годы стало известно, что Сталину писал и Нильс Бор:

«…В течение многих лет я имел удовольствие переписываться с профессором Ландау о научных проблемах, которые глубоко интересовали нас обоих. Однако, к своему большому сожалению, на мои последние письма я не получил ответа, и, насколько мне известно, ни один из многих других иностранных физиков, которые с огромнейшим интересом следят за его работой, не получили от него известий. Я пытался связаться с профессором Ландау через Советскую Академию наук, членом которой я имею честь быть, но ответ президента академии, который я получил, не содержит никаких сведений о судьбе Ландау и о том, где он находится.

Я этим глубоко озабочен, особенно потому, что недавно до меня дошли слухи об аресте профессора Ландау. Я все еще надеюсь, что эти слухи лишены оснований; но если же профессор Ландау действительно арестован, я убежден, что имеет место большое недоразумение; ибо я не могу себе представить, что профессор Ландау, который всегда целиком посвящал себя научным исследованиям и которого я высоко ценю, мог сделать что-то, что могло бы оправдать арест.

Ввиду того что этот вопрос имеет большое значение как для науки в Советском Союзе, так и для международного научного сотрудничества, обращаюсь я к Вам с настоятельной просьбой разобраться в судьбе профессора Ландау с тем, чтобы, если действительно имеет место недоразумение, такой необычайно выдающийся и успешный ученый опять получил возможность участвовать в важной исследовательской работе, столь необходимой для прогресса человечества» [46, с. 7].

Прошел год, как Ландау сидел в тюрьме. В конце 50-х годов он писал о том времени: «…было очевидно, что я мог протянуть еще не больше полугода: я просто умирал. Капица пришел в Кремль и сказал, что, если меня не освободят, ему придется уйти из института. И меня освободили» [Там же].

Капица действительно был в Кремле — он был приглашен туда к Берии. В результате этого визита Петр Леонидович написал заявление на имя Берии в принятом в этих учреждениях стиле о том, что просит отпустить арестованного Ландау под его личное поручительство и ручается, что Ландау не будет вести контрреволюционной деятельности против Советской власти внутри института, а также за его пределами. Этому визиту предшествовало письмо Капицы Молотову. Заявление было написано 26 апреля 1939 г., письмо — 6 апреля. Оно кончалось четко сформулированными пунктами:

«…1. Ландау год, как сидит, а следствие еще не закончено, срок для следствия ненормально длинный.

2. Мне, как директору учреждения, где он работает, ничего не известно, в чем его обвиняют.

3. Главное, вот уже год по неизвестной причине наука, как советская, так и вся мировая, лишена головы Ландау.

4. Ландау дохлого здоровья и, если его зря заморят, то это будет очень стыдно для нас, советских людей.

Поэтому обращаюсь к Вам с просьбами:

1. Нельзя ли обратить особое внимание НКВД на ускорение дела Ландау?

2. Если это нельзя, то, может быть, можно использовать голову Ландау для научной работы, пока он сидит в Бутырках. Говорят, с инженерами так поступают.

П. Л. Капица».

Ландау освободили. А Юрий Борисович Румер был в это время среди тех самых «инженеров» — одним из этих «инженеров», чьи головы использовали для научной работы.

«Заявление» профессора Румера Ю. Б. в Президиум Верховного Совета СССР от 12 февраля 1954 г.:

«Я был арестован в апреле 1938 г. и в мае 1940 г. заочно осужден Военной коллегией Верховного суда к десяти годам лишения свободы. Все годы лишения свободы я проработал в качестве специалиста 4-го Спецотдела НКВД на ряде авиационных заводов, возглавляя бригаду вибропрочности. Условия, в которых я находился, позволили мне успешно продолжать мою научно-исследовательскую работу. По истечении десяти лет я был направлен в 1948 г. на поселение в город Енисейск, где получил место профессора Учительского института. По ходатайству покойного академика С. И. Вавилова я был переведен на жительство в город Новосибирск, где работаю сейчас в филиале Академии наук. За время с 1948 г. опубликовал 23 научные работы по физике. В декабре 1952 г. я был вызван в Москву на дискуссию, организованную Академией наук по моим научным работам, в результате которой мне было рекомендовано продолжать мои исследования в области теории элементарных частиц. В сентябре 1953 г. Министерство культуры восстановило меня в правах и званиях профессора и доктора с непрерывным стажем с 1935 г.

Принимая во внимание:

1) что с большинства специалистов 4-го Спецотдела в настоящее время снята судимость,

2) что я нахожусь в расцвете моих творческих сил и что я как ученый стал широко известен физикам и математикам нашей страны, о чем могут засвидетельствовать хорошо знающие меня Герои Социалистического Труда академики И. Е. Тамм и Л. Д. Ландау,

3) что наличие у меня судимости затрудняет мне педагогическую деятельность в вузах и мешает мне передавать мои знания молодежи, прошу Президиум Верховного Совета: снять с меня судимость и восстановить в правах.

Ю. Б. Румер» [47].

В самом конце 1954 г., прямо под Новый год, Юрий Борисович получил справку от Военной коллегии Верховного суда СССР:

«Дело по обвинению Румера Юрия Борисовича пересмотрено Военной коллегией Верховного суда Союза ССР 10 июля 1954 г.

Приговор Военной коллегии от 29 мая 1940 г. по вновь открывшимся обстоятельствам отменен, и дело производством прекращено» (Гербовая печать и подпись генерал-лейтенанта юстиции) [47].

Сразу после того допроса, на котором Юрий Борисович охотно согласился работать инженером, он начал думать о науке. Работать инженером — это значило работать за письменным столом или около него, во всяком случае с бумагой и карандашом он дело иметь будет. В Болшеве, куда он попал сразу после Бутырок, дело до работы не дошло. Здесь все еще продолжались допросы, в основном касающиеся научной деятельности до ареста и выяснения пригодности арестанта к тому или иному делу, по-видимому очень серьезному. Юрий Борисович из первых же допросов в Болшеве понял, что дело это — авиация. А о том, что он был в Болшеве, вначале не догадывался. Место это походило на сортировочный пункт: одних привозили, других увозили. Арестанты — народ чуткий, они быстро научились распознавать, кого привезли из тюрьмы, кого долгим этапом.

Однажды, когда Румера вели после очередного допроса через двор, он увидел небольшую группу, очевидно, только что прибывших арестантов. «Этапники», — подумал Юрий Борисович и тут же понял, что выхваченный из этой кучки профиль человека, стоявшего рядом с конвойным, ему знаком. Проявлять интерес не полагалось, но Юрий Борисович не удержался и посмотрел на этого человека еще раз. Человек в это время повернулся спиной, и Юрий Борисович увидел у него на спине сидор с тремя большими буквами АНТ. И Юрия Борисовича как ножом полоснуло — Туполев! Ни вечером в столовой, ни назавтра он не увидел Туполева.

Вскоре Румера самого увезли из Болшева. Везли не очень долго, в закрытом фургоне. Чуткий арестантский слух уловил, как скользнули по окраине Москвы, чуть-чуть еще углубились в городской шум и остановились. Надолго ли? Оказалось, надолго. Это было Тушино. Здесь и начал Юрий Борисович свою «научно-исследовательскую» работу. Кавычки здесь означают просто то, что эта работа состояла из двух совершенно разных частей — явной и тайной. Явная была первой, основной, — работой, которая была поручена ему государством.

Эта область исследований была для него совершенно новой. Чистый физик-теоретик, сугубо квантовый, пришедший в физику «от математики», должен был заниматься теперь вопросами прикладной механики и инженерного дела. И Юрию Борисовичу это удавалось. Ему удавались не только теоретические работы по механике, аэродинамике, по теории колебаний сложных систем, ему удавалось решать и чисто технические задачи. В Новосибирском государственном архиве имеется сообщение ЦАГИ о том, что «Опытное конструкторское бюро А. Н. Туполева после смерти академика А. И. Некрасова (1957 г.) передало музею Жуковского на хранение все рукописи работ А. И. Некрасова, выполненные им за время работы в ОКБ, и в собственноручно составленном Некрасовым перечне его работ за время с октября 1938 г. по август 1943 г. значится:

…№ 46. Теория крыла в нестационарном потоке — совместно с Ю. Б. Румером.

…№ 57. Флаттер при нестационарном потоке — совместно с Ю. Б. Румером.

…№ 60. Применение теории функции комплексного переменного к изучению… совместно с Ю. Б. Румером» [47] и т. д.

О работах того периода, будучи уже президентом АН СССР, Мстислав Всеволодович Келдыш, начинавший работу над флаттером крыла и шимми авиаколес в лаборатории Румера, писал:

«Работы Румера по вибрациям переднего колеса самолета представляют большую ценность. Эти работы были первыми работами в Советском Союзе, в которых был рассмотрен этот вопрос. В них дано теоретическое исследование вибрации жесткого колеса и сделан ряд выводов, имеющих использование на практике. Вместе с тем Ю. Б. Румер провел также и экспериментальное изучение вопроса на оригинальных, созданных им самим установках. Эти экспериментальные исследования наряду с проверкой теоретических исследований позволяли их углубить и уточнить. Работы заслуживают высокой оценки как по их теоретической значимости, так и по важности их практического приложения» [47].

Эти новые исследования, возможность тут же проверить свою теорию на своей же установке увлекали Юрия Борисовича, и он работал с полной отдачей. Иногда вспоминал отца, считая, что отдает дань его давнишней мечте — дать сыну в руки хлебную профессию инженера. Вспоминал Борьку Венкова, с его убежденностью в том, что боги при удобном для них случае покарают того, кто изменит математике. Работать приходилось много, а то немногое, что оставалось, весь свой небольшой досуг, Юрий Борисович отдавал другому делу. Это дело стало теперь самым главным делом его жизни. Оно называлось пятиоптикой.

Научный путь Юрия Борисовича был сложным, порою драматичным. Мы знаем, что, хлебнув лиха на дипломатическом поприще, Юрий Борисович вернулся назад, к математике. Он застал московскую математику в полном расцвете. Находясь в самой гуще математических событий, в одной из лучших школ мира, Юрий Борисович имел все возможности достичь больших успехов. Но он бросает математику и увлекается теорией относительности. Он делает в этом направлении работу и везет ее в Германию с единственной целью — приобщиться к новой науке и посвятить себя ей. О встрече с Эйнштейном он и не мечтал — это было из области фантастики. Но судьба сложилась иначе. Он не просто встретился с Эйнштейном, а был рекомендован ему в качестве «идеального ассистента». Но сотрудничество с величайшим из физиков, о котором молодой человек даже не смел мечтать и которое вдруг стало таким реальным, не состоялось. Почему?

«Когда я во второй раз, через несколько месяцев после первой встречи, и по прямому указанию Борна поехал к Эйнштейну, — писал Юрий Борисович, — я был уже ярым адептом квантовой веры и ничего иного для меня не существовало. На этот раз беседа длилась около часа. Эйнштейн подробно изложил мне свою работу об абсолютном параллелизме (один из вариантов „единой теории поля“. — Авт.). Мое отношение к этим идеям было тогда уже примерно таким же, как и у других молодых „квантовых“ физиков, т. е. в возможность построения „единой теории поля“ я не верил. Но говорить об этом Эйнштейну мне не пришлось: он, очевидно, сам это понял. А я не понял, что своим безразличием к идеям, захватившим Эйнштейна, подвел черту в том разделе своей биографии, который был с ним связан» [18, с. 111].

Вот, пожалуй, и окончательный ответ: для «ярого адепта квантовой веры» ничего, кроме квантовых теорий, больше не существовало. Человек увлекающийся, необыкновенно способный и многогранный, он с легкостью мог бросить дело, которое вчера казалось ему самым главным. Мог бросить в тот самый момент, когда мечта становилась реальностью, когда он оказывался на самом гребне. Ему нравилось все: физика, математика, химия, литература, девушки, языки. Он не вымерял свои силы, не мерил выгоду, а просто легко отдавался во власть своих увлечений. И боги не раз найдут удобный случай покарать его.

Возвращаясь ненадолго к геттингенскому периоду, надо сказать, что в самый разгар «квантового угара» Юрий Борисович все-таки коснулся «единой теории поля». Он сделал одну работу так, между прочим и даже не пытался ее публиковать. Но эта работа побудила Макса Борна написать письмо Эйнштейну:

«Дорогой Эйнштейн!

Этой же почтой я отправляю тебе новую работу Румера, в которой он, как мне кажется, сделал действительный шаг вперед в том направлении, к которому стремился несколько лет. Я знаю, конечно, ты весь в мыслях о совсем другом, но, может быть, найдешь время, чтобы хотя бы посмотреть работу Румера. Я думаю, что его утверждение вполне правильно: допущение римановского пространства влечет за собой как следствие необходимость определенных допущений относительно тензора материи и с необходимостью приводит к своеобразной и новой полевой теории материи. Теперь остается только вопрос, следует ли идти в этом направлении дальше и сформировать эту теорию или же переходить, как ты это пробовал, к совершенно новой геометрии — об этом я не могу судить. Но думаю, однако, что нужно идти обоими путями.

Сердечный привет от меня и жены.

Твой Макс Борн» [2, с. 21].


Мнение Эйнштейна об этой работе Румера осталось неизвестным. Случилось так, что это письмо, целиком посвященное Румеру, было последним письмом Борна Эйнштейну из Геттингена.

В комментариях к приведенному выше письму Макс Борн пишет: «Мое письмо от 6.10.31 и следующее письмо от Эйнштейна отделяют друг от друга около полутора лет, которые вместили в себя столько событий, что научные проблемы отодвинулись на задний план. Это было уже упомянутое время моего деканства. Имело место несколько выборов в рейхстаг, в процессе которых возросло число нацистов-депутатов и усилилось влияние Гитлера. Толпы коричневорубашечников терроризировали страну; затем наступил нацистский переворот, и однажды, в конце апреля 1933 г., я нашел свое имя в газете, в списке лиц, которые согласно „новым законам“ о служащих были отнесены к числу неугодных» [Там же, с. 22].

А Юрий Борисович Румер был тогда уже дома, захваченный счастливым круговоротом московской жизни. И та работа, которую Борн счел «действительным шагом вперед» в том направлении, которое целиком занимало Эйнштейна, казалась ему далеким и незначительным эпизодом.

И вот настало время, когда Юрий Борисович должен был заниматься совсем другим делом, очень важным, когда Эйнштейн стал для него мифом, а рядом были Туполев, Королев, Стечкин; когда они на досуге собрали свой струнный оркестр, для которого скрипки и альты они сработали из отходов высококачественной летной фанеры собственными руками. Вот тогда Юрий Борисович вернулся к своим старым идеям, стал одержим ими, и тот далекий эпизод послужил теперь толчком для огромного труда, длиною в полтора десятка лет.

Основная идея этого труда восходила к идеям Калуцы и Клейна и к идеям Эйнштейна и Бергмана об использовании пятимерного пространства для единого описания электромагнитных полей и гравитации.

В 1921 г. вышла в печати работа Калуцы, в которой была построена единая теория электромагнетизма и гравитации в пятимерном пространстве Римана. Траектория заряженной частицы интерпретировалась в ней как геодезическая линия в этом пространстве. Самым удивительным оказалось то, что дополнительные уравнения, описывающие кривизну пространства в пятом измерении, в точности совпали с уравнениями Максвелла. Пятая координата циклическая. Мы (уверенные в четырехмерности нашего мира — три меры пространства и время) не можем заметить ее потому, что она скручена в кольцо очень малого радиуса. Вестником ее для нас является электрон. Сохранились письма Эйнштейна Калуце (в 1919 г., прежде чем публиковать свою работу, Калуца послал ее Эйнштейну), в которых Эйнштейн, с одной стороны, восхищается красотой идеи Калуцы, а с другой стороны, высказывает определенные сомнения.

В 1926 г., после открытия квантовой механики, Оскар Клейн, заимствовав идею Калуцы, развивает дальше пятимерную теорию электромагнетизма и гравитации. Эйнштейн, полностью поглощенный созданием единой теории поля, в ту пору пробовал самые различные подходы. Одно из его направлений было связано с отказом от мероопределения Римана и переходом к более общим геометриям. К концу 30-х годов Эйнштейн возвращается к пятипространству Римана. В 1938 г. выходит работа Эйнштейна, перекликающаяся с работами Калуцы и Клейна. Формально теория Эйнштейна и Бергмана включала в себя описание как электромагнитных, так и гравитационных полей, но сам Эйнштейн считал ее искусственной, поскольку оставался открытым вопрос о физическом смысле пятой координаты. Последние 35 лет своей жизни Эйнштейн посвятил созданию единой теории поля — теории, которая должна была объяснить электромагнитные и гравитационные эффекты из единых принципов, но безуспешно. Надежды на создание единой теории поля до сих пор остаются надеждами, правда, совсем уже на другом уровне.

Теперь этим нелегким делом в полной изоляции занялся Юрий Борисович. Он обнаружил, что пятой координате можно приписать физический смысл действия, а ее периоду — численную величину постоянной Планка. Он писал: «Это приводит к глубокому синтезу геометрических идей, заложенных в общей теории относительности, с идеями квантовой теории», и «задача релятивистской механики (классической и квантовой) о движении точки в гравитационном и электромагнитном полях эквивалентна задаче оптики о распространении лучей в 5-пространстве Римана» [48, с. 9].

Юрий Борисович создал свою «Пятиоптику». Он был уверен, что сделал большое открытие. Десять трудных лет он жил этой работой, проверял и перепроверял ее, каждый раз убеждаясь, что все хорошо, все правильно, противоречий никаких нет. Он писал ее на фоточувствительной кальке, сшивал листы посередине иголкой с ниткой, и получалась большая желтовато-розовая тетрадь. Таких тетрадок собралось много, в сумме больше, чем на 300 страниц. Если он к ночи кончал исписывать розовую страницу, то засыпал с желтой страницей, заполненной мысленно тем, чем заполнит ее завтра. Юрию Борисовичу и сны, если они были, снились желтовато-розовыми. Желтовато-розовой была у них и поэзия. Куда бы ни перебрасывали Специальное ОКБ, у них всюду была прекрасная техническая библиотека, а с художественными книгами было неважно, особенно худо было с поэзией. Тогда они собирались редкими свободными вечерами и вспоминали стихи, писали их на желтовато-розовой кальке и сшивали в тетрадки. В семье Юрия Борисовича сохранилась из этой «библиотеки» «Анна Онегина» и три тетрадки с «Пятиоптикой», остальные были утеряны. Юрию Борисовичу пришлось восстанавливать «Пятиоптику» в ссылке. И он сделал это быстро, без тоски и уныния. Он писал из ссылки Тане Мартыновой:


«Милая моя Таня! Твое внимание ко мне бесконечно трогает меня, и я очень ценю его. Психологически мне очень трудно заставить себя сесть писать письмо, не знаю даже толком почему. Основное, что определяет пульс моей жизни, это глубочайшее убеждение в том, что я сделал крупнейшее научное открытие и полностью оправдал надежды, которые на меня возлагали в молодости… Все, что в моих силах, я делаю и хочу верить, что доживу до признания…

В силу обстоятельств мы живем одиноко, без людей, всецело предоставленные самим себе. Преподавание в Учительском институте обеспечивает мне жизнь. Чувствую я в себе бесконечно много сил во всех отношениях; страшно подумать, сколько аспирантов я мог бы сейчас обеспечить работой. Единственные два преподавателя математики здесь уже послали под моим руководством три работы, из которых две вышли, а третья в печати.

Вот, все о себе…».


Адресат этого письма, Таня Мартынова, была близким другом Юрия Борисовича. Он познакомился с родителями Тани после возвращения из Германии в 1932 г. С семьей Мартыновых у Юрия Борисовича завязалась тесная дружба. Таня была тогда подростком. Когда Юрия Борисовича арестовали, она была студенткой геологического факультета Московского университета. Первое же университетское собрание после майских праздников 1938 г. было посвящено Румеру, случилось так, что только ему одному. Обычно собрания коллектива, осуждавшие бывшего своего сотрудника, ныне врага народа, чтобы не проводить их слишком часто, устраивались после того, как собиралась солидная группа «вредителей». Собрания проходили довольно быстро — осуждавшие осуждали, остальные молчали. Выступающая публика, как правило, была единодушна.

Собрание, осуждавшее Румера, не особенно отличалось от других таких собраний: осуждавшие осуждали, остальные молчали. В конце собрания худенькая студентка попросила слова. Ей дали слово спокойно и равнодушно. Это была Таня Мартынова. «Товарищи, — сказала Таня, — я клянусь вам, все, что здесь говорили про Юрия Борисовича Румера, неправда! Давайте подумаем сейчас вместе, давайте подумаем, что происходит…». Она говорила тихо, казалось, шепотом, от этого зал напрягся еще сильнее. Она говорила так, что ее не посмели прервать, и только когда она расплакалась, испугавшись этой жуткой тишины и скованных ужасом лиц, собрание поспешно закрыли. После этого собрания от Тани отвернулись все ее друзья по университету. Одни ждали ее ареста, другие, по-видимому, считали ее провокатором. Таню, слава богу, не тронули.

Возвращаясь к письму, адресованному Тане Мартыновой, отметим одну очень важную черту Юрия Борисовича, отраженную в этом письме, — это постоянное стремление найти учеников. При знакомстве с молодыми людьми он подсознательно прощупывал их как потенциальных своих преемников. Приутихшее было после ареста, это чувство быстро появилось вновь, уже в Тушине. Однажды под вечер, когда почти все уже были в спальне и каждый занимался, чем хотел, привели совсем молодого человека и показали ему приготовленное для него место. В одной руке молодой человек держал книжку Понтрягина, в другой — тощий сидор, из которого достал хлеб и, держа его на полупротянутой руке, стал всех оглядывать. До конца это зрелище мог понять только тот, кто вернулся в «шарашку» из лагерей. Румер не был в лагере, но сердце его сжалось, он первым подошел к юноше. Тут же выяснилось, что Юрий Борисович косвенно уже участвовал в его судьбе. Молодого человека звали Колей Желтухиным.

«Меня арестовали в 37-м году, — рассказывал Николай Алексеевич Желтухин, — очень долго продолжалось следствие, суд и после ожидание ответа на кассационную жалобу. В 39-м году жалоба была отклонена и меня направили в лагерь в Котлас, не в сам Котлас, а на сплав по реке Сухоне и по ее притокам. Территория, на которой мы работали, была огорожена. Наша работа состояла в том, что по проходам мы подгоняли баграми лес к машине, которая связывала этот лес в пучки. Жили мы на барже, на реке. Берег огорожен, а кругом вода, стылая. Я понял тогда, что человек может вынести гораздо больше, чем может представить его разум. Я подал там заявку на некоторое изобретение, связанное с зажиганием двигателя, главным образом авиационного, но можно и автомобильного. Эта моя заявка по тюремной администрации пошла в Москву, и там она была направлена Стечкину. Они посмотрели эти каракули, буквально каракули, потому что все было написано на листочках школьной тетради, а вместо чертежей рисуночки от руки. Понять эти каракули было трудно. Профессионал их писал или непрофессионал, но видно было, что человек в этой области что-то знает. И дали такое обтекаемое заключение, довольно рискованное по тем временам, что тюремное начальство вызвало меня в Москву. Заключение было подписано профессором Стечкиным и профессором Румером. Когда я приехал в Москву, то сразу вызвал подозрение начальства, слишком молодым был, мне было 23 года. Но меня все-таки отправили в Тушино. Здесь быстро разобрались, что я непрофессионал, но я был матерый чертежник. Студентом я подрабатывал на заводе в КБ, и у меня был твердый чертежный почерк. Меня оставили в Тушине и поставили на общий вид одного из двигателей. В Тушине делали два типа двигателей. Один разрабатывал Добротворский, специалист по карбюраторам, второй — Чаромский, известный конструктор, у которого работали Стечкин и Румер. Все они прибыли сюда из Болшева. Болшевский период кончился до моего прибытия. Когда я приехал, то было полно разговоров про Болшево. Как я понял, Болшево был некий промежуточный этап, где просто всех собирали, а приняв решение, кто что делает, распределяли по конкретным большим заводам и КБ. И началась большая работа.

Я приехал в Тушино в июле или в августе 39-го года и сразу попал под опеку Юрия Борисовича Румера. Он занимался расчетами по дизельному двигателю Чаромского. Двигатель был четырехосный. Наличие такого количества осей приводило к возникновению большого числа колебательных процессов в этих валах. И Румер занимался расчетом крутильных колебаний валов. Он делал и другие работы, в частности со Стечкиным, но мне судьба этих работ неизвестна. Т. е. за кем числятся эти работы, я не знаю, а то, что они успешно применялись, это безусловно. Юрий Борисович очень хотел, чтобы я занялся расчетами, но такой потребности в КБ Добротворского по обычному многоцилиндровому карбюраторному двигателю не было, и я оставался на общих видах. Но Юрий Борисович все время обсуждал со мной свою работу, и потом, когда я уже занимался расчетами нового двигателя в Казани, я из его методов взял определенные подходы, и они пригодились. Но к тому времени мы друг друга потеряли. Кто знал, что много лет спустя мы будем жить в одном и том же городке и проживем вместе более двух десятков лет. И хотя мы пробыли в Тушине вместе не более полугода, оно всегда с нами.

А для меня Тушино просто было спасением. Меня ведь арестовали студентом третьего курса. В обвинении у меня было написано „антисоветская агитация“, статья 58, часть 1. Мне дали восемь лет и пять лет поражение в правах. Но пока до этого дело дошло, меня держали в воронежской тюрьме, потом в Богучаре, в тюрьме, а уж когда пришел приговор, отправили в лагерь. И вот, после всего этого я попадаю в Тушино. Чистый двор, чистые деревянные постройки. Ухоженный одноэтажный дом, в котором находились спальни и рабочие помещения для конструкторов, где разрабатывали чертежи и делали расчеты. Рядом был завод, на котором делались наши двигатели, но я там никогда не был. Светлая, большая столовая, очень хорошая. Один большой стол, круглый, покрытый то ли скатертью, то ли клеенкой, очень чистый. Вкусная пища три-четыре раза в день — завтрак, обед и ужин, а между завтраком и обедом был чай. В это время и в стране было благополучно с питанием, и это отражалось на нашей столовой. О том, как хорошо нас кормили, свидетельствует то, что я там излечился от туберкулеза. Просто на одном питании. Я прибыл из лагеря больным туберкулезом, с процессом в легких… Я этого не знал, а просто кашлял и „доходил“, как это называлось в лагере, худел, худел и худел. И когда попал в это КБ и в эту столовую со сливочным маслом, с кефиром, с мясными обедами и ужинами, то быстро поправился, и только уже спустя пять лет и дальше меня на медкомиссиях все спрашивали, когда же у меня прекратился процесс в легких. И я понял, вот тогда и было. Хорошо было и с „духовной пищей“, вернее, с технической духовной пищей. На заводе была большая библиотека, и хотя на территорию завода нам нельзя было, но вход в библиотеку был для нас специально сделан. Художественная литература привозилась из Бутырок, правда, немного, и менялась она только через два-три месяца. А бутырская библиотека была отменной, она все время пополнялась при обысках и арестах.

То ли в конце 39-го, то ли в начале 40-го года Юрия Борисовича перевели в Москву, к Туполеву. Он написал заявление на имя тюремного начальства с просьбой, чтобы его из Тушинского моторостроительного КБ перевели в самолетостроительное КБ Туполева. И его просьбу удовлетворили. На моих глазах это была единственная просьба, которую удовлетворили. Только вот Юрия Борисовича. Очевидно, была какая-то просьба оттуда, из самого Бюро, и его перевели. Следом за ним я пытался тоже перевестись в авиационное КБ, главным образом, конечно, из-за Юрия Борисовича: профессор по физике, очень интересный, знающий человек, меня к нему тянуло, — но меня не пустили.

В Тушине мы пробыли до лета или до осени 40-го года. Было принято решение делать наш двигатель на казанском заводе. И группа Добротворского переехала в Казань. В этой же группе работал Глушко. Еще в Тушине на моих глазах Глушко подавал начальству предложение об организации отдельного КБ для ракетного двигателя. Вопрос этот рассматривали, но отклонили. Глушко не сдавался, хотя именно из-за ракетной техники пострадал следом за Тухачевским первым. Потом посадили Клейменова и Лангемака, которых расстреляли, потом посадили Королева. И все-таки Глушко своего добился. Уже в Казани было принято решение об организации отдельного КБ под началом Глушко. И меня, как способного к математике и имевшего определенное образование, перевели к Глушко и поставили на расчеты ЖРД. Расчеты нового двигателя — это настоящая наука. И хотя у меня было неполное высшее образование, я прошел такие университеты! Кругом были такие учителя — Стечкин, Румер, Глушко, профессор Пазухин, потом Королев! Мы работали по 12 часов. Каждый из них был не только блестящим ученым, но человеком, отдававшим всего себя делу, которым занимался. Вот у них я и учился. Так и стал членом-корреспондентом без диплома о высшем образовании.

КБ Глушко было организовано в 42-м году. К нам туда из Омска под конвоем в командировку приезжал Королев. Это было еще до решения о ракетном двигателе. Королев работал тогда у авиационников в КБ Туполева, там же работал Румер. Королев с Глушко о чем-то говорили, писали какие-то бумаги, по-видимому, они объединили усилия по организации ракетного КБ. Я говорю „по-видимому“ потому, что никаких разговоров не было. Шла война. Работали очень много. Скоро Королев приехал в Казань на работу, но еще арестантом. За неполных два года КБ Глушко достигло больших успехов по ЖРД, испытания показали их работоспособность и перспективность. Вот тогда, в 44-м году, большую группу, несколько десятков человек, освободили, в том числе, конечно, Глушко и Королева. Я в этот список не попал. Но в Москве было принято решение ракетную технику развивать. Были выделены несколько заводов и КБ и разделены на две части: Королев отдельно, Глушко отдельно. Я попал к Глушко и проработал с ним до 59-го года.

В июне 45-го меня освободили. Обычно освобождали день в день, но меня освободили на три дня позже, т. е. получилось восемь лет и еще плюс три дня. Теперь я был в КБ вольнонаемником. В Москву переезжали долго. Окончательно переехали фактически в 46-м году. А у меня на лет пять вперед еще было поражение в правах, и по судебным законам я не имел права жить в Москве и ее окрестностях радиусом в сто километров. Москва ведь всегда режимный город, и для прописки московской нужны решения на каком-то уровне. А тут на самом высоком правительственном уровне было решено перевести какое-то КБ и перечислены все люди, которые туда входили, и среди них Желтухин Н. А., я то есть. В Москве мне дали сначала комнату, потом квартиру. До 50-го года я был лишен избирательных прав. В 49-м году женился, в 54-м родился сын. И все время я работал у Глушко, в ракетной секции.

За 5–10 лет наши КБ, КБ Королева и Глушко, сделали так много, что ничего похожего большие научные подразделения академии не имели. Это была не только техника, но и огромная научно-исследовательская работа. Разницы между серьезной научной работой и работой КБ в неизведанной области нет. Только в КБ это делается с такой целеустремленностью и напором, что рассказать нельзя, в этом надо участвовать. И все слова о том, что боялись и делали, — абсолютная неправда! На страх такого не сделаешь — хотели работать. И потом, было единство цели, отсутствие или почти полное отсутствие личного эгоизма, большая предварительная квалификация людей. Не было никакой озлобленности. Но что там внутри у человека, судить нельзя. Эти вопросы никогда у нас не обсуждались. Тут ведь у каждого свое, и об этом не принято было говорить. Тем более, что у многих были прямо „персоны“, которые их посадили или способствовали аресту. В какой-то мере многие люди были вовлечены или по злобе, или из страха, или их заставили участвовать в этом процессе ложных обвинений. Мы не судили их и очень мало говорили об этом. Все жили такой общей подразумевающейся идеей, что все равно нас оправдают. Когда я единственный раз — не помню, зачем меня туда послали, — был на улице Радио в КБ Туполева, я встретил там Юрия Борисовича. Мы оба очень обрадовались встрече, и он мне с большим воодушевлением рассказывал об аэродинамических расчетах крыльев и паразитных колебаниях переднего колеса самолета. Там он меня познакомил с Крутковым и Бартини. Бартини, углубленный в себя, сидел за кульманом и производил впечатление какой-то экзотической птицы в клетке. А сами-то мы, Румер, Добротворский, Крутков, Желтухин и другие, были очень оптимистично настроены… Была интересная работа, и была все время надежда, что скоро нас выпустят. И если бы не финская война, скорее всего, это произошло бы быстро.

С Юрием Борисовичем мы встретились снова только спустя почти 20 лет после встречи на улице Радио. В 59-м году меня пригласил к себе на работу Христианович в только что созданный им институт в новосибирском Академгородке, и я согласился. Юрий Борисович был тогда директором ИРЭ, Института радиофизики и электроники, в Новосибирске и тоже перебирался в Академгородок со своим институтом. Так я и остался навсегда в Академгородке, и Юрий Борисович тоже. Он умер в 84-м году. Я знаю, что его все любили».

Загрузка...