Глава 14. Хлебная профессия инженера

Восьмиэтажное здание, огромным каменным полукругом опоясывающее угол улицы Радио и набережную Яузы, казалось Титаном, возвышающимся над скромными двухэтажными застройками ЦАГИ. И судьба этого здания оказалась титанической. Дом на улице Радио начал строиться в первой половине 30-х годов по инициативе Туполева. Здесь он организовал, выделившись из ЦАГИ, опытное самолетостроение, прямо связанное с заводом. Теперь в отличие от академического стиля работы ЦАГИ в ОКБ Туполева создавались и испытывались новые типы самолетов на промышленном уровне. Вот под это ОКБ и строилось новое огромное здание на улице Радио. Здание было построено и оборудовано почти полностью довольно быстро. Все восемь этажей сверкали новизной и светом. Каждый этаж выполнял свою функцию, все делалось на совесть. Здесь работали Архангельский, Мясищев, Петляков, Сухой. Не было никакого понятия о «рабочем дне» — были рабочие сутки и недели, был КОСОС — Конструкторский отдел опытного самолетостроения.

Туполева арестовали в КОСОСе, в его собственном кабинете. И вряд ли те трое, которые вошли в 11 часов ночи в кабинет главного конструктора, подозревали, что именем арестанта, которого они вывели уже за полночь на улицу, и будет называться эта улица. Наверное, довелось летать им на самолетах Ту. Наверное, довелось летать на разных Ту и тем, кто распоряжался, и тем, кто допрашивал, и тем, кто зарешечивал все восьмиэтажное здание КОСОСа. А может быть, и не довелось.

Меньше года потребовалось властям, чтобы затянуть здание изнутри решетками, оборудовать восьмой этаж под тюремную администрацию № 29, устроить седьмой этаж под спальни арестантов, шестой — под столовую, посадить в кабинет Туполева на третьем этаже нового начальника — полковника НКВД Кутепова, бывшего слесаря-электрика, крышу превратить в «обезьянник» — место для арестантских прогулок, вернуть в ОКБ вольнонаемный штат и, наконец, собрать здесь главный мозговой центр, теперь уже в виде арестантов.

Они прибывали сюда из разных мест: из Болшева и Тушина, из тюрем и лагерей. И одеты они были по-разному: одни были уже в синем летном комбинезоне, другие — в тюремной пижаме, а то и в чехле от матраса в сине-белую полоску вместо пальто и в опорках от валенок. Потом их всех одели в синие летные комбинезоны, каждому выделили койку, покрытую байковым одеялом. В столовой стояли столики на четыре человека, покрытые белыми скатертями. Иногда на столиках появлялись цветы. После тюремных конвертов, таежных лагерей и этапов во все это не верилось. И потом, большинство арестантов, а их здесь было больше полутораста человек, были бывшими сотрудниками по ЦАГИ, многие были друзьями. Оторванные от работы, прошедшие через нелегкие испытания, они вдруг снова оказались вместе и снова могли заниматься работой, своей работой, которая была их жизнью. Основной персонал техников, лаборантов, чертежников — словом, всех, кто связан с кропотливой работой огромного конструкторского бюро, был практически прежним. Только теперь в отличие от арестантов они назывались вольняшками — вольнонаемными служащими.

Кроме ведущих авиационников, здесь собрали физиков, математиков, специалистов других областей, от которых мог быть прок. Так попали сюда и чистый физик-теоретик, участник семинара Эренфеста в Петрограде Юрий Александрович Крутков, Петр Александрович Вальтер, математик, Карл Сциллард, венгерский математик, Александр Иванович Некрасов, механик и гидродинамик, Роберт Бартини, авиаконструктор, в равной степени считавший себя физиком и математиком, и Румер Юрий Борисович. Все они были близкими друзьями. Юрий Борисович был среди них самый молодой. Александр Иванович Некрасов, член-корреспондент с 1932 г., пострадавший как американский шпион (его арестовали сразу по возвращении из Соединенных Штатов, где он был в командировке, попал там под машину и пробыл некоторое время в больнице), был в момент ареста заместителем начальника ЦАГИ. С ним и начал работу Юрий Борисович в КОСОСе. В 1945 г. вышла в Гостехтеориздате монография Некрасова и Румера «Теория крыла в нестационарном потоке». В 1952 г. Некрасов получил за эти работы Сталинскую премию. Румер в премии не фигурировал, он в это время был еще бесправным. Но Александр Иванович написал Румеру о премии и просил разрешения прислать ему часть денег, подчеркивая при этом «причитающуюся Вам», но Румер отказался.

Крутков и Петр Александрович Вальтер были членкорами «одного помета» (выражение Пруткова) — избрания 1933 г. Того же «помета» был Туполев. Крутков был одним из немногих, кто в заключении изменился. Время от времени он становился прежним — веселым и остроумным, почти беспечным, но ненадолго. Как и все, он работал очень много. Его глубоко посаженные глаза под огромным тяжелым лбом, казалось, ушли еще дальше. Он реже всех ходил гулять в «обезьянник». «Я никогда не любил Москву, — говорил он, — а уж когда она за решеткой, то совсем тошно по ней гулять». А как любил Москву Румер! Его-то тянуло на крышу «погулять по Москве», как говорил Крутков. Он только пытался удержать себя от западного края крыши. Оттуда, с западной стороны, видна была вся Маросейка, церковь Косьмы и Дамиана и те самые угодья лютеранской церкви, которые располагались напротив доходного дома Егоровых, где он родился и вырос.

С Вальтером Юрий Борисович начиная с КОСОСа прошел вместе практически все годы заключения. При нем, еще в заключении, Вальтер умер. Это случилось в 1947 г. Петр Александрович Вальтер умер от истощения, тогда они все были на грани, голодной смерти.

Четвертый Спецотдел НКВД, на арестантском языке «золотая клетка» или «шарашка», который Берия устроил в КОСОСе и курировал лично, состоял из трех конструкторских бюро с главными конструкторами Туполевым, Мясищевым и Петляковым. Потом появилось еще четвертое КБ — Томашевича. Здесь проектировались туполевский пикирующий бомбардировщик, знаменитая петляковская «сотка», переделанная в Пе-2, дальний бомбардировщик Мясищева.

Еще в 20-е годы, когда Туполев выхлопотал в Моссовете здоровый кусок территории и начал с постройки грандиозного по тем временам двухэтажного здания опытного завода ЦАГИ, потом построил корпус, где размещались аэродинамические трубы и башня с ветровой лабораторией, стало очевидно, что конструкторское бюро надо укрупнять. Программа Туполева была простой.

«Самолеты нужны стране, как черный хлеб. Можно предлагать пралине, торты, пирожные, но незачем, нет ингредиентов, из которых они делаются. Следовательно: а) нужно выработать доктрину использования авиации, основанную на проектах реально возможных машин; б) на базе уже освоенной технологии и производственных возможностей создать машины, пригодные для крупносерийного производства; …необходимо всемерно развивать технологию опытного самолетостроения…

В условиях СССР карликовые КБ, пусть и с талантливыми конструкторами во главе, многого достичь не смогут, не хватит пороху, чтобы пробиться сквозь бюрократические препоны. Нужны мощные организации по типу КОСОС, которых достаточно две, максимум три» [49, № 5, с. 41].

И Туполев построил восьмиэтажное здание КОСОСа. За ним он построил огромное здание для нового завода ЗОК (завод опытных конструкций). Дальше со свойственным ему размахом он стал насаждать новые здания, пока не аннексировал всю свободную территорию, уходящую в сторону от разрешенной ему Моссоветом. Но даже Туполев, с его фантастической интуицией, не мог предвидеть, что весь этот грандиозный комплекс, при строительстве которого он много раз рисковал головой, окажется наиболее подходящим для спецтюрьмы.

Рассказывает Леонид Львович Кербер, «сиделец» Туполева по шарашке, впоследствии его заместитель по оборудованию самолетов:

«Я попал в ЦКБ-29 из-под архангельских лагерей, где около восьми месяцев валил лес. А перед этим была тюрьма, около года; сначала были Бутырки, потом небольшая экскурсия в Лефортово — в жуткие лефортовские кошмары. Из лагеря меня увозили одного, взяли, как полагается к этапу: „Собирайтесь с вещами!“ Везли в переполненном столыпинском вагоне. Именно здесь, в этом вагоне, в „моем купе“, я встретил Юрия Борисовича Румера и Юрия Александровича Круткова. В Вологде поезд остановился, и к нам ввели двух арестованных. Первым вошел человек высокого роста, с красивым, мужественным профилем, на нем очки, одно стекло отсутствует, а второе на месте. На голове у него странное меховое сооружение. А сам он одет в телогрейку, а сверху телогрейки чехол от матраса. За ним стоял другой человек, меньшего роста, но тоже с каким-то очень заметным лицом, бросающимся в глаза, который оказался Юрием Александровичем Крутковым. Таким образом, в камеру, в которой я ехал, посадили Румера и Круткова. Я долго вспоминал, где и когда я впервые увидал Юрия Борисовича, и не мог вспомнить. Мы жили тогда в другом измерении, в мире нереальном, в ненастоящем. Настоящими были только пайка хлеба и козья ножка. И вот, постепенно, как проявляешь пленку или пластинку, качаешь ванночку с проявителем, качаешь и видишь, как постепенно начинает вылезать оттуда изображение. Так и здесь, в сознании постепенно проявилась вот эта сцена. Мы много разговаривали тогда. Всегда, когда встречаешь в таких условиях человека из той прослойки, к которой принадлежишь сам, то это такое счастье. Одно уже это — просто счастье, и находится сейчас же бесконечное количество тем для разговоров. Так мы ехали до самой Москвы, совершенно не подозревая, куда мы едем и зачем. Я знал только, что их везли из Мариинско-Каннских лагерей. В Москве, в Бутырке, мы разошлись, потому что одно из тюремных правил состояло в том, что всякие встречи в пути не должны продолжаться в месте прибытия. И нас разогнали по разным камерам. А затем уже, позднее, может быть, в марте или в апреле 39-го, мы встретились в ЦКБ-29 на улице Радио. И мы уж встретились, как родственники, обнимаясь и лобызаясь».

Если нарушить стиль книги, можно было бы привести не «рассказ», а дословную нашу беседу, из которой читатель понял бы, что среди тех двоих, которые вошли в «купе», Юрия Борисовича Румера не было. Румер никогда не был в лагерях. Как мы помним, из Бутырок он сразу попал в Болшево, а ко времени, описанному в эпизоде архангельского поезда, был уже в Тушине, в моторостроительной шарашке, в КБ арестованного Стечкина. В журнале «Изобретатель и рационализатор» за 1988 год (№ 3–9) напечатаны воспоминания Леонида Львовича Кербера о ЦКБ-29. В них читатель найдет несколько эпизодов с Юрием Борисовичем и Крутковым. В действительности и в этих эпизодах Юрий Борисович участвовать не мог. Но все это не имеет особого значения. Когда эти недоразумения выяснились, воспоминания Леонида Львовича уже были сданы в печать. Наверное, это все можно было бы исправить, но Леонид Львович решил ничего не менять. Так мы и договорились — в конце концов важно помнить, что все это было, пусть с другими действующими лицами, но было. Правда, есть одна очень досадная неточность: Юрий Борисович назван «убежденным женоненавистником». Если бы он прочитал про себя такое, то был бы бесконечно огорчен. Еще справедливости ради надо сказать, что в отличие от сказанного там же о том, что Пруткову 70 лет, Юрию Александровичу не было и пятидесяти. Ну, и, наконец, ни Румер, ни Крутков, ни Карлуша Сциллард в атомную шарашку не попадали. Просто потому, что такой шарашки не было. Но поскольку решено было ничего не трогать, осталась и эта ошибка, в конце концов, было много других шараг.

Итак, на улице Радио было три КБ: КБ-100 — Петляков, КБ-102 — Мясищев и КБ-103 — Туполев. Самолеты, которые делались в этих КБ, имели свои собственные имена — гражданские (скажем, туполевский был Ту-58, просто это был его 58-й самолет по счету, по поводу чего Туполев говорил: «Как раз угадал под 58-ю статью»), имели ласковые арестантские клички (мы еще встретимся с «Верой»), а официально именовались моделями: модель 100, 102, 103. Теоретический отдел в первое время был общим на все три КБ. Но поскольку он был огромным, то тоже обладал своей собственной структурой — был разбит на тематические бригады. Там и работали Некрасов, Вальтер, Румер, Крутков, Сциллард, Озеров, Соколов, Стерлин и другие «теоретики летного дела», из числа которых не все еще имена восстановлены сегодня.

«Жизнь зеков постепенно устоялась, — рассказывал Леонид Львович, — и мы работали над нашей 103-й вне тех психологических эмоций, во власть которых мы неизбежно попадали, очутившись в спальне, в нашем собственном мире, куда „попкам“ вход был запрещен. Первая встряска, первое потрясение в этой устоявшейся жизни произошло, когда сразу же после успешных испытаний „сотки“ освободили Петлякова и часть его КБ. Я не буду пересказывать тяжелую для других арестантов сторону этого события, об этом написано в моих воспоминаниях, а вот про надежду хочется сказать еще: надежда на свободу утвердилась, и мы сами увеличили свой рабочий день, только бы быстрее закончить машину».

Леонид Львович писал в своих воспоминаниях:

«Среди форм стапелей уже вырисовывались хищная морда передней кабины нашей „сто третьей“, удивительно легкое, изящное хвостовое оперение, мощный кессонный центроплан с длинным бомболюком, отъемные части крыльев, мотогондолы и стройное шасси. Без преувеличения можно сказать, что внешние формы опытной 103-й были, на взгляд инженера, верхом изящества. Несомненно, этому способствовало и то, что, стремясь выжать из самолета максимум скорости, Туполев обжал ее до предела. В кабине, где размещен экипаж, — ни одного лишнего дюйма, и, несмотря на это, Старик (Туполев) требовал там еще и эстетики. Был такой случай. Вечером два зека зашли в макетный цех. Обычно в это время там никого не было, и их поразило, что в кабине летчика вдруг раздался треск, скрип отдираемых гвоздей, затем, описав параболу, из нее вылетел какой-то щиток и упал на пол. Когда они поднялись на леса, окружавшие макет, выяснилось, что это главный ее облагораживает. Можно было расслышать, как он вполголоса разговаривает сам с собой: „Что за бардак, понатыкали каждый свое. Не интерьер, а …! Человек здесь будет работать, порой и умирать, а они, вместо того чтобы сделать ее уютной, натворили бог знает что!“ Под эти слова очередной щиток или пульт, жалобно проскрипев отдираемыми гвоздями, описав дугу, покидал кабину.

При одной из таких операций улучшения львиная доля переделок чертежей пала на голову нашего вооруженца А. В. Надашкевича. Кучу работы предстояло делать наново, и Надашкевич пошел жаловаться шефу. Никогда не унывающая молодежь тут же сложила песенку, в которой Туполев, ратуя за улучшение, пел:

И вот для этого нужно

Лишь улучшение одно.

Но это мелочь, ерунда,

Всего заклепка лишь одна.

Ее придется заменить,

Обшивку рядом утолстить,

А ланжероны удлинить,

Моторы несколько сместить…

Перечисления заканчивались так:

Но ваш чертеж

Пока лишь на доске ведь,

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Так что, товарищ Надашкевич,

Все хорошо, все хорошо!

Услышав песенку, шеф рассмеялся и сгоряча пообещал: „Черт с вами, больше менять не стану“. Но затем все пошло обычным путем. Если в таких случаях кто-либо говорил: „Андрей Николаевич, ведь план, сроки, чертежи“, — Туполев резко перебивал: „А разве в плане сказано, что надо делать гадко?“» [Там же, № 7, с. 40].

Так они делали свою «сто третью». И конструкторы, и теоретики, если кому не спалось, спускались лишний раз в макетный цех или в расчетные комнаты, к формулам или изисам. Всем хотелось одного — закончить ее. А в том, что она будет летать, и будет летать отлично, никто не сомневался. Только вот никто не знал, что судьба «сто третьей» окажется нелегкой.

Леонид Львович пишет:

«Наконец на самолете все проверено, отлажено и испытано, теперь остается одно — опробовать работу моторов. На следующий день отстыковали крылья. 103-ю выводят из ворот сборочного цеха во двор… В открытых окнах сотни людей наблюдают за первой проверкой их детища. 103-я дрожит, как породистая скаковая лошадь перед стартом. Улыбающийся Андрей Николаевич, в теплом пальто, пожимает нам руки. Наутро машину задрапировывают брезентом, завязывают… Ночью, пока мы мирно спим в зарешеченных спальнях, ее увозят на аэродром…

Нюхтиков (полковник ВВС) и штурман Акопян надевают парашюты (это уже на аэродроме, куда привезли и арестованных конструкторов) и, сосредоточенные, молчаливые, занимают свои места. Вероятно, хотя они потом и отрицали это, идти в первый вылет на машине, спроектированной и построенной таким удивительным способом (попросту арестантами), волнительно…

Запущены двигатели, 103-я рвется в воздух. Нюхтиков поднимает руку, мотористы вытаскивают колодки из-под колес, и машина медленно рулит на старт.

Вслед за ней спокойно, не торопясь, шагает Андрей Николаевич, и такова внутренняя сила этого человека, что никто его не останавливает, никто не идет его сопровождать. Он идет наискось через поле, и мы твердо знаем, что где-то рядом с тем местом, где он встал, самолет и оторвется от земли. Так было всегда…» [Там же, с. 43].

103-я прошла испытания отлично. Ее было решено пускать в серию. Это была свобода! Ее ждали день, два, ждали неделю. Потом пришла директива сверху — 103-ю надо переделать, и как! Одним из главных достоинств машины был рассредоточенный в две кабины экипаж. Теперь было велено «для большей живучести» экипаж сосредоточить в одной кабине. Только авиационники знают, как много тянет за собой такая переделка. Да еще переделка удачного самолета. Новая модель стала называться 103 У. Судьба ее оказалась трудной: на испытаниях машина показала себя хорошо, хотя скорость ее снизилась на 50 км/ч по сравнению со 103-й, но через несколько полетов произошла катастрофа — загорелся правый двигатель. Машину вели те же Нюхтиков и Акопян. Нюхтиков дал приказ машину покинуть. Акопян, зацепившись за что-то парашютом, погиб, машина сгорела. Пошли новые аресты. Что ожидало конструкторов-арестантов, догадаться было нетрудно. Но скоро выяснилось, что причиной пожара была течь бензина из ниппеля манометра. Всех обвиненных помиловали. Двух слесарей, монтировавших манометр, арестовали. Машину одобрили, но в серию не пустили. Оказалось, что выпуск высотных двигателей, предназначенных для модели 103, прекращен. Сверху спускают новую директиву — ставить на машину моторы другой марки, выпуск которых был хорошо налажен одним заводом. Но ни к какому самолету эти моторы не подходили и скапливались на заводе в огромном количестве. Так был найден в верхах мудрый выход из положения. Туполев пришел в ярость. Под эти моторы машину надо было переделывать капитально, а главное, с очевидными потерями в качестве и параметрах машины. И, конечно, на это требовалось время. Обстановка среди зеков накалилась до такой степени, что Кутепову почти с извинениями пришлось давать обещания, «обещанные» свыше, что, как только новая машина совершит свой первый полет, всю бригаду выпустят. Это было накануне войны. «Вера» (103 В) — так звали новую модель — будет доделана уже в Омске, в эвакуации, совершит свой первый полет, но заметную часть туполевского КБ освободят только в 1943 г.

«Меня освободили за полтора месяца до начала войны, 5 мая, — рассказывал Леонид Львович, — но это произошло благодаря моей жене. Я ведь не цагист и в ЦАГИ до ареста не работал. Я работал в Научно-исследовательском институте Военно-Воздушных Сил и специализировался в области радиосвязи и радионавигации. Еще совсем молодым в этом НИИ я был пристегнут к оборудованию самолета АНТ-25, того самого, на котором Чкалов и Громов летали в Америку через полюс. И тут я приглянулся Андрею Николаевичу, который как главный конструктор этого самолета постоянно навещал его. И, когда стал формироваться штаб перелета этих машин, меня ввели в этот штаб в качестве ответственного за связь и радионавигацию. Тут я страшно сблизился с экипажем Чкалова, т. е. с Чкаловым и Беляковым, ну, а с Байдуковым я был знаком и раньше. А потом с Громовым, Юмашевым и Данилиным. Когда меня арестовали, моя жена Елизавета Михайловна Шишмарева пошла бороться за меня. Она писала и подавала всякого рода заявления о моей невиновности и просила о пересмотре моего дела. Но все бесполезно. Тогда она обратилась к ходившим тогда в героях летчикам, а это ведь были не нынешние герои, а герои-единицы, которых знал весь народ. И двое из этих героев — Байдуков Георгий Филиппович и Данилин Сергей Алексеевич — весьма благожелательно отнеслись к ее просьбе и написали заявление в Верховный Совет. Мое дело пересмотрели (или не пересмотрели), и я был освобожден. Но я ведь ничего не знал.

Вдруг в один прекрасный день ко мне подходит вертухай и говорит: „Пройдемте“. И ведет меня в канцелярию. Там мне говорят только три слова: „Собирайтесь с вещами“. На меня повеяло лагерным ветром. Я бросился к главному, а вертухай за мной, но я успел сказать ему в полном страхе: „Андрей Николаевич, меня вызывают с вещами!“ А он похлопал меня по плечу и сказал: „Иди“. И больше ничего не сказал. Потом я понял: наверное, он знал. Меня отвезли в Бутырскую тюрьму. Там я посидел некоторое время в камере, потом меня вызвали и повели в кабинет начальника тюрьмы. А там сидит Кутепов. Встает, протягивает мне руку и говорит: „Поздравляем вас, Советское правительство разобралось, оно увидело, что состава преступления у вас нет, и постановило вас освободить“. И вручает мне справку, которая у меня цела до сих пор, о том, что с такого-то я сидел в Бутырке, в такое-то время был на Севере и черт знает где и что 5 мая 1941 г. освобожден. При этом он произносит напутствие, в котором объясняет, что не в моих интересах общаться с арестантами, что освобожденные не такие злостные преступники, как оставшиеся в заключении, излишнее общение с которыми может привести к серьезным последствиям. Я понял, что меня вернут на улицу Радио вольняшкой. Да и не могли не вернуть: на мне лежала очень важная часть по оборудованию „Веры“.

Кутепов попрощался, а я уходить не собираюсь, вот что значит вольный. И говорю ему: „А как это я домой пойду, денег у меня нет, дайте, говорю, мне 15 копеек на трамвай“. Тогда трамвай стоил 15 копеек. Эти мужи не нашли в себе смелости дать мне 15 копеек из своего кармана и отвели меня снова в камеру и опять заперли. Как я себя корил! Я не знаю, сколько я там просидел, у нас ведь не было часов. Наконец меня вывели, посадили в пикап, ворота одни за другими открылись, и я выехал на свободу.

Но тут я растерялся, не знал, куда ехать. Мы жили с Елизаветой Михайловной в огромной коммунальной квартире на Сретенке, напротив кинотеатра „Уран“, в размашистых помещениях бывшего дома страхового общества „Россия“. До моего ареста у нас там было две комнаты — большая, 24 кв. м. и маленькая, 8 кв. м. Когда меня арестовали, маленькую комнату опечатали (сколько в Москве было опечатанных комнат в коммуналках!), а Лиза осталась жить в большой комнате. Кроме нас, в квартире еще пять семей. Что там начнется, если я туда поеду! И я поехал в Петровский парк, в дом профессора Шишмарева, отца Лизы. А мы ведь были не зарегистрированы, хотя дети были записаны на мою фамилию. Родители Лизы были дома. Начались „охи“ и „ахи“, тут же позвонили Лизе. Она схватила обоих мальчишек и через полчаса была уже здесь. Младший меня не знал совершенно. Ему было пять месяцев, когда меня арестовали.

Через два дня я был уже на своем рабочем месте вольным инженером. Я волновался, как меня встретят мои товарищи. Выходит, я чист, а они нет, нелепая ситуация. Я пришел, ничего не изменилось по отношению ко мне. Более того, как только я вернулся, три человека, Сергей Михайлович Егер, Сергей Павлович Королев и …третьего, вот, забыл, обратились ко мне с просьбой разыскать их жен в Москве и все им рассказать. Ведь наши жены думали, что мы сидим в Бутырках, это те счастливые жены, у которых принимали передачи.

Однажды, много лет спустя, не помню уже, по какому случаю, мы с Егером приехали к Сергею Павловичу на его дачу за зеленым забором. Там сейчас музей. Мы сидели в этом двухэтажном добротном доме и пили, как полагается, коньяк. Была зима и поздняя ночь. И тут Сергей Павлович вдруг говорит: „А вот, ребята, я иногда думаю, сейчас откроется дверь, войдут вертухаи и скажут: а ну, собирайся с вещами! — может это быть или не может?“ И мы пришли все трое к выводу, что может. Это были 50-е годы. Берии уже не было, а был еще страх. И наше инженерное восприятие мира видело синусоиду, чистую классическую синусоиду — так и мыслилось, что еще все это может быть. Теперь это, наверное, невозможно. Теперь нам кажется, что мы все понимаем, и, скажем, относительно Берии все кажется однозначным. А тогда, когда он приходил к нам в ЦКБ-29, предупредительный и внимательный, мы видели лишь его инженерную неграмотность, но это нормально. В том, что мы все шпионы, его могли и убедить, откуда нам тогда было знать. Более того, ведь многие с ним связывали даже надежды на справедливость. Были даже попытки со стороны арестантов „открыть глаза“ Лаврентию Павловичу. Все-таки мы верили, что рано или поздно во всем разберутся».

Юрий Борисович рассказывал, что Берия время от времени устраивал приемы в честь арестантов. Столики на шестом этаже сдвигались в банкетный стол в виде буквы «П», и Берия, стоя в барственной позе у дверей в столовую, приветствовал гостей.

«Стол накрывался необычайный, — рассказывал Юрий Борисович, — с икрой, с балыками, с фруктами. Когда гости были в полном сборе, Берия становился во главе стола и начинал говорить. Говорил он обычно почти что ласковым голосом, вроде того, что, мол, „вот, я хочу посоветоваться с вами, как мы будем работать дальше, не нужны ли новые кадры, и если нужны, то какого именно профиля, с этим проблемы не будет. Давайте, забудем сегодня неприятности и будем веселиться. Сегодня вы мои гости и чувствуйте себя легко и свободно“. И вот, однажды после доверительной речи Берии вдруг подходит к нему Бартини. Я опешил. Бартини был моим другом и, кроме меня, общался еще только с двумя-тремя арестантами, и все. Очень был замкнутый. Он подошел к Берии, вскинул красивую, гордую голову и сказал: „Лаврентий Павлович, я давно хотел сказать вам, что я ни в чем не виноват, меня зря посадили“. Он говорил только за себя, у нас было не принято говорить от имени групп. Как изменилось лицо Берии! Благодушное выражение хозяина сменилось на хищно-торжествующее. Он подошел к Бартини мягкими шагами и сказал: „Сеньор Бартини, ну конечно, вы ни в чем не виноваты. Если бы были виноваты, давно бы расстреляли. А посадили не зря. Самолет в воздух, и вы на волю, самолет в воздух, и вы на волю!“ И он показал рукой, как летит самолет в воздухе, и даже приподнялся на цыпочки, чтобы самолет летал повыше. Нам это тогда казалось смешным, и мы хохотали здоровым арестантским смехом. А на второй день даже Махоткин молчал за столом».

Юрий Борисович сидел за одним столиком с Робертом Бартини, Карлушей Сциллардом и Васей Махоткиным. Бартини и Махоткин были несовместимы, а им предстояло пройти вместе и КОСОС, и Омск, и не одну еще тюрьму. Бартини, всегда замкнутый, ушедший в себя, говорил мало и почти никогда не разговаривал за столом. А Махоткин, задира и весельчак по натуре, был неудержим:

— Карлуша, а Карлуша, — начинал Махоткин, — ты зачем в Россию приехал?

— Подсобляать…

— Подсобляать, а ты Достоевского читал?

— Читааль.

— А ежели читааль, то чем же ты тут подсобить мог? Роберто, у тебя сын есть?

— Есть, — не подозревая подвоха, строго отвечал Бартини.

— Так вот, скажи своему сыну, что, когда в чужой стране заваруха, не лезь.

Как-то Махоткин притащил «Родную речь» для младших классов (где он ее взял, осталось тайной) и начал громко читать оттуда рассказ о мальчике Васе, который всегда мечтал стать пилотом. Мальчик вырос, поступил в пилотскую школу, и мечта его исполнилась: он стал сильным и смелым полярным летчиком, и даже есть остров в Ледовитом океане, названный именем этого мальчика. Рассказ кончался словами: «Так будем же все, как Вася Махоткин!» «А Махоткин-то сидит!» — весело заключил герой рассказа.

Карл Сциллард, венгерский математик, был в числе тех паломников, которые стремились в Советскую Россию, хотели здесь жить и работать. Сциллард приехал сюда с женой и совсем крохотной дочкой. Они жили в Ленинграде и были счастливы. Теперь, в заключении, он о них ничего не знал. Связь с внешним миром каралась строжайшим образом.

Самый драматический случай со Сциллардом произошел во время войны, когда туполевское КБ было эвакуировано в Омск. На тамошнем заводе (арестанты жили в одном из заводских цехов) бани не было, и их возили раз в неделю в городскую баню. Обычно к ночи — подальше от людских глаз. Однажды Сцилларда в бане забыли. Он сам не помнил, как это случилось. Помнил только свой панический ужас, когда понял, что ни своих, ни конвойных, ни крытого фургона нет. Он стал прохаживаться перед баней в надежде, что за ним вернутся. Но за ним не возвращались. И он решил добираться самостоятельно. Дороги не знал. Спросить нельзя, у него сильный акцент, который можно спутать с немецким. Он решил отыскать милиционера, все-таки защитник, и во всем ему признаться. А когда увидел его у трамвайной остановки, испугался, а вдруг не поймет, тогда он попался — это побег.

Так он бродил по городу, пока не решил, что пойдет к окраине и обойдет город кругом. То, что завод был на окраине, они знали. И во время этих блужданий он то и дело заглядывал в окна — это было настоящим прикосновением к домашнему теплу. И вдруг в полуподвальном окне он увидел свою жену — она умывала дочь над тазиком. Потом она вытирала личико девочки полотенцем. Он не помнил, как нашел в себе силы выпрямиться, пойти дальше, но он выпрямился и пошел дальше. Завод Карлуша нашел. Ничего ему не было, даже легкого наказания. Тюремное начальство к тому времени уже хорошо разбиралось, с кем имеет дело. А Карлуша двое суток ни с кем не разговаривал, почти ничего не ел, а потом, когда немножко отошел, рассказал все Румеру. Они были очень близки.

Много лет спустя, в начале 70-х, когда Сциллард был уже в Венгрии, а Румер в Академгородке, один венгерский журналист попросил Юрия Борисовича встретиться с ним и дать интервью для их газеты. Он писал: «Профессор Румер живет в Академгородке. Он известный физик-теоретик, брат покойного О. Румера, о котором как о переводчике стихов Петефи мы недавно писали в нашей газете. Профессор Румер встретил меня приветствием на блестящем венгерском языке с цитатами из Кошута и Оронья. Когда я восхитился его венгерским, он сказал, что у него есть друг венгр, с которым он пуд соли съел. „Как?“ — спросил я. — „Нá спор“, — ответил Румер».

Юрий Борисович в совершенстве владел и итальянским языком. Это уже в честь Бартини.

В 1922 г., во время Генуэзской конференции, итальянскими коммунистами было сорвано готовящееся савинковцами покушение на делегатов России. Одним из главных организаторов этого срыва был молодой итальянский коммунист, «странный аристократ», за которым фашистами давно была установлена слежка, Роберто Бартини. Роберто Бартини действительно был аристократом. Он был единственным сыном и наследником богатого итальянского барона Лодовико ди Бартини. Когда слежка дружинников Муссолини стала настолько плотной, что не помогала никакая маскировка, не помогала постоянная миграция от озера Комо до сицилийских деревенек, Роберто Бартини с поддельным паспортом на сына одесского архитектора прибыл в Петроград в качестве «репатрианта». Двадцати шести лет от роду он появился в студеную зиму в нелегком 1923 г, в Москве и поселился в маленькой комнатушке полуподвального помещения. В наших энциклопедиях Роберт Бартини значится как выдающийся советский авиаконструктор, который создал свыше 10 экспериментальных и опытных самолетов. Роберт Бартини умер 77 лет, 51 год он прожил в Советском Союзе, 45 из них он был главным конструктором. Любимой поговоркой Бартини было сказание из Корана: «Помоги нам, аллах, избежать непреодолимого и преодолеть неизбежное».

Летом 1941 г. началась эвакуация всех ОКБ и их заводов. Туполевское КБ эвакуировалось в Омск. Незадолго до эвакуации в КОСОСе появился Королев. Никаких пространных рассказов от него не слышали. Иногда он бросал короткие фразы.

За ним была мерзлая земля Колымы («золотишко копал»), были потерянные зубы после цинги, головные боли после удара по голове и рана, которая с трудом заживала. Было единоборство с паханом («вор в законе — это личность!»), и был утонувший без него кораблик, на который его везли для отправки в Москву и опоздали («везучий я»). По общему мнению, среди обитателей «золотой клетки» больше всех лиха хлебнул, пожалуй, Королев. И все это за ракетную технику, которая была одобрена Тухачевским, за которую расстреляли Клейменова и Лангемака, за которую сидел Глушко. И первым же рапортом Королева, только что вернувшегося с Колымы, тюремному начальству был рапорт о необходимости развертывать ракетные исследования.

Освободив Королева от сборочного цеха, Туполев дал ему возможность делать в КБ расчеты по ракетному двигателю. В это время Королев тесно общался с Румером, со Сциллардом, с другими физиками и математиками. Это авиационники говорят «делать расчеты», своего рода жаргон, а была это самая настоящая наука. Юрий Борисович рассказывал, что, когда он был уже в ссылке и мог много заниматься наукой, он сделал несколько работ, навеянных дискуссиями с Королевым. Из этих работ он называл опубликованную в 1949 г. в ДАН (Доклады Академии наук) статью «Кольцеобразный турбулентный источник», затем работы «Задача о затопленной струе» (1952), «Конвективная диффузия в затопленной струе» (1953) и др.

В 1943 г. произошел возврат к ракетной технике. Известно, что сообщение Верховному Главнокомандующему о «ФАУ» сыграло в этом не последнюю роль. Королева перевели в Казань. И уже шла в застенках работа по ракетному двигателю, уже была сделана опытная установка и поставлена на Пе-2, и в качестве борт-инженера проводил ее испытание в полете Королев сам, а на воле все еще называли ракетную технику пиротехникой. Все еще (1945 год!) появлялись статьи в центральных газетах известных авиаконструкторов о вреде ракетной техники.

В 1943 г. были у авиационников большие успехи и был «Большой Выпуск» — освободили Туполева и почти весь списочный состав его КБ. К этому времени ОКБ в Омске, которое существенно выросло по сравнению с тем, каким оно было в Москве, разделилось на несколько самостоятельных КБ. В одном из них, которое называлось ОКБ-4, главным конструктором был Роберт Бартини. Проекты Бартини, как совершенно новые, требовали участия академических ученых, и к нему попали Румер, Сциллард, Вальтер. Попросился в КБ Бартини и Махоткин. Возвращались в Москву с небольшими интервалами почти все вместе. Туполевское КБ вернулось на улицу Радио. Никаких следов от решеток и арестантских коек в здании не осталось. Это КБ было уже вольным.

Конструкторское бюро Бартини поместили на территории Ростокино в Москве. В 1946 г. его перевели в другой город.

Загрузка...