Когда я окончательно пришел в себя, то понял, что лежу на носилках в тени паровоза, над головой у меня обеспокоенно переговариваются железнодорожники и англичанин Робинсон, а рядом шмыгает Дженкинс, то и дело щелкая затвором своего фотоаппарата. Сообразив, что фотографирует он отнюдь не пейзажи и не редких насекомых, я не без труда принял сидячее положение и в грубой, но доходчивой форме велел ему найти другой объект для перевода фотопленки.
— У вас контузия, мистер Финнеган, — сообщил мне Робинсон с непререкаемой властностью военного врача. — Не вставайте. Вам нужно лежать.
— Но послушайте, мистер Робинсон! — взорвался Эпплуайт. — Мы и так выбились из графика! Я все понимаю, но…
— Никаких но. Ему категорически противопоказана тряска. Я запрещаю его перевозить со скоростью более пяти миль в час.
— Послушайте, я прекрасно понимаю, чем мы ему обязаны, но график движения поездов… Компания несет убытки!
— Если бы не он, ее убытки оказались бы куда больше. О человеческих жертвах я даже не говорю.
Я потер виски и понял, что мне пора вмешаться в эту милую беседу.
— Все в порядке, мистер Робинсон. Я и не собирался ехать на поезде. Я не могу на нем ехать, у меня здесь лошадь.
— Вот еще вздор. Оставьте ее тут, пускай о ней позаботится кто-нибудь из местных.
Эпплуайт и Доббс уставились на англичанина с таким видом, словно он предложил мне бросить на произвол судьбы невесту или беременную жену.
— Мистер Робинсон, вы просто не понимаете, что такое для Финнегана его лошадь. Он скорей отрубит себе правую руку, чем отдаст ее кому-нибудь даже на время!
Я не сразу сообразил, что они имеют в виду Сэнди, а не чубарого, но голова пульсировала болью, и спорить с ними я не стал.
— Тем не менее я, как врач, не даю согласия на то, чтобы оставлять вас здесь в таком состоянии, мистер Финнеган.
— Послушайте, мистер Робинсон, мы только напрасно тратим время. Давайте сделаем так. Тут рядом, меньше чем в полутора милях, живет Мэтьюс, начальник станции. Мы отвезем Финнегана туда, так медленно и осторожно, как вы того захотите, устроим его в доме, там за ним будет замечательный уход, полный покой и все, что только заблагорассудится, а мы сможем продолжить путь, и, может быть, нам с Доббсом удастся отделаться штрафом вместо увольнения с волчьим билетом.
— Отличная идея, мистер Эпплуайт! — встрял я, смекнув, что от игрушечного домика с палисадником до того луга, на котором я оставил чубарого и все свои вещи, гораздо ближе, чем отсюда. Моя попытка встать была пресечена властной рукой англичанина. Невзирая на мои протесты, меня уложили обратно на носилки и занесли в салон-вагон, из которого предварительно выгнали пассажиров первого класса. Поезд тронулся задним ходом так плавно, что я заметил движение, только когда увидел проплывающие за окном очертания скал. Эти полторы мили поезд ехал, наверное, минут десять, и Робинсон, оставив меня одного, отправился в сопровождении кондуктора в багажный вагон, посмотреть, как там Аризона. Воспользовавшись его отсутствием, я перебрался из носилок в одно из кресел и с удовольствием откинулся на его мягкую спинку. Хотелось закурить, но табак, бумага и спички остались в седельных сумках.
Когда поезд остановился, я поспешил покинуть его, не дожидаясь, пока кондукторы, переквалифицировавшиеся в санитаров, явятся по мою душу. Спустившись на перрон, я огляделся. Девушка-телеграфистка — она, видимо, все это время просидела в станционной конторе в ожидании вестей, — подобрав юбки, бежала вдоль вагонов к паровозу, который стоял в полусотне ярдов впереди: машинист нарочно подогнал поезд так, чтобы ближе всего к домику с розами оказался именно салон-вагон. Несколько секунд я смотрел на то, как Эпплуайт и Доббс что-то объясняют ей, потом она взволнованно всплеснула руками, и Эпплуайт отечески обнял ее и похлопал по спине. Я почувствовал укол ревности и отвернулся. Голова гудела и кружилась, и я подумал, что предписания Робинсона были не совсем уж безосновательными. Решив, что чубарый подождет меня еще пару часов, а седло и прочие вещи — тем более, я не без труда доковылял до домика с розами и, обойдя его с задней стороны, зашел на конюшню. Она была под стать домику — тоже маленькая, почти игрушечная, на одно стойло, которое сейчас пустовало, очень опрятная и уютная. Сеновал был доверху заполнен свежим сеном, которое издавало опьяняюще-душистый запах, и я стянул вниз несколько охапок, разложил их на дощатом полу и, опустившись на них, мгновенно погрузился в сон.
Проснувшись, я долго не мог сообразить, день сейчас или вечер. Выудив из кармана часы, я взглянул на циферблат, но тут же понял, что они остановились. Я завел их, чтобы поставить позже, убрал обратно, потом услышал какой-то хруст за спиной и резко обернулся. В стойле стоял мой чубарый, флегматично уплетая что-то из кормушки — овес или ячмень. Рядом со стойлом на полу были аккуратно сложены мои пожитки — седельные сумки и свернутая постель. Попона в расправленном виде сушилась на дверце стойла, седло было подвешено за стремя у входа, рядом на гвозде висела и уздечка. Я моргнул, пытаясь сообразить, как они сюда попали. Потом я заметил, что рядом со мной на деревянном полу стоит большая глиняная кружка, накрытая ломтем свежевыпеченного хлеба.
В кружке оказалось парное козье молоко. Я выпил его залпом, жадно откусывая здоровенные куски ароматного пышного хлеба, так не похожего на походные содовые лепешки. Голова все еще гудела, и тело ломило от синяков, но чувствовал я себя намного бодрей, чем вчера — по крайней мере, меня больше не шатало на ходу. Я отряхнул брюки от сена, умылся у рукомойника и сменил исподнюю рубашку, перепачканную землей и кровью. Верхней рубашки на смену той, что погибла во взрыве, у меня не было, и я рассудил, что, если уж приходится щеголять в нижнем белье, пускай оно будет хотя бы чистым.
Приведя таким образом себя в порядок, я вышел на улицу. Судя по положению солнца, было утро — часов девять или около того. Девушка возилась в палисаднике, поливая цветы. Услышав мои шаги, она обернулась и пожелала мне доброго утра. Я ответил на ее приветствие, извинился за свой внешний вид и поблагодарил за завтрак.
— Хлеб был просто чудесный, мэм. И я не помню, когда в последний раз пил свежее молоко. Вы держите коз?
— Только одну. Утром отводила ее на пастбище и увидела там вашего коня. Он такой умница — совсем меня не испугался, взял хлеб и позволил надеть на себя уздечку и все прочее.
— Так это вы привели его сюда и привезли все мои вещи? Ох, мэм, мне просто неудобно, что я доставил вам столько хлопот! Но мы оба вам страшно благодарны. Знаете, как раз на днях я пообещал ему, что он сможет вдоволь наесться овса, — он намекнул мне, что порядком устал от этой травяной диеты.
— Как его зовут?
— Никак. Просто чубарый. А вас?
— Сара-Джейн Мэтьюс. А ваше имя я знаю. Оно было в телеграмме.
Меня пронзило тревожным предчувствием.
— В какой телеграмме, мэм?
— Мистер Дженкинс, репортер из Доусона, попросил меня переслать в его редакцию репортаж. Тысяча слов, можете себе представить? Обошлось ему в двадцать долларов. Надеюсь, редакция покроет ему затраты, ведь это немаленькие деньги.
— Угу. Его двухнедельное жалованье. — Я мысленно пожелал мистеру Дженкинсу провалиться прямиком в ад вместе со всей своей редакцией. Прощайте, смутные мечты о том, чтобы провести пару дней в гостях в игрушечном домике с розами и геранями. — Мэм, я боюсь, что мне пора. Я был очень рад познакомиться с вами. Но меня ждут дела.
Она взглянула на меня с озабоченностью.
— Но мистер Робинсон сказал, что вы ни под каким видом не должны покидать постели еще хотя бы три дня. Я просто не могу отпустить вас, мистер Финнеган. Ведь я за вас отвечаю.
— Мистер Робинсон, как всякий доктор, склонен преувеличивать. Я прекрасно чувствую себя, мэм. Не беспокойтесь за меня.
Мне показалось, что она немного погрустнела, но, может быть, это были просто мои фантазии.
— Что ж, если вы уверены…
— Да, конечно уверен, мэм. Спасибо вам за все. Надеюсь, мы с вами еще встретимся.
Я протянул ей руку, и она пожала ее — крепко, по-мужски, как это делают женщины на западе.
— Желаю вам удачи, мистер Финнеган. Пожалуйста, берегите себя.
— Обещаю вам это, мэм, — засмеялся я и, отсалютовав ей на прощание, пошел на конюшню.
— У меня для тебя плохие вести, старина, — сообщил я чубарому, заходя с уздечкой в его стойло. — Мы снова отправляемся в путь. И я надеюсь, что ты наелся как следует, потому что овес ты теперь увидишь нескоро. Если это тебя утешит, то на парное молоко и свежую выпечку я тоже могу больше не рассчитывать.
Заседлав коня и навьючив на него поклажу, я вывел его из конюшни, кое-как взгромоздился в седло и помахал на прощание девушке. Она стояла с лейкой в опущенной руке и смотрела мне вслед.
Мистер Робинсон не зря ел свой хлеб на службе его величества — с медицинской квалификацией у него точно все было в порядке. Каждый шаг чубарого подтверждал, что английский военный врач был абсолютно прав, предписывая мне не меньше трех дней постельного режима. Но рисковать я не мог, времени и так ушло слишком много: телеграмма была отправлена еще вчера, а Солти-Спрингс находился на одной телеграфной линии с Доусоном и железной дорогой. Это означало, что самое позднее через пару часов игрушечный домик с розами навестит делегация моих дорогих друзей во главе с шерифом Брауном, и я надеялся только, что они не слишком перепугают девушку. Не хватало еще впутывать ее во всю эту историю.
— Все равно у меня с ней ничего не получилось бы, — сказал я чубарому, дипломатично не замечая, как на его белой гриве то появляются, то исчезают радужно-зеленые пятна. — Она из порядочных, и друзья у нее должны быть порядочные. А мы с тобой непорядочные, так что давай-ка ты шевели копытами поживей, пока нас не догнали хорошие люди и не сделали то, что они обычно делают с плохими. Кстати, если ты думаешь, что повесят меня одного, а ты отделаешься легким испугом, ты очень сильно ошибаешься. Ты не Сэнди, тебя никто не будет продавать с торгов. Тебя просто пристрелят.
Чубарый возмущенно дернул ухом.
— Да-да, пристрелят. А потом набьют чучело, поставят в фойе «Приюта Финнегана» и будут фотографировать с ним приезжих по двадцать пять центов за карточку. Хорошие люди хороши во всем, и уж деньги-то они точно считать умеют.
Я тронул бока чубарого шпорами, и он перешел на рысь. От тряски потемнело перед глазами, но выхода у меня не было: следовало как можно скорее преодолеть те полтора десятка миль, которые отделяли меня от поросших лесом холмов в предгорьях. Здесь, в долине, на открытой местности, я был совершенно беспомощен перед погоней, особенно если они захватили с собой сменных лошадей. Да и вообще мои дела обстояли не очень хорошо. Помимо всего прочего, у меня почти не было провизии — последние запасы муки и свиного жира ушли на лепешки, которыми я угощал Слизи, а вяленое мясо и галеты закончились еще раньше. Правда, патронов у меня было предостаточно, и в обычной ситуации я бы легко прокормился охотой — в холмах всегда было полно кроликов и другой дичи — но сейчас мне предстояло как следует затаиться на несколько дней, а охота — занятие громкое. Впрочем, это было не слишком важно: главное, найти укромное местечко, где будет достаточно травы для чубарого и воды для нас обоих. Два или три дня поста еще никого убили, в отличие от пылающих праведным негодованием виджилантов. А за эти несколько дней я отлежусь и приду в себя достаточно для того, чтобы играть в кошки-мышки с преследователями уже на равных.
Я в очередной раз оглянулся через плечо — аккуратно и плавно, чтобы не вызвать нового приступа головокружения, — и сердце у меня екнуло. Долина, имевшая форму большой, несколько продолговатой чаши, хорошо просматривалась на много миль, и я сразу увидел крошечные на таком расстоянии фигурки всадников. Их было всего двое, и различить лица или хотя бы лошадиные масти отсюда было, разумеется, невозможно, но я точно знал, что один из них — это моя Немезида.
— Третий раз — роковой, — пробормотал я себе под нос. — Ну что ж, мы еще посмотрим, кто кого, мистер Браун.
Я потянул повод, поворачивая чубарого направо, туда, где пышные зеленые ивы густо росли вдоль русла пересекающего долину ручья. Это удлиняло мой путь, потому что ни один ручей и ни одна река на свете не текут по прямой, но зато деревья прикрывали меня от преследователей: светлая шерсть чубарого и моя собственная белая исподняя рубашка были просто идеальной мишенью для мало-мальски приличного стрелка. Конечно, старого лиса Брауна такой маневр обмануть не мог: даже потеряв меня из виду, он будет прекрасно понимать, что я движусь в сторону гор, и предугадать мой маршрут для него не составит ни малейшего труда. А это означало, что надо поторапливаться. Я дал шпоры чубарому, и тот перешел на галоп. У меня было несколько миль форы, и при известном везении я имел все шансы добраться до гор раньше, чем меня пристрелят.
Галоп был не такой тряский, как рысь, и все же перед глазами у меня то и дело вспыхивали зеленые пятна. Они сливались в сплошную зеленую пелену, когда я снова переводил чубарого на рысь, чтобы дать ему отдых, и я плохо различал дорогу. К счастью, ручей служил отличным ориентиром — у него не было рукавов или притоков, только одно русло, которое, умеренно петляя, вело меня в нужном направлении. Часа через два оно начало сужаться, а деревья и кусты по его берегам — редеть и уменьшаться в размерах. Бока чубарого потемнели от пота, и он стриг ушами, то и дело косясь в сторону воды, но все же послушно продолжал путь. Я перевел его на шаг, прислушиваясь, не донесется ли сзади стук копыт, но было тихо. Поколебавшись, я остановился и сполз с седла. Земля немного качалась перед глазами, но вскоре это прекратилось. Я намотал повод на ветку дерева, взял обе фляги и спустился к ручью.
Вылив из них остатки нагревшейся на солнце и отдающей затхлым воды, я наполнил их до краев свежей и чистой, потом напился сам и ополоснул лицо. Холодная вода разогнала черноту и зелень перед глазами, и я почувствовал себя значительно лучше. Чубарый уже немного остыл, и дыхание его было ровным. Я отвел его к ручью и позволил как следует напиться.
Пока он пил, я бездумно глядел по сторонам. Ниже по течению деревья становились гуще, а берега с обеих сторон — выше и круче. Мое внимание привлекла особенно могучая ива, нависающая над самым ручьем ярдах в тридцати от меня. Ее кряжистые корни, подмытые весенним половодьем, одной стороной висели в воздухе, земля с них осыпалась, и под ними зияла большая, футов пяти в поперечнике черная дыра — настоящий грот в высоком речном берегу. Я сбросил сапоги и носки и прошел к нему по воде. Внутри грот оказался довольно солидных размеров, и его потолок был достаточно высок, чтобы я мог стоять внутри во весь рост. Я поднял руку и провел по нему кончиками пальцев. Разветвленная сеть мощных корней держала его не хуже шахтной крепи, лишь небольшие комочки глины и песка осыпались от моего движения на пол пещеры. В одном месте в потолке светилась узкая щель, сквозь которую было видно зеленую листву и пробивающиеся через нее лучики солнца.
Я вернулся к чубарому, который уже закончил пить, и повел его в поводу за собой. Для того чтобы он сумел пройти в отверстие входа, пришлось заставить его нагнуть голову, и это ему не понравилось, но, оказавшись внутри грота, где потолок был выше, он успокоился и без возражений позволил привязать себя на колышек. Прихватив из сумки нож, я вернулся обратно на берег и срубил под корень несколько раскидистых кустов черемухи. Воткнув их землю у входа в грот, я отступил назад и критически обозрел дело своих рук. С расстояния в пять шагов они смотрелись естественной порослью, ничем не привлекая взгляда и не выдавая своего секрета.
Я прошел по берегу, уничтожая следы, которых было немного: несмотря на близость ручья, земля тут была сухая и твердая, и лишь у самой воды она превращалась в мягкую глину, по которой мы с чубарым успели потоптаться. Удостоверившись, что берег вновь обрел первозданно-девственный вид, я с сапогами в руках вернулся к гроту и, раздвинув ветви черемухи, вошел внутрь. Меня вдруг снова зашатало, навалилась страшная усталость, и не было сил даже нарвать травы для чубарого или привязать его: меня хватило только на то, чтобы стянуть с него седло, расстелить попону на земле и растянуться на ней во весь рост.
Проснулся я от острой боли в правой руке. Сперва я решил, что это чубарый в тесноте грота умудрился на нее наступить, но, открыв глаза, я понял, что ошибался: нога, пригвоздившая к земле мое запястье, принадлежала отнюдь не ему. Чубарый не носил ковбойских сапог одиннадцатого размера.
Обладатель сапог наклонился, выдернул кольт из моей кобуры и сунул его себе за пояс.
— Крепко спишь, Финнеган, — добродушно сообщил он мне. Это был Джерри Пайк, помощник шерифа Брауна. Для его могучей фигуры пещера была явно тесновата, и ему приходилось стоять, наклонив голову и слегка ссутулившись, что придавало ему сходство с каким-то огромным хищником, изготовившимся к атаке. Он убрал ногу с моей руки и кивнул мне: — Давай поднимайся, солнце уже высоко.
Я повиновался. На моих запястьях немедленно защелкнулись наручники.
— Это чтобы ты себя не поранил ненароком, — ухмыляясь, пояснил он. — Давай на выход, Финнеган.