Глава 9. Метаморфоза

Геттинген был в зените своей научной славы.

«С бóльшим основанием, чем когда-либо прежде, теперь можно было сказать, что в этом тихом, маленьком городке с липовыми аллеями и солидными, респектабельными домами в теперь уже устаревшем „Jugendstil“ беспрерывно заседает международный конгресс математиков. Многочисленные научные комплексы и лаборатории, наподобие новой стены, окружили город. Математический институт разместился в своем новом здании. Lesezimmer стала большой, хорошо освещенной библиотекой… В солнечную погоду студентов и профессоров можно было увидеть сидящими за маленькими уличными столиками и рассуждающими о политике, любви и науке. Маленькая пастушка спокойно смотрела в свой фонтан… Вне Геттингена жизни не было» [25, с. 248].

С тем же основанием можно утверждать, что в Геттингене беспрерывно заседал и международный конгресс физиков. Приехать в Геттинген и рассказать на семинаре у Борна или у Джеймса Франка свою работу значило получить полное признание всего научного мира или провалиться, в зависимости от результата. И это уже не оспаривалось.

На шестом Сольвеевском конгрессе (1930 г.) никого из геттингенских физиков не было. Зато сразу же после конгресса в Геттинген приехал Зоммерфельд и сделал на семинаре Борна доклад «Магнетизм и спектроскопия», которым он открывал Сольвеевский конгресс. Ему было важно знать мнение геттингенских физиков. В этот приезд Зоммерфельда произошел небольшой инцидент, свидетелем которого был Румер. Когда он потом рассказал о нем своим, мнения разделились: одни решили, что это была, конечно, шутка, другие, что все было вполне серьезно. Сразу же после семинара Зоммерфельд попросил Борна показать ему библиотеку. Борн поручил Румеру проводить Зоммерфельда в Lesezimmer. Зоммерфельд был маленького роста, уже совсем седой, но с черными торчащими усиками, военной выправкой он походил на типичного прусского офицера. И когда Румер шел рядом с ним, возвышаясь над ним сантиметров на тридцать, то чувствовал себя неуклюжим и маленьким. Когда они вошли в библиотеку, Румер направился к большому столу, где лежали самые новые журналы, но Зоммерфельд, не проявив к ним никакого интереса, прошел прямо к стеллажам. Нашел там букву «з», посчитал, сколько книг Зоммерфельда стоит на полке, и удовлетворенно сказал: «Библиотека хорошая».

Случалось и не такое. Мог, например, приехать в Геттинген Паули, ничего не рассказать, никого не послушать, а оставить на столе Борна записку: «Был в Геттингене. Пирожные и пиво превосходные. Физика, как всегда, никуда не годится». А было и так, что приехал в Германию молодой Янош (Джон) фон Нейман, уже принстонский профессор, и путешествовал со своим другом на машине[8]. Около Гарца машина сломалась, но Нейман времени даром терять не стал. Он оставил своего друга с механиком чинить машину, а сам отправился в Геттинген. В Геттингене он пришел к Борну поговорить о квантовой механике, к Куранту отправился говорить о дифференциальных уравнениях, а потом к астроному Хекману говорить о звездах. Здесь он моментально уловил слабые точки в теории Хекмана об эволюции звезд и высказал предположения, которые в совершенном виде через несколько лет появятся у Амбарцумяна. Когда машина была починена, Нейман вернулся в Гарц, чтобы продолжить свое путешествие. Из разных мест он присылал письма в Геттинген всем тем людям, с которыми разговаривал, содержащие ответы на поставленные и не выясненные в момент разговора вопросы.

«Вне Геттингена жизни не было…»

Но в Геттингене было две жизни, два слоя через невидимую стенку: люди, живущие духовной жизнью и проявляющие нравственную стойкость, и люди, далекие от всяких отвлеченных знаний и признающие только здравый смысл, материализованный в жизненных благах. И этот симбиоз был неплохим, пока не выпало городу и всей Германии тяжелое испытание. А пока два слоя жили мирно, помогая друг другу, соприкасаясь в неизбежном.

Однажды в геттингенской газете, а потом и в других газетах появилось сообщение о том, что в Геттингене обнаружен случай ложной клятвы!

В Германии в то время ложная клятва приравнивалась к убийству. Если кто-нибудь был уличен в ложной клятве, то закрывался обычный суд и назначался особый суд — Большой суд шеффенов, который состоял из трех судей-чиновников и шести шеффенов — присяжных заседателей. Этот суд рассматривал главным образом два преступления: Mord — убийство и Meineid — клятвопреступление.

Хозяин маленькой булочной, человек уже в годах, взял себе в жены молодую девушку. Девушка была единственной дочерью бюргера средней руки, жившего по соседству с булочником. Девушка росла без матери и, когда отец умер, оставив ей небольшое наследство, с легкостью согласилась выйти замуж за соседа. Булочник объединил свое состояние с наследством молодой жены и открыл большую кондитерскую. Но молодая женщина перестала со временем интересоваться пожилым мужем и нашла себе молодого человека, с которым стала тайно встречаться. Муж это вскоре обнаружил и подал в суд заявление с просьбой расторгнуть брак по причине неверности жены и все суммы, которые перешли к нему из наследства неверной жены, оставить ему. Молодую женщину не устраивало ни расторжение брака, ни лишение средств, и она упросила молодого человека не признаваться в суде в их тайной связи, уверив его, что она сделает то же самое.

Молодой человек сдержал слово. Женщина не выдержала. Она уже подняла руку, но потом опустила и сказала: «Я признаю, что хотела дать сейчас клятву в том, что невиновна, но я виновная». И молодой человек, который уже поклялся, что ничего общего с ней не имел, был уличен в ложной клятве. Булочник жену свою простил. Суд закрывается, и открывается новый суд — шеффеновский, который теперь уже судит строжайшим судом молодого человека.

На суд пошли все. Один из трех судей-чиновников оказался знакомым Борна. Он был офицером немецкой армии в первую империалистическую войну и попал в плен к англичанам. Положение пленных офицеров тогда было особое. Для того чтобы они не теряли времени даром, им предлагалась различного рода деятельность, вплоть до обучения какому-нибудь ремеслу. Он стал там изучать юриспруденцию, а потом сдал асессорские экзамены и стал юристом. По всему было видно, что этот человек склонялся к коммунистам, но явно этого никогда не говорил. Во время суда над незадачливым молодым человеком он, против существующих правил, вошел в комнату шеффенов выяснить, насколько единодушны были они в строжайшем приговоре. Единодушие было полное. «Тогда я посмотрел на шеффенов в упор, на каждого в отдельности, — рассказывал он Борну, — это были самодовольные бюргеры, и я спросил их: „Вы отдаете себе отчет, что безукоризненно честного человека, который защищал честь женщины, вы посылаете на виселицу?“ Передо мной были тупые лица, которые смотрели на меня с презрением».

Суд приговорил молодого человека к 12 годам заключения. И тут вмешались ученые и иностранцы, которые жили в Геттингене. Сам судья, знакомый Борна, не принимал участия в этой общественной деятельности, не писал президенту Гинденбургу и т. д., но все время подсказывал Борну, Франку и другим, что именно надо делать. И Борн куда-то ездил, и Франк и Курант куда-то ездили. Иногда в плохом, иногда в хорошем настроении они возвращались. А однажды приехали и сказали, что президент помиловал молодого человека.

Президент Гинденбург был пока у власти, но тревожные симптомы, предвестники бури уже были.

Юрий Борисович вспоминает, как отражалось это сначала на городском «пейзаже»:

«В маленьком городке, где, казалось, все друг друга знают, стали происходить сдвиги, которые мы не очень понимали или не старались понять. Те люди из малого Геттингена, с которыми нам постоянно приходилось вступать в какие-то взаимоотношения, т. е. лавочники, прачечник, мелкие чиновники, стали все больше и больше увлекаться идеями Гитлера. Вначале никто не носил никаких значков. А потом стали появляться, но осторожно-осторожно, и не свастика, а Железные кресты. Сначала начали носить Железный крест как признак храбрости. Вот, он воевал, заслужил награду, а теперь занимается своим делом. Потом эти Железные кресты сменились медальонами со свастикой. Но многие их стыдливо прятали под лацканами или держали так, чтобы не очень было видно, что он есть. Около моего дома был гастрономический магазин, где я не мыслил для себя ничего другого, кроме покупки сыра и других продуктов. Владелец этого магазина ревниво следил за мной, не захожу ли я в другие магазины. Однажды я прошел мимо и забрел в другой магазин. Вечером он прибежал ко мне домой взволнованный:

— Господин доктор, вы сегодня пошли в другой магазин, вы что, моим сыром недовольны?

— Да что вы, — говорю, — я просто задумался, не заметил, как прошел ваш магазин, и вот так получилось.

— Господин доктор, я ведь не нацист, не думайте.

— Да, конечно, я вам верю. Что же вы, разумный человек, и будете заниматься такими глупостями!?

Этот человек стыдливо держал свастику в кармане, и только иногда, когда он был совершенно уверен, что это ариец пришел к нему покупать его сыр, он ее вешал себе на грудь. Но потом быстро снимал ее, если ему казалось, что заходит человек еврейской национальности. Кланялся он обоим одинаково вежливо. Причем, на мой вкус, уж очень раболепно: „Спасибо, что вы меня не забываете, вы такой хороший человек“. И вот эти свастики в петлицах стали вдруг расти. Их уже не прятали в карманах, но все еще при встрече с человеком неопределенной национальности на всякий случай прижимали руку к сердцу, прикрывая свастику, и очень вежливо кланялись. Потом этот значок прилип накрепко.

Как-то мы с Ханной Хекман гуляли по Вейендерш-трассе, весьма довольные друг другом[9]. К нам подошел молодой человек. Я запомнил его лицо, уж очень складный он был, меня поразили немножечко его неприязненные глаза. Он протянул какую-то бумажку и сунул ее Ханне в руки. В Германии было принято, что случайные люди раздают прохожим программы кино, для того чтобы обратить их внимание на новые фильмы. Мы решили, что это очередная программа кино, и, так как мы не собирались идти в кино, Ханна скомкала бумажку и уже хотела ее выбросить, но я ее остановил: „Подожди выбрасывать, давай все-таки посмотрим, на какое кино нас приглашают“. И мы увидели, что это листовка, на которой типографским способом напечатано: „Девушки, которые гуляют с евреями, в третьей империи будут наказаны“. Ханна была такая смешливая, она стала хохотать. Тот на нее удивленно посмотрел и спокойно отошел в сторону.

Никто не верил в приход нацизма.

Однажды я прихожу на почту, где я регулярно каждый месяц получал перевод в 25 марок (эти деньги все еще шли от барона Варбурга), и чиновник, который к этому тоже уже привык, приготовил мои 25 марок и вдруг задержал их в руке, потребовал мой паспорт. Ну, я тогда думаю, хорошо, тебе нужен мой паспорт, пожалуйста, любуйся, и протягиваю ему огромную красную паспортину. Он неприятно удивлен и уже недоволен: „А кем выдан паспорт?“ Ах, думаю, ты спрашиваешь, кем выдан паспорт? — „Московским Советом рабочих депутатов“, — отчеканил я очень громко и медленно. — „Как?!“ — „Так! Паспорта у нас выдаются местными Советами“. Он очень сердито выбросил мне 25 марок и уже хотел захлопнуть окошечко, но я успел ему громко сообщить, что, если они будут сочувствовать Гитлеру и не пойдут за коммунистами, Германия пропадет. Этот человек очень скоро насовсем прикрепил свастику, несмотря на то что он был государственным чиновником и им запрещалось носить партийные знаки».

Как-то Румер сидел у Борна за ассистентским столиком и делал расчеты, которые Борн ему поручил. Вдруг раздался громкий голос в прихожей:

— Что, Макс, ты делаешь сейчас? — и вошел, ввалился Карман. Теодор фон Карман, крупный математик и механик, венгр по национальности, был ближайшим студенческим другом Борна.

— Макс, я пришел проститься с тобой. Я уезжаю в Америку. Мне в Калифорнии строят институт и говорят, что первые камни уже заложены.

Борн был в недоумении, он был уверен, что Карман шутит. Они столько лет прожили бок о бок. Но Карман не шутил.

— Да ты с ума сошел! — сказал ему Борн. — Что ты будешь делать в этой стране, которая совершенно чужда тебе и по своей культуре, и по всему на свете? Что ты будешь делать вне Германии?

— Я хочу сохранить себе жизнь. Мне эту революцию не пережить.

— Ты просто удираешь. Какая тут революция? А если так, то давай спросим Румера. Он в нашей среде специалист по революциям, и он испытал эти вещи. Спросим, что он тебе посоветует. Что вы думаете по этому поводу, Румер?

— Я думаю, что вы правильно делаете, профессор Карман. Это не революция, а какое-то повальное помрачение рассудка. И если так будет продолжаться, я тоже скоро уеду домой.

— Вы все с ума сошли, — сказал Борн, — ничего не будет продолжаться, вся эта ерунда скоро кончится.

Но это продолжалось, и очень бурно.

Юрий Борисович вспоминает, как поразил его контраст между двумя факельными шествиями, устроенными одно за другим. Два факельных шествия подряд случались редко. В Германии среди студентов была традиция устраивать Fackelzug — шествие с зажженными факелами. Поводом для факельцуга мог быть, например, юбилей любимого профессора, приезд знатного гостя или еще какое-нибудь важное событие.

И вот эти факельные шествия, веселые праздники, на глазах превращались в шествия штурмовиков.

Первое факельное шествие, свидетелем которого Юрий Борисович был в самом начале своего пребывания в Геттингене, было устроено в честь прибытия в Геттинген профессора теологии из Мюнхена, аббата Гуардини, иезуита.

Дело в том, что в германских университетах при выборе профессоров большую роль играла их религиозная принадлежность. Со временем это сгладилось, но в кругах теологов это обстоятельство оставалось еще важным. Собственно, для того чтобы смягчить эти противопоставления профессуры по религиозному признаку, решено было обменяться лекциями представителей двух разных направлений. Профессор-богослов Геттингенского университета, протестант, поехал в Мюнхен с лекцией, в которой, как он объявил заранее, изложит новые материалы об истории Среднего и Ближнего Востока в эпоху жизни Христа. Уже одно то, что Христос трактуется как историческая личность, а не божественная, подчеркивало чуждость всего этого направления католикам, в принципе своем утверждающим свою роль исполнителей «воли господней» здесь, на земле. Лекция геттингенского богослова должна была быть бомбой для католиков-мюнхенцев.

О чем будет рассказывать мюнхенский католик геттингенской публике, наполовину состоящей из неверующих и иностранцев, заранее не было известно.

На вокзал встречать гостя из Мюнхена отправилась вся геттингенская молодежь. Прошел слух, что вместе с аббатом приезжает сам папский нунций кардинал Пачелли. Молодым людям, никогда не видевшим кардиналов, было интересно посмотреть на встречу знатных гостей, которую местные власти собирались обставить с большой помпой.

Поезд из Мюнхена прибыл вечером. К третьему вагону подкатили ковер. На перрон вышел человек в красной мантии, в яркой кардинальской шапочке, со сверкающими бриллиантами на пальцах. Он шел не спеша, на ходу благословляя всех христиан и нехристей столь многонационального по своему составу Геттингена. Это и был кардинал Пачелли, который вскоре станет папой римским Пием XII и будет так снисходителен к зверствам и жестокостям фашизма.

Рядом с кардиналом, чуть позади него, шел человек небольшого роста, с блестящими черными волосами, профессор Гуардини. Поздним вечером того же дня студенты устроили шумный и веселый факельцуг.

Утром все собрались в Ауле, где Гуардини должен был читать лекцию. О чем, все еще не было известно. Аула была переполнена. Появился Гуардини, в знак приветствия аудитория затопала ногами. Аббат поднял голову, пристально посмотрел в зал, и наступила тишина.

«Я расскажу вам легенду о „великом инквизиторе“, которая потрясла меня и привела мою душу в смятение. Итак, о великом инквизиторе в романе Достоевского».

Гуардини быстро завладел аудиторией. Он вел свой рассказ в несколько театральной манере, на красивом гетевском языке, не вполне современном, сопровождая некоторые моменты скупыми, но очень выразительными жестами.

«И вот столько веков молило человечество с верой и пламенем: „Бо господи, явися нам“, столько веков взывало к нему, что он, в неизмеримом сострадании своем, возжелал снизойти к молящим». И дальше аббат поведал о том, как посетил детей своих Иисус Христос в образе человеческом, спустился на землю в том самом месте, где трещали без конца костры, сжигавшие еретиков ad majorem gloriam Dei (к вящей славе господней). Спустился в жаркую Севилью, где чинил жестокий суд и расправу великий инквизитор Торквемада.

Он пришел к людям молча и тихо, с солнцем любви в своем сердце. И чудо: его узнавали всюду, все, и старики, и дети, и тянули к нему руки с надеждой и любовью, и целовали за ним землю. На паперти Севильского собора перед ним пронесли во храм открытый белый гробик, в котором лежала семилетняя девочка, единственная дочь знатного горожанина. «Он воскресит твое дитя!» — кричала толпа обезумевшей матери. Она падает к ногам его: «Если это ты, то воскреси дитя мое!». И он с состраданием тихо произносит: «Талифа куми» — «и восста девица». Девочка подымается, в руках у нее белые розы. Толпа в смятении, в рыданиях падает ниц: «Это он!».

Тут же на площади наблюдал за всем этим издали сам великий инквизитор. Глаза его засверкали зловещим огнем, и он велит страже взять этого человека. И такова была его сила, что не мог народ противостоять великому инквизитору, склонил перед ним голову и дал арестовать Иисуса Христа.

Прошел день, настала ночь. Великий инквизитор пришел в тюрьму к нему один: «Это ты? ты? Не отвечай, молчи. Да и что бы ты мог сказать? Ты и права не имеешь ничего прибавлять к тому, что уже сказано тобой прежде. Затем же ты пришел нам мешать?» Христос молчал. «Суди нас, если можешь и смеешь. Знай, что я не боюсь тебя. Повторяю тебе, завтра же ты увидишь это послушное стадо, которое по первому мановению моему бросится подгребать горячие угли к костру твоему, на котором сожгу тебя за то, что пришел нам мешать. Завтра сожгу тебя. Dixi»[10].

«Dixi», — сказал Гуардини и замолчал. Он выдержал долгую паузу. В зале была мертвая тишина. Потом в сильном волнении, в страхе перед этой им самим выбранной темой продолжил:

«И вот теперь я должен ответить на самый главный вопрос: что должен был сделать Торквемада? Страшная мысль закралась мне в голову. Я испугался этой мысли, я ее не хотел! Я испугался и того вопроса, который сам себе задал! Смятение духа, охватившее меня, было настолько сильно, что я бросился на колени и взмолился: „Господи, прости слугу твоего, дай мне силы выбрать правильное решение“». При этих словах Гуардини пал на колени и опустил голову.

Аудитория безмолвствовала. Непроницаемое лицо папского нунция чуть побледнело. Молитвенное молчание самого лектора становилось невыносимым. Потом лектор рывком встает на ноги и обращается к аудитории:

«Да, прав был Торквемада. Он должен был уничтожить Господа нашего, Иисуса Христа!» — и осеняет себя широким крестом. Тихо. Папский нунций спокойно встал и направился к выходу, жестом пригласив с собой аббата. Аудитория молча провожала их взглядами. А когда они вышли, разом взорвалась в негодовании. Такое было единодушие.

С этой прежде единодушной публикой стали происходить теперь недобрые метаморфозы.

В Геттингене прошел слух, что Джеймс Франк приглашается на должность профессора в Берлинский университет. Всех охватило мрачное предчувствие, что он может согласиться. Но очень скоро выяснилось, что Франк отказался ехать в Берлин и остается в Геттингене.

Устраивается факельцуг со всеми барабанами, флагами, нарядами. Флаги и наряды соответствуют различным студенческим союзам. Впереди идет «Стальной шлем», потом «Шваб», «Тюрингец» и просто студенты, не состоящие в каких-либо союзах. Они приветствуют Франка, который стоит на своем балконе и раскланивается, поют веселые песни, выкрикивают восторженные лозунги.

«На следующий же день после факельного шествия в честь Джеймса Франка, — рассказывал Юрий Борисович, — снова устраивается факельцуг. Поводом для него послужило недовольство то ли в связи с тем, что рейхстаг не принял какой-то закон, то ли еще в связи с чем-то. Этот факельцуг уже без песен, с угрозами, с погромными нотками, с медальонами со свастикой на груди.

А лица те же — вот это было страшно».

Загрузка...