3

Все в сборе, действие ускоряется. Мама, Гордон, Сильвия. Джаспер, Лайза. Маме в скором времени предстоит покинуть этот мир; она сошла с дистанции благопристойно и почти безмятежно после болезни в 1962 году. Прочие, как и те, кого я еще не назвала, будут появляться и уходить. И каждый раз кто-то будет доминировать. В жизни, как и в истории, из-за всех углов выглядывает, подстерегает неожиданное. Только ретроспектива помогает понять причину и следствие.

Сейчас меня все еще заботит устройство сцены, декорации. Меня всегда интересовали завязки. Мы все рассматриваем наше детство под микроскопом: интересно узнать, кто делит с нами вину за настоящее. Я без ума от первопроходцев, с невинных открытий которых начинаются гигантские скачки истории. Я люблю наблюдать за этими невеждами, все время занятыми такими прозаическими вещами, как голод, жажда, приливы и отливы, правильный курс корабля, склоки, промокшие ноги, — всем чем угодно, кроме судьбы. Эти забавные фигуры с гобелена из Байе[43] в своей истинном среде были вовсе не забавны; это были жесткие и жестокие, умелые мужчины, успешно превозмогавшие паруса и снасти, и разгоряченных лошадей, и брань злобного начальства. Цезарь, созерцавший берег Сассекса. Марко Поло, Васко да Гама, капитан Кук… все путешественники мира сего, подгоняемые то жаждой наживы, то врожденной неугомонностью, рассчитывали азимут и знакомились с аборигенами — и между делом снискали себе бессмертие.

И самым удивительным из таких явлений стало скрипучее, неповоротливое судно, названное в честь английской живой изгороди, груженное горшками и сковородками, гарпунами, мушкетами, маслом, едой и упрямыми, честолюбивыми, бесшабашно храбрыми идеалистами, сунувшимися в гостеприимные объятия полуострова Кейп-Код.[44] Вряд ли вы тогда понимали, чему кладете начало, Уильям Брэдфорд, Эдвард Уинслоу, Уильям Брустер, Майлс Стэндиш, Стивен Хопкинс, жена его, Элизабет, и вы, все остальные. Вы не могли провидеть рабство и гражданскую войну, золотую лихорадку, битву при Аламо, трансцендентализм, Голливуд, «Форд» модели «Т», Сакко и Ванцетти, Джо Маккарти, Вьетнам, Рональда Рейгана, в конце концов. Вас заботили божья милость, климат, индейцы и вечно недовольные биржевые дельцы в Лондоне. Но мне все равно нравится представлять, как вы ищете место для жилья, рубите деревья, строите пристанище, растите овощи, молитесь. Умираете и женитесь. Бродите по пустоши, подмечая, где растут щавель, тысячелистник, печеночный мох, водяной кресс и чудесный крепкий лен и конопля. Вряд ли у вас хорошо было развито воображение, и это к лучшему. В двадцатые годы семнадцатого века в Массачусетсе было не до полета воображения — это удовольствие для таких, как я, когда мы думаем о таких, как вы.

Вы — прошлое, вы — общественная собственность. Но также и частная: мои взгляд на вас — мой собственный, ваше значение для меня — мое личное. Мне нравится смотреть на волнистую тончайшую линию, которая бежит от вас ко мне, ведет от ваших лачуг в Плимутском поселении ко мне, Клаудии, предлагая удобства «Пан-Америкэн», «Транс-Уорлд Эйрвейз» и «Бритиш Эйрвейз», чтобы я могла навестить своего брата в Гарварде. Ну вот опять, скажете вы. Эгоцентричная Клаудия возводит историю к своему ничтожному существованию. Но разве это не свойственно всем нам? Да и, в любом случае, все, что я делаю, — это встраиваю себя в историю, цепляюсь за фалды, осматриваюсь в пространстве. Топоры и мушкеты Плимута образца 1620 года отбрасывают тусклый отблеск и на тот промежуток времени, в котором выпало жить мне; в каком-то смысле, они определили мою жизнь.

Мне нравится выбирать обрывки идей, которые объединяют мое сознание с вашим: несколько здравых суждений о верховенстве закона, распределении собственности, пристойном поведении и любви к ближнему. Но этих идей очень мало, по большей же части приходится всматриваться в непроглядный туман, где то, что мне представляется нетерпимостью, священно, как заповедь, где можно зарезать индейца и насадить его голову на жердь в частоколе форта, где люди терпят лишения, от которых я бы умерла через неделю, и при этом верят в колдовство и прямо-таки не сомневаются в том, что есть жизнь после смерти.

В каком-то смысле, конечно, они были правы, хоть и не понимали этого. Я и есть жизнь после смерти. Я, Клаудия. Я, когда оглядываюсь назад, изучаю и оцениваю. Не то чтобы вам было до меня дело — кому нужна нечестивая, злая на язык старуха, настолько погрязшая во внебрачных связях и богохульствах, что кровь стынет в жилах? Нет, вы бы меня не одобрили; я бы подтвердила ваши худшие опасения относительно того, куда катится этот мир.

Но вы заслуживаете — и заслуженно получите — достойное вас место в моей истории мира. Я буду бродить меж вами, снисходительно обращая внимание на ваш упорядоченный быт, ваше чувство справедливости, ваше трудолюбие. Вашу храбрость. Индейцы, как вы сами же писали, «наслаждались самыми кровавыми пытками, какие могли придумать: сдирали кожу с живых людей заточенными раковинами, отрезали суставы и куски плоти, поджаривали их на угольях и заставляли умирающих есть куски собственного мяса на их глазах до тех пор, пока те не отдавали богу душу». А вы все же пускались в плавание. И в конце концов это индейцы, бедолаги, ели грязь у ваших ног. Да и ушей с носом вы вполне могли лишиться и в родном графстве, если учесть, какие тогда были нравы. Храбрость в том грубом мире, возможно, оценивалась по-иному, нежели сейчас. Так или иначе, вы заслужили уважение.

Ваш мир трудно воспринимать как былую реальность. Скорее это некий угрюмый Эдем, где меж дубов, сосен, орешника и буков воют дикие звери. Не говоря уже о ядовитом сумахе, с которым мне выпало познакомиться на пикнике в Коннектикуте. Природа побеждает; где вам было думать о ее охране — намного важнее вопрос, согласится ли она сохранить вам жизнь. Многие из вас пали жертвой ее промысла: голода и болезней. Те же, кто пережил ту ужасную первую зиму, сделали все, что могли, чтобы потягаться с природой. Вы валили тысячелетние деревья, удобряли поля сельдью, удивительным образом пристраивая ее в маленькие холмики земли, так что головы торчали вверх, словно в корнуоллском рыбном пироге. Вы несли смерть вампанаугам и наррангасеттам[45] так же, как выдрам и бобрам. Вы нарушили покой литорин и венусов — смирных морских тварей, превращенных вами в деньги, — отполированных, просверленных, собранных в вампумы, за которые вы торговали у индейцев ценные меха. Ценность вампума зависела от стоимости бобровой шкурки на лондонском рынке; причудливое переплетение законов экономики привело к тому, что шляпа, надеваемая под пасмурным небом Мидлсекса, стала мерилом жизни или смерти для моллюсков, копошащихся на отмелях полуострова Кейп-Код.

На борту «Мэйфлауэр» был спаниель. Однажды неподалеку от селения за этой собачонкой погнались волки, и она припала к ногам своего хозяина спасения ради. Умная собачка, она знала, что с мушкетами волчьим зубам не тягаться. Чем примечательна эта история, так это одним своим существованием: такая малозначительная информация дошла до нас сквозь века. Именно такие несущественные подробности убеждают нас в реальности истории.

Я знаю о маленьком спаниеле. Я знаю, какая погода была в Массачусетсе седьмого марта 1620 года, в среду (холодно, но ясно, ветер с востока). Я знаю имена тех, кто умер в ту зиму и кто остался жив. Я знаю, что вы ели и пили, как обставляли свои жилища, кто из вас был человеком высоких моральных устоев и большого трудолюбия, а кто — нет. Но при всем этом я ничего о вас не знаю, ибо не могу скинуть свою шкуру и примерить вашу, не могу освободить свой разум от знаний и предрассудков, не могу взглянуть на мир глазами ребенка: я такой же узник своего мира, как вы — вашего.

Что ж, с этим ничего нельзя поделать. Но я все равно ощущаю трепет, представляя вас, невинных, привольно гуляющих в этом Эдеме (ну, насколько мог быть невинен европеец семнадцатого века). Однако развить эту аналогию мне не удается. Я просто получаю удовольствие, сравнивая вас с тем, чему вы положили начало, — с неправдоподобно густонаселенным континентом, где перемешалось все самое прекрасное и самое отвратительное.

Я люблю Америку. Гордон любит Америку. Сильвия не любит Америку. Бедная Сильвия. Вечно она там трепыхается и суетится, слово вынутая из панциря черепаха. Она не привыкла ни к языку, ни к традициям, ни к манере поведения. Бывают люди с повадками хамелеонов (я, например, и Гордон, и — на сто процентов — Джаспер). А бывают такие, что не менялись с юности. Способность Сильвии к адаптации иссякла, когда ей было что-то около шестнадцати; с тех пор она стремилась к милому времяпрепровождению, детям, милому домику и милым друзьям. Она получила все, чего хотела, и надеялась жить долго и счастливо. Она не приняла в расчет внешние факторы. Карьера Гордона была в расцвете. Каждые полгода уже немолодая Сильвия вынуждена была менять одно побережье Атлантики на другое, пока он исполнял свои обязанности в Гарварде.

Сильвия может чувствовать себя в безопасности только на заднем сиденье. Она дает это понять, взявшись за дверцу и объявив: «Я поеду взади, Клаудия» — американизм, проскользнувший в ее речи, немедленно исправлен: называть на американский манер водопроводный кран, многоквартирный дом или пешеходную дорожку она худо-бедно научилась, но старается не преступать определенных границ. Только изредка, когда она слегка пьяна — а сейчас она пьяна, — она словно теряет контроль над речью, слетающей с языка, — и получается ужасающая помесь, на которой в обычных обстоятельствах не говорит ни она сама, ни американцы. Она перестает ориентироваться в пространстве — и знает это. Язык и ноги существуют отдельно от нее. Ей никак не удается уяснить себе здешние порядки: все перемешано, здесь жмут руки, когда надо обняться, и обнимаются, когда хватило бы пожатия руки, говорят слишком много или слишком мало; она запуталась в местных статусах, связях и подтексте. В то время как Гордон перемещается из Оксфорда в Гарвард, не меняя ни речи, ни костюма, ни манеры поведения, — и всюду чувствует себя как дома, всюду ему рады и выказывают равное уважение.

Клаудия не говорит в ответ: «Нет, Сильвия, сзади поеду я». Она просто садится впереди с Гордоном, пока Сильвия, отдуваясь, втискивается на заднее сиденье малолитражки, думая про себя, почему это в Штатах совсем не осталось больших, красивых и разлапистых машин.

Она безропотно устраивается на сиденье, готовая к продолжительной поездке. «Ты можешь не ехать, это не обязательно», — говорит Гордон, но, конечно, это ее долг, даже несмотря на этот ужасный палящий летний массачусетский полдень: табло у обочины, автобана показывает 98° по Фаренгейту,[46] платье липнет к ногам, между лопаток стекает пот. Если б она не поехала, то просидела бы весь день в прохладном доме, чувствуя себя покинутой, ненужной, представляя себе, как они смеются и наслаждаются жизнью без нее, удаляются от нее, забывают о ней. И она чувствует себя обязанной напомнить о своем существовании, неловко тянется к Гордону и спрашивает, почему бы им не закрыть окно и не включить кондиционер, пытается расслышать, что говорит Клаудия.

«Закрыть? — переспрашивает Клаудия. — Да ладно, нам нужен свежий воздух!»

И вот в машину с ревом врывается горячий свежий воздух, мимо пролетает зеленый Массачусетс. Сильвия сдается и откидывается на сиденье. Про себя она отмечает, что волосы у Клаудии теперь трехцветные — серые с белым и лоскутками прежнего, темно-рыжего. Они коротко подстрижены и небрежно сколоты гребнем, но, неизвестно как, все равно смотрятся очень элегантно (как всегда). Волосы самой Сильвии каждый месяц тщательно подкрашивают и укладывают профессионалы, но они по-прежнему бесцветные, и их немилосердно треплет разыгравшийся ветер. Она роется в сумке в поисках платка. На Клаудии джинсы, подходящая к джинсам курточка и французская маечка на бретельках. У Сильвии в голове не укладывается, как она, в ее возрасте, может себе такое позволить, притом что смотрится этот наряд (как всегда) не вызывающе, а просто эффектно.

— Все нормально? — бросает через плечо Гордон.

— Очень сильный ветер.

Гордон поднимает свое стекло на целый фут, а Клаудия свое — на пару дюймов.

Сильвии приходят мысли о еде. По крайней мере, на пути у них чудный ресторан с кондиционером, и она закажет… хм, она, конечно, не станет совсем забывать о диете и воздержится от мороженого и сандвичей, но в огромной порции салата с тунцом и гарниром она себе не откажет. С чем в Америке все в порядке — так это с едой. Единственная компенсация за десять лет такой вот сумасшедшей жизни: одной ногой в Оксфорде, другой — в Кембридже, штат Массачусетс. Вечные сборы, переезды, упаковывание, распаковывание… Как здорово! — говорят люди, и Сильвия отважно соглашается. Она старается думать о двух своих прекрасных домах и множестве интересных, известных людей по обе стороны Атлантики, с которыми она знакома, — вот только почему-то не очень близко. Для разговоров по душам они не годятся, только приходят на ужины и коктейли и приглашают к себе на ужины и коктейли — всегда сначала здороваются с Гордоном и только потом замечают ее, Сильвию. Ей говорили, что Гордон — один из самых высокооплачиваемых специалистов в академической среде; суммы, которые они расходуют на хозяйство, по-прежнему вгоняют ее в ступор, она уже не может придумать, на что еще потратить деньги. Гордон, конечно, постоянно в отлучке: такова цена популярности. Иногда по ночам, когда не может заснуть, она думает, бывают ли у него еще — время от времени — другие женщины. Возможно. Вероятно. Но если даже и так, она не хочет ничего об этом знать. Сейчас он уже не бросит ее ради них, потому что это было бы неудобно и мешало бы его работе. И она уже давно, в незапамятные времена, поняла, что суета — пустая трата времени. Надо выждать. Все пройдет.

«Сколько еще?» — спрашивает она жалобно. Клаудия, взглянув на карту, отвечает, что ехать еще около получаса. Она говорит это не оборачиваясь, чуточку нетерпеливо. Они спорят с Гордоном (как всегда), а потом спор вдруг прекращается, и они взрываются хохотом «Чему вы смеетесь?» — восклицает Сильвия. «Я тебе потом расскажу», — отвечает Гордон, все еще смеясь.

Наконец-то они приехали. Паркуют машину. Сильвия осматривается: «Не вижу никаких избушек. И людей в маскарадных костюмах тоже». Она не понимает, зачем Клаудии было тащить их сюда — в место, где люди переодеваются и притворяются, что живут в прошлые века. Звучит несерьезно и совсем не похоже на Клаудию. И на Гордона. Клаудия и Гордон уже идут через посыпанную щебнем автостоянку к чему-то с вывеской «Координационный центр». Сильвия с благодарностью ныряет в кондиционированную прохладу и заходит дамскую комнату. Приведя в порядок волосы и лицо, она смотрит на листовку, которую ей вручили. Поселение Плимут, читает она, воссоздано в соответствии с обликом деревни пилигримов 1627 года. Вам предстоит перенестись из вашего времени в колонию семнадцатого века. Люди, с которыми вы встретитесь, своим платьем, речью, манерами и поведением копируют известных колонистов. Они всегда готовы вступить в разговор. Не стесняйтесь задавать им вопросы и помните, что ответы, которые вы получите, отражают взгляды и мнения людей семнадцатого века.

Сильвию разбирает смех. Ей уже немного лучше, она припудрилась и ожила. Она присоединяется к остальным. «Здесь, похоже, все немножко чокнутые», — говорит она.

«Еще полчаса», — говорит Клаудия. Сильвия всю поездку только и делает, что просит закрыть или, наоборот, открыта окна, вмешивается в разговор и спрашивает, сколько еще ехать. Словно ребенок, ну, право, думает Клаудия, все равно как если бы на заднем сиденье была Лайза или один из шалопаев Гордона. Но Сильвию легче игнорировать — так все обычно и делают. Они с Гордоном не виделись несколько месяцев. Клаудия не обращает внимания на Сильвию и продолжает разговор с Гордоном. Они спорят — весело и страстно — о политике в Малави, где Гордон недавно побывал. Министрам таких местечек Гордон дает советы, как им лучше управлять своей экономикой. «Чушь, Клаудия, — говорит он, — ты сама не понимаешь, о чем говоришь. Ты же никогда не была в этой дыре». «С каких это пор, — парирует Клаудия, — авторитетное мнение должно основываться на собственном опыте?» И они оба смеются. Сзади блеет Сильвия.

Добрались. В прохладном затемненном зале они смотрят слайды, читают сжатые, упрощенные, но внятные комментарии об освоении Восточного побережья. Неплохо, думает Клаудия. Совсем не плохо.

Они выбираются на солнцепек, в 1627 год. Входят в огороженное частоколом поселение, осматривают маленький форт. Проходят по длинной покатой деревенской улочке с бревенчатыми хижинами по обеим сторонам. В пыли копошатся цыплята и гуси. Человек в кожаной безрукавке и шляпе с большими полями чинит изгородь в окружении одетых в майки, сверкающих локтями и коленями туристов. Женщина в чепце гоняет птицу метлой; ее фотографируют.

Клаудия заходит в первую хижину. В очаге булькает котелок, примитивная мебель, с потолочных балок свисают сушеные травы, над покрытой рогожей кроватью — полог. Посетители глазеют на молодого человека в бриджах и белой рубашке. Он приплыл на «Мэйфлауэр»? — интересуется Клаудия. Нет, отвечает он, на «Анн», несколько лет спустя. Почему? — не отстает Клаудия. Молодой человек объясняет, что его религиозные убеждения сделали дальнейшее пребывание в Англии невозможным. Клаудия интересуется, надеется ли он в Новом Свете разбогатеть. Юноша отвечает, что многие колонисты надеются на награду за все те испытания, что выпали на их долю. Держитесь, советует ему Клаудия, в конце концов, это себя оправдывает. Молодой человек, недоуменно на нее поглядывая, отвечает, что они уповают на Господа. Его помощь вам понадобится, говорит Клаудия, и он прострет над вами свою десницу, уж будьте уверены. Спроси-ка его, эта засушенная трава — майоран? — просит Сильвия. Что-то я его раньше здесь не находила. Спроси сама, отвечает Клаудия, он говорит по-английски. Ну, я не могу, говорит Сильвия, это все так глупо. Молодой человек чинит рыболовные снасти и не обращает на нее ни малейшего внимания. Ну что ж, говорит Клаудия, удачи вам в войне с индейцами. Они с Сильвией выходят из этого домика и заходят в следующий, где Гордон разговаривает с дюжим детиной, который изъясняется с ирландским акцентом. Ирландец объясняет, что направлялся в Вирджинию, а здесь застрял случайно. Когда пробьет час, он отправится на юг, где, как он слышал, хорошо растет табак. Гордон глубокомысленно кивает. Вы, вероятно, найдете там немало интересного, говорит он. Послушайтесь моего совета, добавляет Клаудия, не берите на плантацию рабов — впоследствии избежите многих неприятностей. Ты вмешиваешься в историю, говорит ей Гордон. Возможно, не вся история такова, какой мы ее знаем, отвечает Клаудия. А как же доктрина «Явного предначертания»?[47] — не уступает Гордон. Клаудия пожимает плечами: я всегда думала, что это опасная штука. Что-что, мэм? — переспрашивает ирландец. Предначертания, объясняет Клаудия. По-моему, им уделяют слишком много внимания. Вот вы, обращается она к ирландцу, вряд ли вы задумываетесь о том, что вам предначертано. Ну… — говорит ирландец. Вот именно, и я тоже нет. Это значительно позже люди начали уделять неоправданно много внимания судьбе. Ох, жалуется Сильвия, я на ногах не стою. Вы, ребята, говорит Клаудия ирландцу, живете во времена становления. Если смотреть на это с точки зрения идеологии. Вам может казаться, что к вам это прямого отношения не имеет, но я вас уверяю, последствия будут очень заметными. Кое-кому приходит даже в голову, что все время с тех пор мы спускаемся под гору. При этих словах ирландец начинает поглядывать на нее с тревогой. Другие посетители переминаются с ноги на ногу. Да ладно тебе, говорит Гордон, с тех пор было еще и Просвещение. И посмотри, к чему это привело, отвечает Клаудия. К «прогрессу во всех человеческих начинаниях», замечает Гордон. Еще одна теория, набившая оскомину, парирует Клаудия. Здесь ужасно жарко, бормочет Сильвия. Во всяком случае, обращается Клаудия к ирландцу, это мысль: возделывайте свои плантации — и увидите, что из этого выйдет. Да, мэм, немного устало говорит ирландец. И, оживившись, поворачивается к женщине, которая хочет знать, как ему удается разжигать огонь без спичек.

Они выходят из хижины. Сильвия достает из сумочки бумажный платок и вытирает лицо. Клаудия приближается к мужчине, который под деревом чинит плетеную загородку, и спрашивает, как его имя. Уинслоу, отвечает он, Эдвард Уинслоу. Я знаю одного из ваших потомков, говорит Клаудия. Перестань хвастать громкими знакомствами, вставляет Гордон. Молодой человек вежливо наклоняет голову. Они очень богаты, продолжает Клаудия. Лицо молодого человека выражает неодобрение. Богатство интересует его не больше, чем нас с тобой, замечает Гордон. Напротив, возражает Клаудия, очень даже интересует. Выражение «apre's moi le deluge»[48] порочное и относительно недавнее… ты всегда был лишен чувства истории. А ты, отвечает Гордон, никогда не уделяла внимания теории, а только заезженным и неточно переданным штампам. Что тебя не интересовало — на то ты и не смотрела. На идеологию. Историю индустриального развития. Экономику.

Экономисты, задумчиво говорит Клаудия массачусетскому небу, счетоводы с ученой степенью. А твои так называемые полемисты, начинает Гордон… Ради бога! — обрывает его Сильвия, люди же слушают! Отнюдь, отвечает Клаудия, наш друг мистер Уинслоу надежно застрял в 1627 году и семейные споры из двадцатого века выше его понимания. Ох, кричит Сильвия, да вы оба просто смешны! Ее лицо морщится, они видят, что она вот-вот разрыдается. Хватит с меня этих разговоров, кричит она, я хочу обедать. И она устремляется по пыльной дороге меж бревенчатых хижин, один раз неловко оступившись. На спине ее темнеет мокрое пятно, волосы растрепаны.

— О боже, — говорит Клаудия.

— Ты ведь к этому и вела, правда? — говорит Гордон, провожая глазами спотыкающуюся фигуру жены. Он думает, не пойти ли за ней, и решает, что без него ей лучше удастся успокоиться, понимая в то же время, что это не то решение, которое ему следовало бы принять. Извините нас, мягко говорит Клаудия мистеру Уинслоу. Не берите в голову, мэм, отвечает мистер Уинслоу. Клаудия хмурится. Я не уверена, что это выражение соответствует эпохе… вы, возможно, несколько предвосхищаете. На лицо молодого человека набегает тень раздражения. Прошу прощения, начинает он, но нас тщательно проинструктировали… Гордон берет Клаудию под руку. Хорошего понемногу, говорит он.

Да, это моя любимая тема, говорит Клаудия, но тем не менее позволяет себя увести. Я знаю, отвечает Гордон, в этом и беда. Я же говорила, что здесь будет интересно, продолжает Клаудия, и так оно и есть. Тем не менее, говорит Гордон, думаю, пришло время вернуться в реальность.

Клаудия нагибается и смотрит за загородку, где в тенечке дремлет апатичная свинья. Тебе не кажется, что идея альтернативной истории даже несколько интригует? Нет, отвечает Гордон, думаю, это пустая трата времени. А я думала, ты изучаешь всякие теории, замечает Клаудия, тыча свинью в бок маленькой палочкой. Я изучаю вероятности, а не фантазии, отвечает Гордон. Оставь в покое несчастное животное. Скучно, говорит Клаудия. И вообще, вся вселенная давно признала, что свиньям нравится, когда им чешут спину. Кстати, в прошлом месяце я видела Джаспера. Мы водили внуков на какой-то отвратительный мюзикл.

Что за чудесная семейная картинка, говорит Гордон, нравится ему быть лордом? Время от времени, отвечает Клаудия. Собственная судьба всегда была его главной заботой, замечает Гордон, что он и для чего он. Верно, отвечает Клаудия. А твоя, продолжает Гордон, была бы куда более гладкой, если б ты никогда не имела с ним дела. Не знаю, отвечает Клаудия, иногда мне кажется, что я была обречена встретить Джаспера — или другого такого же. И, согласись, я всегда отдавала ровно столько, сколько получала. Конечно, говорит Гордон, а он сейчас женат? В каком-то смысле, отвечает Клаудия, несмотря на возраст.

Свинья поднимается на ноги и, переваливаясь, бредет в дальний угол загородки. Глупое животное, не понимает традиций, говорит Клаудия. Думаю, пора идти — надо найти Сильвию. Да, отвечает Гордон, думаю, да. Они не трогаются с места. Как-то нелогично, говорит Клаудия, что ты рассматриваешь альтернативные судьбы внутри личностного контекста. Я исхожу из того, отвечает Гордон, что люди принимают решения. Хотя вынужден признать, что одни делают это лучше, чем другие. Только безнадежно деклассированные элементы абсолютно не в состоянии контролировать то, что с ними происходит. Словно эта несчастная свинья двадцатого века, говорит Клаудия, принужденная жить в условиях века семнадцатого на забаву туристам и в интересах сохранения национального наследия Америки.

Они поворачиваются и медленно возвращаются в координационный центр, в настоящее, где их ожидает Сильвия. Я придумал новую игру, говорит Гордон, только для нас с тобой. Это что-то вроде исповеди. Каждый из нас признает неправильный выбор, а потом другой придумает альтернативу. Скажем, ты признаешь Джаспера, а я предложу тебе, например… м-м… Адлая Стивенсона, с которым, я помню, ты недолго встречалась — и сияла как медный грош. Скажем, ты родила ему прекрасного сына, который теперь стал губернатором Массачусетса. А ты в чем признаешься? — требовательно спрашивает Клаудия. А я признаю, что зря сменил род занятий, отвечает Гордон, мне не следовало бросать крикет. Я бы сейчас был капитаном сборной Англии на пенсии и заслужил всеобщее признание там, где оно действительно чего-то стоит, Не валяй дурака, говорит Клаудия, я же вижу, что в твоей игре для меня и для тебя разные правила. Я не играю. И вообще, я хочу пить.

Они входят в ресторан. Сильвия сидит за столиком перед стаканом чая со льдом и блюдом салата. Лицо у нее все в пятнах. Она встречает их с видом уязвленного благородства, Не имела понятия, когда вы вернетесь, говорит она, так что заказала без вас. Гордон кладет руку ей на плечо. Извини, дорогая, говорит он, так оно и есть. Мы зазевались. Надеюсь, ты отдохнула. Заказать тебе еще что-нибудь? Отрешенно и обиженно Сильвия отвечает, что съела бы мороженое.

Автостоянки, вестибюли, туалетные комнаты и рестораны наложены на дикую природу. Мне представляется, что одновременно существует сразу несколько пространств: реальное и ирреальное, данное нам в ощущениях и воображаемое. Это становится моей собственной системой координат; прошлое, пережитое вместе с другими людьми, становится твоим личным. Гордон и Сильвия в тот день несколько лет назад, бок о бок с плимутскими поселенцами, — и кучка музейных служащих в маскарадных костюмах.

Загрузка...