XXVI

Старость Людовика XV. — Его уныние. — Смерть витает вокруг него и собирает жатву. — Маршал д'Армантьер. — Господин де Шовелен. — Предсказание, сделанное на Сен-Жерменской ярмарке. — Господин де Шовелен на ужине в малых покоях. — Игра в вист с королем. — Смерть г-на де Шовелена. — Уныние Людовика XV. — Его поездки. — Госпожа дю Барри. — Бомарше. — Гезман. — «Севильский цирюльник». — Господин де Фронсак. — Похищение, поджог и насилие. — Поэт Жильбер. — Маркиз де Сад. — Епископ Тарбский и г-жа Гурдан. — Глюк и Пиччини. — Два лагеря. — Новые развлечения. — Скачки. — Жокеи. — Куртизанки. — Людовик XV. — Память о г-не де Шовелене. — Аббат де Бове. — Опасения короля. — Предсказания по поводу апреля. — Скоропостижные смерти. — Лебель и дочь мельника. — Предварительным осмотром пренебрегают. — Оспа. — Архиепископ. — Шуазёли. — Госпожа дю Барри. — Герцог де Ришелье. — Лорри и Бордё. — Ла Мартиньер. — Страх короля. — Госпожа дю Барри удаляется. — Епископы. — Герцог д’Эгийон. — Возвращение г-жи дю Барри. — Последнее свидание. — Господин де Ла Врийер. — Герцог де Фронсак. — Версальский кюре. — Заявление короля. — Его последние минуты. — Он впадает в беспамятство. — Дочери короля. — Его смерть. — Софи Арну и г-жа дю Барри.


По правде сказать, одно обстоятельство лишало все эти события той важности, какую они должны были иметь.

Людовик XV, которому было всего лишь шестьдесят три года, казался на десять лет старше герцога де Ришелье, которому было семьдесят шесть. Людовик XV, некогда красивый кавалер с голубыми глазами, тонким слухом и твердой поступью, терял зрение; Людовик XV становился глухим; Людовик XV не мог уже сесть на лошадь иначе, как с помощью скамейки, которую ему подставляли под ноги. Скука, кружившая над его головой с молодости, обрушилась на старика, вцепилась в него и терзала его. К тому же вокруг него исполнялся тот роковой спектакль, какой сопровождает людей, совершающих свои последние шаги в жизни. Все те вокруг, кого он любил чувственной любовью, умерли: г-жа де Вентимий, г-жа де Шатору, г-жа де Помпадур: все те, кого он любил родственной любовью: сын, внуки, сноха, жена, друзья, — тоже умерли. Маршал д'Армантьер, товарищ его детских игр, родившийся в один год с ним, умер. Оставались лишь г-н де Шовелен и герцог де Ришелье.

Предметом особого внимания со стороны короля был прежде всего г-н де Шовелен. Король проявлял чрезвычайный интерес к его здоровью. Каждую минуту он справлялся о самочувствии г-на де Шовелена у него самого и у других; эта великая дружба, поселившаяся в сердце, эгоизм которого был общеизвестен, удивляла всех. Но однажды ее причину узнали.

Оказалось, что на одной из Сен-Жерменских ярмарок г-н де Шовелен попросил какого-то балаганного колдуна погадать ему, и тот предсказал, что г-н де Шовелен умрет за полгода до короля.

Это предсказание дошло до ушей Людовика XV, что и стало причиной его заботы о здоровье г-на де Шовелена.

Так вот, этому последнему страху, или, если угодно, последнему предостережению, суждено было в свой черед осуществиться.

Двадцать третьего ноября 1773 года король ужинал в малых покоях, у графини дю Барри, и от ее имени пригласил на этот ужин г-на де Шовелена. Господин де Шовелен принял приглашение, но попросил короля не заставлять его есть насильно, поскольку он чувствовал себя не совсем хорошо. И в самом деле, за ужином г-н де Шовелен, начавший перед этим играть в вист с его величеством, съел всего лишь два печеных яблока, а затем продолжил игру. По окончании партии г-н де Шовелен встал и оперся о кресло г-жи де Мирпуа, игравшей за другим столом. В то время как он любезничал с этой дамой, король, находившийся напротив маркиза, заметил, что лицо его исказилось.

— Что с вами, Шовелен? — спросил его король.

Господин де Шовелен открыл рот, чтобы, несомненно, ответить королю, но не смог произнести ни единого слова и упал навзничь.

Тотчас же послали за врачами, но, когда они приехали, маркиз был уже мертв.

Со времени смерти г-на де Шовелена короля редко видели улыбающимся. Можно было подумать, что призрак маркиза идет с ним рядом при каждом его шаге. Немного отвлекала короля лишь езда в карете, и путешествия участились. Король ездил из Рамбуйе в Компьень, из Компьеня в Фонтенбло, из Фонтенбло в Версаль, но никогда не направлялся в Париж: он ненавидел Париж после его бунта по поводу кровавых бань.

Однако все эти прекрасные резиденции, вместо того чтобы развлечь короля, наводили его на мысли о прошлом, прошлое пробуждало воспоминания, а воспоминания вели к размышлениям. Вывести его из этих печальных, горьких и глубоких размышлений могла одна только г-жа дю Барри, и поистине жаль было видеть, с каким трудом старается эта молодая и красивая женщина разогреть если уже и не тело старика, то его сердце.

Тем временем общество разлагалось, подобно монархии. За грунтовыми водами философии Вольтера, д'Аламбера и Дидро последовали ливни скандалов Бомарше. Бомарше опубликовал свои знаменитые «Мемуары против советника Гезмана», и этот судебный чиновник, член суда Мопу, не смел больше появляться на своей скамье.

Бомарше репетировал «Севильского цирюльника», и уже шли разговоры о дерзостях, которые будет произносить на сцене философ Фигаро.

Выходка герцога де Фронсака вызвала скандал.

Две выходки маркиза де Сада вызвали ужас.

Господин де Фронсак, не обладавший ни привлекательностью, вызывающей любовь, ни остроумием, удерживающим любовь на привязи, грубый и торопливый распутник, успешно шел по стопам графа де Клермона, убийце которого молодой Людовик XV заранее пообещал помилование. Любовниц ему поставляли лакеи, похищавшие юных девушек и бросавшие их в постель своего господина, а из этой постели г-н де Фронсак передавал их в Оперу.

Дело в том, что Опера освобождала девушку из-под отцовской власти, и родители уже не могли потребовать вернуть им дочь, как только она предъявляла контракт, подписанный ею с Академией музыки.

Но одна девушка оказала сопротивление. Она была незнатного происхождения; возможно, она была влюблена, и это придавало ей силы. Придя в ярость от этого сопротивления и горя желанием овладеть ею, герцог де Фронсак совершил в течение одной ночи три преступления, каждое из которых наказывалось в те времена смертью: поджог, похищение и насилие.

Однажды ночью он поджег дом этой юной девушки. Об этом была предупреждена Гурдан. В связи с графиней дю Барри мы уже говорили об этой знаменитой своднице. Какая-то женщина, подосланная ею, подбирает бездыханную жертву, под предлогом оказания ей помощи уносит ее и привозит в непотребный дом. Как только она оказывается там, появляется Фронсак. Девушка зовет на помощь, кричит, защищается, борется; Фронсак толкает ее в особое механическое кресло, где ее руки и ноги оказываются зажаты, где всякая защита становится невозможна и где насилие в конце концов совершается.

Начинается предварительное следствие, но дело удается замять. Молчат все, кроме поэта, который издает негодующий крик, как он это уже делал по поводу Лалли-Толлендаля.

Послушайте Жильбера: это он воздал должное и виновнику преступления, и правосудию, оставившему преступление безнаказанным.

Едва девица из мещан его высочества пленяла взор,

Он, как султан в гареме, ей платок бросал и восклицал:

«Пусть золото, гонец страстей моих, летит во весь опор

И чистоту ее прельстит!» Стремглав бежит в ее квартал

Толпа лакеев и аббатов вольнодумных; весь этот сброд

Хитрит и золото горстями сыплет, к отцу прокладывая ход.

Красотка уступает, бедняжку умыкают, и горько плачет мать;

В итоге дочь в кордебалете, и власти нет ее домой забрать.

Но как-то раз бунтарка в городе нашлась:

В ней непорочность с красотою ужилась.

Усердствовали интриганы день и ночь,

В злодействе чтоб развратнику помочь.

Он погубить Париж готов за ночь утех!

И вот во тьме — она сулит ему успех, —

Пока красавица, что в жертву выбрал он,

Вкушает чистый сон, надеясь на закон,

Горящий факел хватает он рукою подлеца

И предает огню старинный дом ее отца,

От похоти вельмож ее оберегавший кров,

И тащит бездыханной к карете без гербов.

Будь он незнатен, его бы эшафот всенепременно ожидал,

Но он всесилен, и его злодейство закон забвению предал.

Таким образом, сын герцога де Ришелье превзошел отца, да еще как далеко.

Когда у герцога недоставало денег, он ограничивался тем, что закладывал свой орден Святого Духа, и поплатился за это следующим куплетом:

Продав Христа, повесился Иуда,

Предателям всем преподав урок.

Но Ришелье его хитрей, паскуда:

Святого Духа орден снес в залог

И жив еще, и жив еще покуда!

Имелись, правда, некоторые возбуждающие пастилки, именовавшиеся «пастилками Ришелье», однако этим пастилкам было очень далеко до шпанских мушек маркиза де Сада.

Скажем несколько слов о маркизе де Саде, одном из самых любопытных олицетворений конца века Людовика XV. Это был красивый вельможа, в то время уже тридцатипятилетний, родившийся во дворце принцессы де Конде, придворной дамой которой была его мать. Утверждали, что он происходил от прекрасной Лауры. Это вполне возможно: несмотря на свою платоническую любовь к Петрарке, прекрасная Лаура имела двенадцать детей. Получив воспитание в коллеже Людовика Великого, он в возрасте тринадцати лет поступил в легкую конницу. Он участвовал в Семилетней войне, а затем, против своей воли, женился на г-же де Монтрёй.

Маркиз де Сад был богат, молод, красив, он носил достойное уважения имя; откуда же тогда этот заколдованный ум? Откуда это порочное сердце? Откуда эти гнусные желания? Откуда эта жажда крови?

Однажды вечером, в Страстную субботу, он идет по площади Побед и там к нему подходит женщина, которая просит у него милостыню. Маркиз останавливается и смотрит на нее: она молода и красива; он расспрашивает ее, желая узнать, владеет ли она другим ремеслом, более приятным и более прибыльным. Но она женщина честная; по-видимому, эта честность трогает его; он проникается жалостью к ее нищете и предлагает ей взять ее в качестве экономки и поставить во главе своего дома. Она соглашается; он кладет ей в руку кошелек и назначает ей на следующий день встречу у себя дома в Аркёе. Бедняжка не испытывает никаких опасений и в назначенный час является туда. Маркиз ждал ее; он закрывает за ней двери и начинает домогаться ее, а когда она отказывается уступить ему, хватает шпагу и принуждает раздеться; затем он привязывает нагую женщину к стойке кровати, бичует ее, перочинным ножиком делает надрезы у нее на теле и льет в них кипящий воск, а после этого уходит, оставив ее всю в крови и ожогах. Она с трудом освобождается от своих пут, подбегает к окну и зовет на помощь, а затем, слыша на лестнице шум и предпочитая смерть возобновлению своих страданий, бросается в окно.

Тем временем маркиз спокойно вернулся в Париж. Он надежно закрыл дом и полагал, что крепко связал свою жертву; несомненно, он надеялся, что женщина умрет с голоду.

Однако было возбуждено уголовное дело, ему дали ход, и маркиз де Сад был приговорен к шести неделям тюремного заключения в замке Пьер-Ансиз.

По истечении шести недель он выходит оттуда, забыв о несчастной девице Келлер, которая, помимо тех ран, какие он ей нанес, сломала себе ногу и руку, выпрыгнув из окна. Маркиз удаляется в свой прекрасный замок Лакост недалеко от Марселя, а в июне 1772 года приезжает в Марсель, устраивает там бал, на который приглашены самые очаровательные женщины города, и во время этого бала заставляет их отведать пастилки со шпанской мушкой.

Через час этот бал превращается в древнеримскую оргию. Три женщины умирают, пять или шесть сходят с ума.

Маркиз де Сад сбегает, похитив свояченицу, и парламент Экса приговаривает его к смерти как отравителя.

Однако приговор парламента Экса отменен, и маркиз выкупает свою голову за пятьдесят франков.

Он возвращается и публикует «Жюстину».

Общество идет уже не к пропасти, а к сточной канаве.

Чтобы не отставать от этой мерзости, шевалье де Нерсиа публикует в 1770 году «Фелицию, или Мои проказы».

Молодой священник пишет послание об опасности воздержания.

Все эти истории весьма постыдны, весьма грязны, но короля забавляют лишь они. Господин де Сартин делает из них некий дневник (это еще одна идея изобретательной г-жи дю Барри), который король читает по утрам, лежа в постели, и который иногда, за счет своего бесстыдства, в конце концов пробуждает в нем любострастие. Этот дневник составляется во всех непотребных домах Парижа, и особенно в заведении знаменитой Гурдан, имя которой мы произносим уже в третий раз.

Однажды король узнает из этого дневника, что г-н де Лорри, епископ Тарбский, возвращаясь накануне в Париж, имел наглость привезти с собой в закрытой коляске Гурдан и двух ее воспитанниц. На сей раз это уже было слишком; король велит предупредить великого раздавателя милостыни, и тот вызывает к себе епископа.

По счастью, все объясняется случайностью, к вящей славе целомудрия и милосердия прелата: возвращаясь из Версаля, епископ Тарбский увидел трех женщин, стоявших на дороге возле сломанной кареты; проникшись жалостью к их затруднительному положению, он предложил им место в своем экипаже. Гурдан нашла предложение забавным и приняла его.

Но никто не хотел поверить в наивность прелата, и все говорили ему:

— Как! Вы не знакомы с Гурдан?! Поистине, это невероятно!

В разгар всего этого была объявлена знаменитая музыкальная война между глюкистами и пиччинистами: двор разделяется на две партии.

Дофина, юная, поэтичная, музыкальная, ученица Глюка, считала наши оперы лишь собранием более или менее приятных песенок. Когда она увидела представления трагедий Расина, ей пришла в голову мысль послать своему учителю «Ифигению в Авлиде», призвав его погрузить в волны музыки благозвучные стихи Расина. Через полгода музыка была готова, и Глюк сам привез свою партитуру в Париж.

Едва приехав, Глюк стал фаворитом дофины и получил право в любое время появляться в малых покоях дворца.

Требуется привыкнуть ко всему, и особенно к грандиозному. Музыка Глюка не произвела при своем появлении того впечатления, какого следовало ожидать. Пустым сердцам, уставшим душам не нужна мысль, им достаточно звука: мысль утомляет, а звук развлекает.

Старое общество предпочло итальянскую музыку, предпочло звонкую погремушку благозвучному органу.

Госпожа дю Барри — и из чувства противоречия, и потому, что немецкую музыку выдвигала на первый план дофина, — встала на сторону итальянской музыки, и послала Пиччини несколько либретто. Пиччини в ответ прислал партитуры, и в итоге молодое и старое общество раскололись на два лагеря.

Дело в том, что в среде этого старомодного французского общества пробивались совершенно новые идеи, подобно неведомым цветам, что растут в щелях между разошедшимися плитами сумрачных дворов, между растрескавшимися камнями старого замка. Это были английские новшества: сады с тысячью убегающих вдаль аллей, с множеством лужаек, с цветочными клумбами и просторами газонов; коттеджи; утренние прогулки дам без пудры и румян, в простых соломенных шляпах с широкими полями, украшенных васильком или ромашкой; мужчины на прогулке, правящие горячими лошадьми и сопровождаемые жокеями в черных шапочках, коротких куртках и кожаных штанах; четырехколесные фаэтоны, производившие фурор; принцессы, одетые как пастушки; актрисы, одетые как королевы; это были Дюте, Гимар, Софи Арну, Ла Прери, Клеофиль, украшавшие себя бриллиантами, в то время как дофина, принцесса де Ламбаль, г-жа де Полиньяк и г-жа де Ланжак желали украшать себя лишь цветами.

И при виде всего этого нового общества, идущего в неведомое, Людовик XV все ниже клонил голову. Тщетно сумасбродная графиня вертелась вокруг него — жужжащая, как пчела, легкая, как бабочка, сияющая, как колибри. Король лишь время от времени с трудом поднимал отяжелевшую голову, и казалось, что на лицо его с каждым мгновением все явственнее ложится печать смерти.

Дело в том, что время истекало; дело в том, что пошел шестой месяц со дня смерти маркиза де Шовелена; дело в том, что близилось начало мая, а 23 мая исполнялось ровно полгода с того дня, как королевский фаворит умер.

К тому же, как если бы все сговорились присоединиться к зловещему предзнаменованию, аббат де Бове, произнося при дворе проповедь, в своем поучении о необходимости готовить себя к смерти, об опасности умереть без покаяния, воскликнул:

— Еще сорок дней, государь, и Ниневия будет разрушена!

Поэтому, думая о г-не де Шовелене, король думал об аббате де Бове; поэтому он говорил герцогу д'Айену:

— Двадцать третьего мая будет полгода, как умер Шовелен.

Он поворачивался к герцогу де Ришелье и произносил шепотом:

— Этот чертов аббат де Бове говорил о сорока днях, не правда ли?

— Да, государь, а почему вы спрашиваете?

Не отвечая Ришелье, Людовик XV добавлял:

— Я хотел бы, чтобы эти сорок дней уже прошли!

Но и это было еще не все: в Льежском альманахе говорилось по поводу апреля:

«В апреле одна из самых известных фавориток сыграет свою последнюю роль».

И потому г-жа дю Барри вторила сетованиям короля и говорила об апреле то же, что он говорил о сорока днях:

— Я бы очень хотела, чтобы этот проклятый апрель уже прошел!

В этом проклятом апреле, так страшившем г-жу дю Барри, и в течение этих сорока дней, ставших мучением для короля, предзнаменования множились. Генуэзский посол Сорба, с которым король часто виделся, был сражен внезапной смертью. Аббат де Ла Виль, придя к утреннему выходу короля, чтобы поблагодарить за только что пожалованное ему место управляющего канцелярией министерства иностранных дел, рухнул к ногам его величества, сраженный апоплексическим ударом. И, наконец, когда король был на охоте, рядом с ним ударила молния.

Все это лишь усиливало его мрачность.

Все связывали надежды с приходом весны. Природа, сбрасывающая в мае свой саван; земля, вновь покрывающаяся зеленью; деревья, вновь надевающие свои весенние наряды; воздух, наполненный живыми пылинками; дуновения живительного огня, прилетающие с ветром и кажущиеся душами, что ищут тело, — все это могло вернуть какую-то жизнь этой инертной материи, какое-то движение этому изношенному механизму.

Примерно в середине апреля Лебель увидел у своего отца дочь мельника, и ее необычайная красота поразила его. Он счел девушку лакомством, способным пробудить аппетит у короля, и с воодушевлением рассказал ему о ней. Людовик XV без особой охоты согласился на эту новую попытку развлечь его.

Обычно, прежде чем явиться к королю, девицы, которых Людовик XV должен был почтить своими королевскими милостями, подвергались осмотру врачей, затем проходили через руки Лебеля и, наконец, являлись к королю.

На этот раз девушка была столь свежа и столь красива, что всеми этими предосторожностями пренебрегли, но если бы они и были приняты, то даже самому искусному медику, конечно, трудно было бы распознать, что девушка уже несколько часов была больна оспой.

В юности король уже перенес эту болезнь, но через два дня после свидания с девушкой она проявилась вторично.

В то время давала о себе знать еще одна трудно излечимая болезнь, и потому, когда парижанам сообщили, что Людовик XV умер от оспы, или, как ее еще называли, малого сифилиса, это дало им повод говорить:

— У великих мира сего ничего малого не бывает!

На эту тему сочинили также следующую эпитафию:

Мамзель Сифиль, благодаренье Богу,

Луи отправила в последнюю дорогу:

За десять дней свершила младшая сестрица то,

Что старшей двадцать лет не удавалось ни за что.

Ко всему добавилась злокачественная лихорадка, осложнившая положение больного.

Двадцать девятого апреля появилась первая сыпь, и архиепископ Парижский, Кристоф де Бомон, поспешил в Версаль.

Положение на этот раз была необычным; причащение, если чувствовалась в нем необходимость, могло иметь место только после изгнания наложницы, а эта наложница, принадлежавшая к иезуитской партии, главой которой был Кристоф де Бомон, ниспровержением министерства Шуазёля и ниспровержением Парламента оказала, по словам самого архиепископа, столь большие услуги религии, что невозможно было подвергнуть ее бесчестью согласно канону.

Во главе этой партии, вместе с г-ном де Бомоном и г-жой дю Барри, стояли герцог д'Эгийон, герцог де Ришелье, герцог де Фронсак, Мопу и Терре.

Все они были бы опрокинуты тем же ударом, какой свалил бы г-жу дю Барри; поэтому у них не было никакой причины выступать против нее.

Партия г-на де Шуазёля, проникавшая всюду, даже в проход за кроватью короля, напротив, требовала изгнания фаворитки и скорейшей исповеди; это было весьма любопытно видеть, поскольку именно партия философов, янсенистов и безбожников побуждала короля исповедоваться, тогда как архиепископ Парижский, монахи и поклонники благочестия желали, чтобы король отказался от исповеди.

Таково было необычное состояние умов, когда 1 мая, в половине двенадцатого утра, архиепископ явился навестить больного короля.

Узнав о прибытии архиепископа, бедная г-жа дю Барри на всякий случай скрылась.

На встречу с прелатом, намерения которого не были еще известны, отправился герцог де Ришелье.

— Монсеньор, — сказал герцог, — заклинаю вас не пугать короля этим богословским предложением, убившим стольких больных. Но если вам любопытно услышать о забавных грешках, то располагайтесь: я стану исповедоваться вместо короля и расскажу вам о таких прегрешениях, подобных которым вы не слыхивали за то время, что состоите архиепископом Парижским. Ну, а если мое предложение вам не нравится, если вы непременно хотите исповедовать короля и воспроизвести в Версале те сцены, какие устраивал господин епископ Суассонский в Меце, если вы хотите с шумом спровадить госпожу дю Барри, то подумайте о последствиях и о ваших собственных интересах; вы обеспечиваете этим триумф герцога де Шуазёля, вашего злейшего врага, в избавлении от которого вам так содействовала госпожа дю Барри, и ради пользы вашего врага преследуете вашего друга; да, монсеньор, вашего друга, и какого друга! Ведь еще вчера она говорила мне: «Пусть господин архиепископ оставит нас в покое, и он получит кардинальскую шапку; я за это берусь, и я вам за это ручаюсь».

Архиепископ Парижский предоставил г-ну де Ришелье говорить, ибо, хотя в глубине души он придерживался того же мнения, ему надо было делать вид, что его убеждают. По счастью, к маршалу присоединились герцог д'Омон, принцесса Аделаида и епископ Санлисский, давшие прелату оружие против самого себя. Он сделал вид, что уступает, обещал ничего не говорить, отправился к королю и действительно не сказал ему ни слова об исповеди; это доставило августейшему больному такое удовольствие, что он тотчас велел позвать г-жу дю Барри и целовал ее прекрасные руки, плача от радости.

На другой день, 2 мая, король чувствовал себя немного лучше; вместо Ла Мартиньера, его постоянного медика, г-жа дю Барри прислала ему двух своих врачей — Лорри и Бордё. Обоим докторам было прежде всего велено скрыть от короля природу его болезни, умолчать о положении, в котором он оказался, и самое главное — избавить от мысли, будто он болен настолько, что ему необходимо обратиться к священникам.

Это улучшение в состоянии короля позволило графине на мгновение свободно вздохнуть и вернуться к обычному злословию и привычным шуткам; но в ту самую минуту, когда своим воодушевлением и остроумием ей удалось заставить больного улыбнуться, Ла Мартиньер, которому не был запрещен доступ к королю, появился на пороге; оскорбленный предпочтением, которое было оказано Лорри и Бордё, он подошел прямо к королю, пощупал его пульс и покачал головой. Король не мешал ему, со страхом глядя на него; страх этот еще больше увеличился, когда он увидел обескураживающий знак, сделанный Ла Мартиньером.

— Ну что, Ла Мартиньер? — спросил король.

— Ну что, государь, если мои коллеги не сказали вам, что случай тяжелейший, то они либо ослы, либо лжецы.

— Что у меня, по-твоему, Ла Мартиньер? — спросил король.

— Черт побери, государь! Это нетрудно увидеть: у вашего величества оспа.

— И ты говоришь, что у тебя нет надежды, друг мой?

— Я не говорю этого, государь: врач никогда не теряет надежды. Я говорю лишь, что если вы, ваше величество, христианнейший король не только по имени, то вам следует подумать.

— Хорошо, — промолвил король.

Затем, подозвав г-жу дю Барри, он сказал:

— Вы слышали, душенька? У меня оспа, а это болезнь из самых опасных, во-первых, из-за моего возраста, а во-вторых, из-за других моих недугов. Ла Мартиньер только что напомнил мне, что я христианнейший король и старший сын Церкви; душенька, возможно, нам придется расстаться. Я хочу предотвратить сцену, подобную той, что была в Меце. Сообщите герцогу д'Эгийону то, что я вам сказал, и пусть он условится с вами, как нам расстаться без огласки, если моя болезнь усилится.

В то время как король говорил это, вся партия герцога де Шуазёля начала громко роптать, обвиняя архиепископа в угодничестве и говоря, что он, дабы не потревожить г-жу дю Барри, готов дать королю умереть без причастия.

Эти обвинения дошли до слуха г-на де Бомона, и он, чтобы заставить их стихнуть, решил обосноваться в Версале, в обители конгрегации лазаристов; это позволило бы ему обмануть общественное мнение и использовать благоприятный момент для совершения религиозных церемоний, чтобы пожертвовать г-жой дю Барри лишь в том случае, если состояние короля станет совсем безнадежным.

Третьего мая архиепископ возвратился в Версаль. Приехав туда, он стал ждать.

Тем временем вокруг короля происходили постыдные сцены.

Кардинал де Ла Рош-Эмон держался того же мнения, что и архиепископ Парижский, и хотел, чтобы все совершилось без шума. Но иначе обстояло дело с епископом Каркасонским, который усердствовал, воспроизводя сцены, происходившие в Меце, и громко требуя, чтобы короля причастили, чтобы наложница была изгнана, чтобы каноны Церкви были соблюдены и чтобы король подал пример раскаяния Европе и христианской Франции, которые он соблазнял дурным примером.

— Да по какому праву вы мне даете советы? — воскликнул выведенный из терпения г-н де Ла Рош-Эмон.

Епископ снял с шеи пастырский крест и поднес его чуть ли не к носу прелата.

— По праву, который дает мне этот крест, — сказал он. — Научитесь, монсеньор, уважать это право и не дайте своему королю умереть, не получив причастия Церкви, считающей его своим старшим сыном.

Все это происходило на глазах герцога д'Эгийона. Ему стало понятно, какой скандал вызовет подобная дискуссия, если она разразится публично.

И он пошел к королю.

— Ну что, герцог, — спросил его король, — исполнили вы мои повеления?

— Относительно госпожи дю Барри, государь?

— Да.

— Я хотел подождать, пока ваше величество повторит их. Я никогда не стану проявлять поспешность, разлучая короля с теми, кто его любит.

— Благодарю, герцог; но это необходимо. Зайдите за бедной графиней и без всякого шума отвезите ее в ваш загородный дом в Рюэле; я буду признателен госпоже д'Эгийон за заботы о ней.

Несмотря на этот вполне определенный приказ, г-н д'Эгийон вовсе не хотел пока что ускорять отъезд фаворитки и спрятал ее во дворце, объявив, что она уедет на следующий день. Это сообщение заставило немного утихнуть требования священников.

Впрочем, герцог д'Эгийон правильно поступил, оставив г-жу дю Барри в Версале, ибо 4 мая король вновь потребовал ее к себе, и чрезвычайно настойчиво, и тогда герцогу пришлось сознаться, что она еще здесь.

— Так позовите ее, позовите! — вскричал король.

И г-жа дю Барри вернулась в последний раз; в последний раз гниющие губы умирающего коснулись ее розовых уст, а его рука, покрытая гнойничками, скользнула в ее руку.

— Ах, графиня, графиня! — воскликнул король. — Как жаль мне терять эту трогательную красоту! Но нам следует расстаться; уезжайте, графиня, уезжайте!

Графиня уехала вся в слезах. Бедная женщина, которая была доброй, легкомысленной, приветливой, покладистой, любила Людовика XV так, как любят отца.

Госпожа д’Эгийон усадила ее в карету вместе с мадемуазель дю Барри-старшей и увезла в Рюэль, чтобы там ожидать развязки.

Но стоило карете выехать за пределы последнего двора, как король снова потребовал к себе графиню.

— Она отбыла, — ответили ему.

— Отбыла? — повторил король. — Значит, настал и мой черед отбыть. Прикажите молиться мощам святой Женевьевы.

Господин де Ла Врийер тотчас же написал Парламенту, имевшему право в подобных случаях дать приказ отпереть или запереть древнюю святыню.

Дни 5-го и 6 мая прошли без разговоров об исповеди, о предсмертном причастии и о последнем миропомазании. Версальский кюре явился было с целью подготовить короля к этой благочестивой церемонии, но встретил герцога де Фронсака, который дал ему честное слово дворянина выбросить его в окно, если он скажет об этом хоть слово.

— Если я не разобьюсь насмерть при падении, — ответил кюре, — то вернусь через дверь, ибо это мое право.

Но 7 мая, в три часа утра, сам король настоятельно потребовал позвать аббата Моду, бедного священника, чуждого интригам, добродушного служителя Церкви, которого дали ему в исповедники и который к тому же был слеп.

Исповедь короля продолжалась семнадцать минут.

Когда она окончилась, герцоги де Ла Врийер и д’Эгийон хотели отсрочить предсмертное причастие, но Ла Мартиньер, испытывавший особую вражду к г-же дю Барри, которая подослала королю Лорри и Бордё, сказал, подойдя к нему:

— Государь, я видел ваше величество в весьма трудных обстоятельствах, но никогда не восхищался вами так, как сегодня; если вы мне верите, вы немедля закончите то, что так хорошо начали.

После этого король приказал снова позвать аббата Моду, и тот дал ему отпущение грехов.

Что же касается шумного возмездия, которое должно было торжественно уничтожить г-жу дю Барри, то о нем речь не шла. Великий раздаватель милостыни и архиепископ совместно составили следующую формулу, оглашенную во время соборования:

«Хотя король должен давать отчет в своем поведении одному только Господу, он заявляет, что раскаивается в соблазне, коему подверг своих подданных, и желает отныне жить лишь ради поддержания веры и ради счастья своих народов».

Королевская семья — к ней прибавилась принцесса Луиза, вышедшая из своего монастыря, чтобы ухаживать за отцом, — встретила Святые Дары внизу лестницы.

Король принял предсмертное причастие.

После этого, обратившись к епископу Санлисскому, он произнес:

— Посмотрите, не пристала ли, к нечастью, гостия к гною из моей сыпи.

Он открыл рот, и епископ успокоил его, сказав, что гостия проглочена.

В то время как король принимал Святые Дары, дофин, которого, поскольку он еще не переболел оспой, держали вдали от короля, написал аббату Терре следующее письмо:

«Господин генеральный контролер!

Прошу Вас дать распоряжение раздать двести тысяч ливров беднякам парижских приходов, дабы они молились за короля. Если Вы находите эту сумму чрезмерной, то вычтите ее из содержания госпожи дофины и моего.

ЛЮДОВИК АВГУСТ».

В течение 7-го и 8 мая болезнь усилилась; король чувствовал, что его тело буквально распадается на куски. Покинутый придворными, которые не решались оставаться подле этого живого трупа, он не имел теперь других сиделок, кроме трех своих дочерей, не покидавших его ни на минуту.

Король был объят ужасом; в этом ужасном разложении, охватившем все его тело, он видел прямую кару Неба; в его глазах та невидимая рука, что метила его черными пятнами, была десницей Божьей. В бреду, тем более страшном, что вызван он был не лихорадкой, а мыслью, король видел языки пламени, видел огненную пропасть и звал своего исповедника, бедного слепого священника, последнего своего заступника, чтобы тот протянул руку с распятием между ним и огненным озером. И тогда он сам брал святую воду, сам откидывал простыни и покрывала, сам со стонами ужаса обливал святой водой все свое тело; потом просил дать ему распятие, сжимал его обеими руками и пылко целовал, восклицая:

— Господи! Господи! Предстательствуй за меня, за меня, самого великого грешника, какой когда-либо существовал!

В этих ужасных и безнадежных тревогах прошел день 9 мая. В течение этого дня, который был не чем иным, как одной долгой исповедью, ни священник, ни дочери его не покидали; его тело было добычей самой отвратительной гангрены, и, еще живой, король-труп издавал такой запах, что двое слуг упали, задохнувшись, и один из них умер.

Утром 10 мая сквозь растрескавшуюся плоть стали видны кости его бедер. Еще трое слуг упали в обморок. Ужас охватил Версаль, и все обратились в бегство.

Больше во дворце не было ни одной живой души, кроме трех благородных дочерей и достойного священника.

Весь день 10 мая был непрерывной агонией: король, уже мертвый, будто не решался умереть; казалось, он хочет броситься вон из кровати, этой предварительной могилы; наконец, без пяти минут три, он приподнялся, протянул руки, устремил взгляд в какую-то точку комнаты и воскликнул:

— Шовелен! Шовелен! Но ведь еще не прошло полгода… И, откинувшись на подушки, он умер.

Какую бы добродетель ни вложил Господь в сердца трех принцесс и священника, все они, когда король умер, сочли свою задачу выполненной; к тому же все три дочери заразились той болезнью, какая только что убила короля.

Забота о похоронах была возложена на главного церемониймейстера, который отдал все распоряжения, не входя во дворец.

Не удалось найти никого, кроме версальских чистильщиков отхожих мест, чтобы положить короля в приготовленный для него свинцовый гроб; в этом последнем жилище он лежал без бальзама, без благовоний, завернутый в те же простыни, на которых умер; затем свинцовый гроб поместили в деревянный ящик, и все это вместе отнесли в часовню.

Двенадцатого мая то, что прежде было Людовиком XV, перевезли в Сен-Дени. Гроб был поставлен в большую охотничью карету; во второй карете ехали герцог д'Айен и герцог д'Омон; в третьей — великий раздаватель милостыни и версальский кюре.

Два десятка пажей и с полсотни стремянных верхом на лошадях, с факелами в руке, замыкали кортеж.

Погребальное шествие, отправившись из Версаля в восемь часов вечера, достигло Сен-Дени в одиннадцать. Тело было опущено в королевский склеп, откуда ему предстояло выйти лишь в день осквернения Сен-Дени, и вход в подземелье тотчас же не только замуровали, но и законопатили, чтобы ни одно испарение этого человеческого гноища не просочилось из жилища мертвых туда, где пребывали живые.

Мы рассказывали о радости парижан по поводу смерти Людовика XIV; не меньшей была их радость, когда они увидели, что избавились от того, кого тридцатью годами ранее прозвали Возлюбленным.

Над кюре церкви святой Женевьевы посмеивались, говоря, что мощи не подействовали.

— На что же вы жалуетесь, — отвечал кюре, — разве он не умер?

На следующий день г-жа дю Барри получила в Рюэле приказ о ссылке.

Софи Арну в одно и то же время узнала о смерти короля и о ссылке г-жи дю Барри.

— Увы! — сказала она. — Вот мы и осиротели, не стало у нас ни отца, ни матери.

Это было надгробное слово, произнесенное на могиле правнука Людовика XIV.

— Х…ое начало царствования, — промолвила г-жа дю Барри, принимая именное повеление, которое вручил ей герцог де Ла Врийер.

Это была вступительная речь, предварившая царствование Людовика XVI.

Загрузка...