XV

Финансовые трудности. — Господин де Руйе сменяет г-на де Морепа. — Господин де Машо. — Указ о двадцатине. — Ответ Людовика XV на увещания Парламента. — Жалобы знати, духовенства и провинциальных штатов. — Ссылка бретонских дворян. — Господин де Бомон становится архиепископом Парижским. — Философская школа. — Отказ в предсмертном причастии. — Господин Беррье, начальник полиции. — Указы против нищих и бродяг. — Похищения детей. — Бунты. — Переустройство ночной стражи. — План строительства укреплений и казарм вокруг Парижа. — Дорога Мятежа. — Русский князь. — Кровавые бани. — Господин де Шароле. — Бракосочетание г-жи де Буффлер с герцогом Люксембургским. — Военная знать. — Смерть Морица Саксонского. — Учреждение Военной школы. — Рождение герцога Бургундского. — Маркиз де Мариньи. — Олений парк.


Ссоры между лучшими друзьями, между мужьями и женами, между любовниками и любовницами часто случаются из-за недостатка денег; увы, разлад между народом и королем редко бывает по иной причине.

Рассказывая о состоянии финансов в годы Регентства, мы говорили о том безденежье, в каком оказалась Франция; однако после всех безумств, о которых мы только что поведали, дело стало еще хуже, и, поскольку рудокопы подошли к концу истощенной жилы, министры осознали, что источники доходов скоро иссякнут.

Обычно болезнь такого рода дает себя знать сменой кабинета министров.

Итоги морских сражений последней войны ясно показали, в какое плачевное состояние впал наш военно-морской флот, такой процветающий при Кольбере и такой заброшенный при Флёри. Господин де Морепа, сделанный виновным в этом несчастье, а вернее сказать, обвиненный в сочинении четверостишия против фаворитки,[4] оставил должность военно-морского министра, уступив ее г-ну де Руйе, в то время как славный Орри, по экю выжимавший из кардинала де Флёри те двенадцать тысяч ливров, какие он дал королеве на уплату ее благочестивых долгов, и предоставивший в начале Фландрской войны восемьдесят миллионов ливров для поддержания чести Франции, вышел в отставку вследствие истощения казны и нападок со стороны фаворитки, уступив свою должность г-ну де Машо д’Арнувилю.

Став министром, г-н де Машо оказался в таких же затруднительных обстоятельствах, как и г-н Орри; его затруднения были даже большими, поскольку с каждым днем денежные запасы уменьшались, а потребности делались все более необузданными. Необходимо было покрывать государственный долг, восполнять дефицит; однако народ был настолько разорен, что привести в порядок финансы какими-либо известными средствами не представлялось возможным. И потому г-н де Машо принял решение прибегнуть к помощи духовенства, дворянства и провинциальных штатов, истинные богатства которых известны не были.

Эти сословия сохранили старинное право самим налагать на себя налоги и платить королю в виде безвозмездного дара лишь определенную сумму, сбор которой, в соответствии с еще одной привилегией, они распределяли между собой по своему усмотрению.

Впрочем, с самого начала нашей национальной монархии было установлено, что короли не являются неограниченными властителями и что народ должен им лишь то, чем он сочтет нужным вознаграждать их, особенно в отношении денег; однако в описываемую эпоху народ представляли только дворянство, духовенство и провинциальные штаты; остальной народ ни во что не ставили, и, тем не менее, как раз на него ложилось бремя всех налогов.

Именно это основополагающее правило явилось впоследствии главной причиной Революции.

И вот, находясь в этих затруднительных обстоятельствах, г-н де Машо отправил на регистрацию Парламентом знаменитый указ о двадцатине.

Герцог Бурбонский, оказавшись в подобных обстоятельствах, потерпел провал со своим указом о пятидесятине, ставшим причиной его опалы. Калонну, предложившему подобную подать под видом местного налога, тоже предстояло потерпеть провал.

По получении этого указа Парламент тотчас же послал к королю трех своих президентов, чтобы подать ему ремонстрацию. Однако вместо всякого ответа король приказал Парламенту зарегистрировать данный указ уже на другой день.

Вернувшись в лоно своей корпорации, три президента сообщили своим коллегам о решении короля, объявившего о своем желании получить от них положительный ответ до двух часов пополудни. Парламент устал от борьбы. Изгнанному Людовиком XIV, изгнанному регентом, ему нисколько не хотелось быть изгнанным Людовиком XV. Было решено, что президент Большой палаты вернется к королю и попросит его проявить сострадание к своему народу, а затем, если король будет настаивать на своем желании, умыть руки, подобно Пилату, и приступить к регистрации указа.

Король отказал посланцу, и Парламент зарегистрировал указ.

Как только он был зарегистрирован, король потребовал осуществить заем в пятьдесят миллионов.

Это дало Парламенту повод обратиться к королю с новыми увещаниями, хотя, как видно, король не обращал на них особого внимания.

Отвечая парламентским чинам, король ограничился следующими словами:

— Господа, на мой взгляд, вы и без того изрядно замешкались с тем, чтобы подчиниться моей воле, и я предупреждаю вас, что дальнейшая задержка может вызвать у меня лишь раздражение.

Однако парламентские чины, обладая на этот раз большим мужеством, заявили, что они не знают, как совместить это новое увеличение государственного долга с указом о двадцатине, предназначение которого состоит в том, чтобы уничтожить его; однако король, находясь в окружении своего почтового совета, ответил им тоном господина, причем господина недовольного:

— Господа, я в достаточной степени выказал доброту и желаю, чтобы моему приказу повиновались сегодня же.

Парламент пришел в замешательство от такого ответа и попросил короля хотя бы указать продолжительность действия указа о двадцатине.

Однако король, раздражаясь все сильнее, заявил:

— Господа, я крайне удивлен, что моему приказу еще не подчинились, и требую, чтобы указ о займе был зарегистрирован завтра же утром. Ступайте!

На другой день Парламент зарегистрировал и этот второй указ.

Оба указа вызвали всеобщее неудовольствие.

Указ о двадцатине рассердил дворянство, духовенство и представителей третьего сословия.

Указ о займе пятидесяти миллионов рассердил народ.

Дворянство, духовенство и представители третьего сословия провинций Артуа, Бургундии, Бретани и Лангедока во всеуслышание жаловались на то, что двор, устанавливая двадцатинный налог на любое имущество, стремился уничтожить их право предоставлять государю безвозмездный дар; подчинившись этому требованию, они оказались не только обременены новой податью, но и, лишенные впредь возможности делать вид, будто дар их приносится добровольно, утратили внешние признаки своих свобод; король, установив эту подать приказным порядком и поручив взимать ее своим чиновникам, действовал в ущерб правам дворянства, духовенства и представителей третьего сословия, обладавших привилегией самим собирать налоги, и таким образом даже остатки прежних свобод французов исчезли полностью.

Это стало причиной возмущения всех сословий государства против кабинета министров.

Провинциальные штаты Бретани собрались на внеочередное заседание; фракцией духовенства руководил епископ Реннский, фракцией дворянства — г-н де Роган.

Королевские комиссары передали волю короля собранию, которое после обсуждения заявило, что в Бретани двадцатинный налог собираться не будет.

Вспомним, что нечто подобное уже происходило в Бретани в годы правления регента.

Вслед за тем начались совещания дворянства, духовенства и представителей третьего сословия, происходившие по отдельности, и в итоге было принято решение обратиться с увещаниями к королю; затем, после того как депутаты всех трех сословий заявили, что никто не должен подавать деклараций о своем имущественном положении, ассамблея прекратила свою работу, невзирая на королевский приказ не покидать Ренн под страхом обвинения в непослушании.

Комиссары, со своей стороны, получили приказ противиться своеволию депутатов в вопросе о податях.

Это то, что касается провинциальных штатов Бретани.

Между тем, когда о двадцатине было объявлено штатам Артуа, они ответили вначале, что подчиняются всему, касающемуся материальной помощи, в которой нуждается король, но просят установить им подати в соответствии со старинными местными обычаями; однако им было отказано в этом.

Тогда они предложили удвоить прежние подати, но с условием, что форма взимания налогов сохранится.

Однако двор ответил им, что у них требуют не увеличения податей, а выяснения, посредством деклараций, имущественного положения каждого частного лица, с целью взимать со всех соразмерно равные налоги и тем самым неукоснительно соблюдать справедливость.

В итоге двор приказал интенданту провинции потребовать подачи этих деклараций. Кое-кто с грехом пополам подал их, и двор, осведомленный о бунте в Бретани и опасавшийся, что бунт может охватить всю Францию, заявил, что доволен этими декларациями, сколь бы ущербными они ни были на самом деле.

Известия о провинциальных штатах Лангедока были куда более тягостными, ибо обычаи этой ассамблеи требовали, чтобы королевские комиссары изначально сообщали ей о тех наказах, какие они получили. Поскольку же эти наказы короля состояли в том, чтобы требовать впредь от Лангедока не безвозмездный дар, а подушную подать и двадцатину, как если бы речь шла о простом налоге, который собирали в провинции, находившейся под управлением интенданта; поскольку, ко всему прочему, эти обычаи требовали, чтобы прибывшие от двора комиссары наносили визит каждому депутату штатов, дабы добиваться его согласия на безвозмездный дар, и поскольку, наконец, эти новые наказы короля отменяли прерогативы, обычаи и права провинции, штаты отказали в установлении двадцатины в Лангедоке, и Ларошфуко, архиепископ Альби, председательствовавший в собрании, заявил, что штаты не только отвергают двадцатину, но и не смогут дать согласия на безвозмездный дар до тех пор, пока король не отступится от своих притязаний, противоречащих старинным привилегиям штатов.

На этот раз речь шла уже не об отказе, а о вызове, брошенном двору; и потому герцогу де Ришелье было поручено заявить от имени короля, что штаты Лангедока должны подчиниться ему и лишь после этого он выслушает их замечания; король приказал маршалу распустить штаты, если они откажутся исполнить это требование.

Штаты Лангедока отказались и были распущены.

Этот государственный переворот, со стороны казавшийся опасным, на самом деле таковым не являлся.

Штаты Лангедока были далеко не столь же опасными, как штаты Бретани, устроенные так, что голосовать там имели право все дворяне, а большинство в этих штатах составляли несколько сот бедных дворян, совершенно неизвестных двору: во времена спокойствия и в ходе обычных обсуждений на них еще можно было как-то влиять, но, когда речь шла об опасности, которая угрожала бретонской конституции, являвшейся гарантией для всех, они вступали в союз против королевского деспотизма и, присоединяясь к другим депутатам, образовывали связку, которую не могла разорвать никакая сила, не мог разъединить никакой подкуп.

Однако в Лангедоке все обстояло иначе.

В Лангедоке, напротив, штаты состояли из небольшого числа епископов и двух десятков наследственных баронов, которых кабинету министров было легко подчинить или подкупить. Именно так и было сделано: двор разъединил их, вел переговоры с каждым из них по отдельности и позволил им собираться впредь лишь при условии, что они попросят у короля прощения за свое непослушание.

И потому 3 сентября 1757 года лангедокские депутаты в большинстве своем явились в Версаль и заявили королю, что они раскаиваются в том, что имели несчастье прогневать его.

Благодаря этому проявлению покорности они получили разрешение собираться вновь; однако епископы и бароны утратили прерогативу, которой они очень дорожили: принимать с очередным визитом королевских комиссаров, когда речь шла о безвозмездном даре.

Однако в обмен на это, дав согласие выплачивать двадцатину, они добились, что взимать ее будут местные чиновники.

Что же касается штатов Бретани, то они твердо стояли на своем, отказываясь даже от предложения взимать двадцатинный налог с помощью смешанной комиссии, состоящей из королевских уполномоченных и их собственных представителей.

В итоге двор, доведенный до крайней степени раздражения из-за этого сопротивления, подверг ссылке тех, кто выказал наибольшее противодействие его воле.

Вот имена дворян, подвергшихся ссылке, и названия мест, куда они были сосланы:

епископ Реннский, председатель ассамблеи, был сослан в Ренн, что стало подлинным изгнанием для человека, привыкшего проводить жизнь в Париже;

г-н де Ла Бенере — в Ангулем;

г-н де Кератри — в Изиньи;

г-н де Керсосон — в Иссуар;

г-н де Пире, вместе со своей женой, — в Сент;

г-н де Сен-Перн дю Латте — в Невер;

г-н де Бегассон — в Витто в Бургундии;

его племянник — в Гере;

г-н де Кергезек — в Ганна́ в Оверни;

г-н де Лангурла — в замок Бель-Иль;

г-н де Ле Ментье — в замок Торо;

г-н де Варенкур — в Мон-Сен-Мишель;

г-н де Труссье — в Сомюр.

И, наконец, г-н де Со, сенешаль Кентена и г-н де Бешар были отправлены в тюрьму как виновные в самом открытом сопротивлении.

Весьма необычным в этой истории было то, что епископ Реннский, отправленный в ссылку королем, в то же самое время оказался и в немилости у штатов Бретани, что, как говорили, поставило его в положение г-на де Ланже, проигравшего в один и тот же год две судебные тяжбы: одну — с женой, обвинившей его в неспособности делать детей; другую — с любовницей, потребовавшей от него возмещения за то, что он сделал ей ребенка.

Однако самые большие препятствия, какие предстояло встретить королю, возникли со стороны духовенства. Как только указ был обнародован, епископы, оказавшиеся в это время в Париже, в большом волнении собрались у архиепископа, являя своими жалобами куда более серьезную опасность, чем судейские чиновники и провинциальные штаты, поскольку впереди собственных интересов они ставили интересы Господа, и, нападая на их привилегии, правительство нападало на привилегии Церкви. На этой встрече церковники заключили тайный союз с дофином, своим набожным сторонником, на которого, как им казалось, они могли рассчитывать, даже если речь шла о лиге против короля, его отца.

Со времени смерти регента иезуиты, как нельзя более набравшие силу уже в годы его правления, под именем молинистов захватили всю церковную власть. Пор-Рояля более не существовало, церковные науки были заброшены; на смену великим проповедникам и знаменитым священникам времен Людовика XIV пришли люди куда более скромных достоинств; Массийон, последний из великих гениев церковной кафедры, умер в 1742 году.

Между тем скончался архиепископ Парижский, и церковная партия назначила на место г-на де Бельфона, бывшего архиепископа Арля, г-на Кристофа де Бомона, архиепископа Вьенна.

Прибыв в Париж, г-н де Бомон, который, несмотря на свое крайнее честолюбие, хотел выглядеть так, будто его принуждают занять эту должность, бросился к ногам Людовика XV и, вместо того чтобы поблагодарить короля за милость, какую тот оказал ему, стал умолять избавить его от бремени, подобного архиепископству Парижского, где ему придется бороться с ересью не менее опасной, чем ересь янсенистов. Король поднял его и пообещал оказывать ему помощь своим покровительством. Это было все, чего желали иезуиты, которые при виде направленной против них ненависти народа ощущали нужду в поддержке со стороны королевской власти.

Господин де Бомон не противоречил себе; он был или, по крайней мере, хотел казаться непреклонным среди этого двора, который можно было упрекнуть за его чрезмерную распущенность, и потому, далекий от мысли воспользоваться привилегией, связанной с его титулом герцога де Сен-Клу и званием пэра и заключавшейся в возможности поцеловать в щечку дочерей короля, когда его будут представлять им, остановился при виде этих юных принцесс, которые, заранее зная об этом церемониале, подставили пастырским устам архиепископа свои очаровательные свежие щечки, и дважды пятился назад, подчеркнуто отказываясь таким образом от этой чести, хотя имел на нее право и она была предложена ему столь изящно.

Галантный и пронырливый в годы учебы, угодливый и миролюбивый во времена своего пребывания в Байонне и Вьенне, он вдруг сделался жестким и несгибаемым в Париже, силясь убедить Францию, что все его беспокойство объясняется действенной любовью к ближнему, а его непомерное честолюбие есть не что иное, как пылкое стремление к единству веры. Едва водворившись в архиепископстве, он взял на себя роль великого инквизитора Франции, простирая внимание церковной полиции даже на злачные места, вникая в дела любого рода, вмешиваясь во все интриги, пуская в ход всю энергию своего воображения, чтобы покровительствовать своим приверженцам и досаждать своим врагам; не имея одаренности, он пользовался огромным влиянием; не имея талантов, он отыскал средство сделаться необходимым и грозным.

Однако наряду с недостатками, о которых мы сказали, г-н де Бомон обладал и исключительными достоинствами.

В то время как высшее духовенство Франции жило на широкую ногу, соперничая в роскоши с самыми богатыми вельможами и делая, подобно им, долги, которые оно возвращало ничуть не лучше, чем они, г-н де Бомон, напротив, служил образцом благопристойности, размеренности и упорядоченности; он тратил на себя не более трети своих доходов, а остальное раздавал бедным, которые, однако, не питали к нему любви; его подаяния не останавливались у границ Франции и по другую сторону моря отыскивали ирландских бедняков в воспетом поэтами Зеленом Эрине, столь опустошенном и разоренном в наши дни; но при всем том, твердый в стремлении сохранить исключительные права привилегированных каст и гордый до заносчивости в отношении древности своего рода, г-н де Бомон издержал сто тысяч экю, желая доказать, посредством родословной в двух томах ин-фолио, что он обладает выдающейся знатностью и происходит из старинной дворянской семьи. И потому, едва только был обнародован указ о двадцатинном налоге, архиепископ, рассматривавший церковные богатства и десятину как средство поддерживать могущество религии, призвал к себе полтора десятка епископов из числа тех, кто был в это время в Париже, и стал советоваться с ними по поводу решения, которое ему предстояло принять; все они придерживались одного и того же интереса и потому единодушно решили, что духовенство Франции постарается употребить все приемлемые средства для того, чтобы сохранить прерогативу предоставлять королю безвозмездный дар и ни за что не позволить насильно обложить себя налогом.

Это решение, принятое в архиепископстве Парижском на совещании под председательством г-на Кристофа де Бомона, было разослано всем епископам Французского королевства, и все они, проявляя полнейшее единомыслие, ответили г-ну де Машо отказом, образец которого прислал им г-н де Бомон.

Король ощущал свое бессилие; все его окружение пребывало в состоянии растерянности; вместо тех великих мужей, красноречие и веру которых нередко сравнивали с красноречием и верой отцов Церкви и которых звали Фенелон, Боссюэ, Мабийон, Кальме и Ноайль, рядом с ним находилось духовенство, ценившееся исключительно низшими сословиями. В число этих церковников входили: Бовилье, который создал ученые труды на темы Священного Писания, но, преследуемый иезуитами, был вынужден покинуть свою епархию; аббат Пюсель, златоуст, который, возможно, принес бы честь Церкви, если бы вследствие присущего ему духа противоречия не обрек себя на забвение в стенах Парламента; аббат Нолле, которого влияние Буайе лишало всякой надежды на вознаграждение; аббат де Берни, которого его поэзия, несколько легкомысленная, лишала всякой надежды на благоволение со стороны Церкви; аббат Велли, который жил впроголодь; аббат Верто, который, живя на заработки от своих книг, не имел времени что-либо менять в написанных им сочинениях; аббат де Сен-Пьер, которого, несмотря на его знатное происхождение, уже давно исключили из Академии и лишили духовного сана; и, наконец, аббат де Мабли, родственник г-на де Тансена, вначале опекаемый им, но вскоре порвавший со своим покровителем из-за презрения, которое тот у него вызывал.

С другой стороны, выдающиеся мужи, талантливые писатели, далекие от мысли подражать писателям великого века, черпавшим поддержку у Людовика XIV и монархии, представителем которой он являлся, в целом были не слишком благосклонны к интересам двора и его устоям. Вольтер предавал презрению трон и осмеянию — религию; Монтескьё, ниспровергая устаревшие идеи, размышлял о новых законодательных принципах; Руссо привнес во Францию республиканский дух Женевы; Бюффон пытался поставить естествознание выше всех прочих наук. Короче, ни один из великих умов того времени не оставил без внимания философский вызов, столь роковым образом брошенный ему духом народной свободы, который, подобно джинну из «Тысячи и одной ночи», заключенному в кувшин, ждал лишь того неосторожного рыбака, что должен был выпустить его на свободу, сломав печать Соломона.

Так что в борьбе, которую король вел за введение двадцатинного налога, его противниками выступали дворянство, духовенство и интеллигенция.

И вот теперь, в своей попытке позаимствовать пятьдесят миллионов ливров, он получил противника еще и в лице народа.

Расскажем, до какого уровня дошло противодействие народа.

Это противодействие имело три причины:

отказ в причастии;

королевский указ о нищих и бродягах;

распространившийся слух о том, что король, дабы оправиться от любовных излишеств, принимает ванны из крови.

Господину де Бомону, желавшему осложнить положение двора, пришла в голову мысль вбросить религиозную проблему во все эти денежные и мирские споры.

Он обнаружил, что бывший глава янсенистов, знаменитый кардинал де Ноайль, некогда ввел правило требовать у умирающего свидетельство об исповеди, прежде чем священник мог законным образом дать ему Святые Дары и елей; так что г-н де Бомон обрел пример в прошлом, дабы обосновать свое поведение. И потому он, архиепископ-молинист, распорядился требовать у умирающих свидетельство об исповеди, как это сделал в свое время архиепископ-янсенист, и никто не мог порицать его за это.

Более того, двор, против которого он боролся политически, не мог покинуть его в этой религиозной борьбе, иначе двор покинул бы церковную партию.

К тому же, даже если бы король пожелал остаться нейтральным в этой новой распре, г-н де Бомон непременно получил бы поддержку со стороны дофина.

И г-н де Бомон, как принято выражаться, взял быка за рога.

Первый отказ в причастии, имевший причиной отсутствие свидетельства об исповеди, получил советник парижского Шатле.

Тот, кто отказал ему в причастии и стал таким образом исполнителем воли архиепископа, был уставным каноником конгрегации Святой Женевьевы и звали его Буэттен.

Ни законные требования родственников умирающего, ни их мольбы не подействовали на каноника. Тщетны были и приказы Парламента: Буэттен, не опасаясь никакой судебной ответственности, не стал объяснять парламентским чинам причины этого отказа, заявив, что обязан давать отчет в своих действиях одному лишь архиепископу. Парламент постановил взять Буэттена под стражу и предъявил г-ну де Бомону требование соборовать не только советника Шатле, которому с каждым часом становилось все хуже и который рисковал умереть без предсмертного причастия, но и других янсенистов, оказавшихся в подобном положении.

Прелат ответил, что готов соборовать всех советников, какие есть на земле, и всех янсенистов, какие есть на свете, лишь бы только они предъявили справку об исповеди.

Тем временем больные умерли, и Церковь, вначале отказавшая им в предсмертном причастии, отказала им теперь и в погребении.

Парламент вновь распорядился взять под стражу Буэттена и повторно отправил архиепископу требование соборовать умирающих.

Это означало объявление войны.

Король сделал попытку продолжать опираться на обе партии.

Он поддержал требование, которое Парламент предъявил архиепископу, и осудил парламентский указ об аресте каноника.

Тем временем, видя, что смерть уже близка, советник Шатле решил исповедоваться кюре церкви святого Павла, который дал ему справку об исповеди. После этого викарий решил причастить его, но, как рассказано в мемуарах, откуда мы позаимствовали эти подробности, сделал это так грубо и непристойно, что умирающий даже не смог дождаться от него предсмертного увещания.

Однако никто из тех, кто последовал примеру несчастного советника Шатле, не удостоился ни соборования, ни погребения в освященной земле.

Отказ в предсмертном причастии распространился на провинции и на сельскую местность; в области, подсудной Парижскому парламенту, в этом отношении особенно отличились архиепископы Санса и Тура, а также епископы Амьена, Орлеана, Лангра и Труа.

Народ открыто жаловался на правительство, под властью которого человек не мог ни заработать себе на жизнь, ни добиться правосудия, ни обрести могилу.

Философы, со своей стороны, зубоскалили и высмеивали г-на де Бомона в нечестивых стихах.

Вот пример таких стихов:

Ты какой-то дурью болен!

Ну поверь, месье Бомон,

Дай скоту скорее волю

Так пастись, как хочет он!

Эти славные ребятки

На гурманов не похожи:

Поедят твои облатки

И уйдут с довольной рожей!

Хоть мешок наделай их —

Будут плёвые затраты,

Но жиреет тьма на них

Чернецов, попов, прелатов!

Ведь мечта людей простых —

Это дешевизна;

Коль поднимешь цену ты,

Выйдет укоризна!

Ты какой-то дурью болен!

Ну поверь, месье Бомон,

Дай скоту скорее волю

Так пастись, как хочет он!

В итоге народ воспринимал отказ в предсмертном причастии иногда всерьез, иногда с насмешкой.

Если он воспринимал этот отказ всерьез, толчок испытывала королевская власть.

Если же он относился к нему с насмешкой, расшатывалась религия.

Тем временем г-н Беррье, новый префект полиции, обнародовал собственные указы, вызвавшие в Париже более серьезные волнения.

Господин Беррье был во всех отношениях приверженцем г-жи де Помпадур.

Получив благодаря ей должность начальника полиции, он был беззаветно предан фаворитке; это он составлял те скандальные донесения о происшествиях в монастырях, гостиных и борделях, которые так развлекали Людовика XV при его пробуждении.

Господин Беррье издал несколько отличных указов, однако непреклонный характер и грубые манеры начальника полиции навлекли на него ненависть народа.

Его указы, первый из которых датирован 8 июня 1747 года, возобновляли запрет на ввоз, печать и продажу книг, вредоносных с точки зрения религии и добронравия.

Еще один указ, датированный 9 мая 1749 года, касался кормилиц-крестьянок, которые приезжали в Париж, чтобы взять там питомцев;

указ от 8 ноября 1750 года касался чистоты улиц; указ от 16 января 1751 года — бродячих акробатов;

и, наконец, указ от 6 января 1753 года устанавливал правила вождения конных экипажей в Париже.

В числе всех этих распоряжений был и чрезвычайно суровый указ, касавшийся бродяг и нищих.

Выше мы говорили о том, какое брожение вызывали отказы в предсмертном причастии, однако эти отказы не особенно затрагивали народ. Народ не входил во все тонкости споров янсенистов с молинистами, споров, построенных почти всегда на отвлеченных понятиях; однако он ощущал, что в основе всех этих пререканий лежит осквернение святых понятий, и понимал, что если умирающий просит о причастии, то отказать ему в этом — кощунство. И потому каждый раз, когда из дверей церкви выходил священник со Святыми Дарами, вокруг него собиралась толпа и, как уже было сказано, возникал скандал.

Однако вскоре был затронут и сам народ, причем непосредственно.

Указ, направленный против нищих и бродяг, был исключительно суровым: этих людей ловили всюду, где их можно было поймать, и, как в Англии, записывали в матросы или колонисты.

Примеры подобных похищений случались в годы Регентства, в эпоху системы Джона Ло, когда требовалось населить Канаду и Луизиану.

Как легко понять, во главе этих похищений не всегда стояло неукоснительное соблюдение правосудия; к примеру, некая г-жа Коньян устроила похищение своего мужа, чтобы свободнее встречаться с любовником. Это происшествие наделало большой шум, и, воспринятое со своей смешной стороны, оно весьма повеселило Людовика XV и весь двор, как вдруг случилось куда более серьезное событие, к которому и двор был вынужден отнестись серьезнее.

В мае 1750 года, имея целью потребовать выкуп с какой-то женщины, полицейский агент похитил у нее ребенка. Пребывая в отчаянии и полагая, что ребенок погиб, мать стенает так громко, что ее крики слышатся во всем квартале Сент-Антуан. Откликаясь на эти крики, народ собирается на улицах; женщины вступаются за несчастную мать; ползут слухи, будто и в других кварталах столицы похитили детей, которых никто никогда больше не видел. В разгар этих слухов, волнений и криков раздается голос человека, заявляющего, что врачи прописали королю кровавые бани для восстановления здоровья, подорванного распутством.

От подобных обвинений, не нуждающихся в обосновании, всего лишь шаг до бунта. Как раз в это же самое время, причем в ста шагах от того места, где звучат эти слухи, полицейский стражник хочет арестовать ребенка, просящего милостыню; ребенок начинает кричать, мать зовет на помощь. Арестовать ребенка будто бы хотят не для того, чтобы поместить его в приют, а для того, чтобы убить его, чтобы сделать с ним нечто столь же гнусное, как то, что происходило на пиршестве Пелопидов. Народ принимает сторону матери, полицейского стражника убивают, и огромная толпа, возбужденная, разъяренная, угрожающая, выходит из предместья и устремляется к дому г-на Беррье, требуя предать суду Парламента полицейских агентов, которые похищают детей, чтобы продать их кровь камердинерам короля.

Господин Беррье, вовремя предупрежденный, успел бежать через сад.

Народ намеревался перелезть через ограду и угрожал разнести в клочья все в доме, как вдруг ворота открылись сами собой: кто-то говорит, что это было сделано по приказу офицера полиции, другие утверждают, что это собственными руками сделала г-жа Беррье. Как только путь толпе был открыт, она остановилась, не решаясь что-либо предпринять. Одни говорили, что если ворота вот так открыли, то это сделано для того, чтобы заманить в ловушку тех, кто в них войдет; другие говорили как о чем-то совершенно достоверном, что полицейский дом заминирован. Слухи эти выглядели правдоподобными, и толпа отступила.

Вскоре к дому г-на Беррье прибыло несколько отрядов военной свиты короля — солдат французской и швейцарской гвардии с ружьями наизготове и черных мушкетеров с саблями наголо.

Толпа обратилась в бегство, ринувшись назад в предместье, однако месть настигла ее и там.

Несколько человек, замеченных среди самых ярых зачинщиков бунта, были схвачены и повешены; большое количество бунтовщиков отправили в тюрьму; но, поскольку похищения детей и в самом деле имели место, Парламент, находившийся в плохих отношениях с королем, решил выяснить, что же происходило на самом деле, и своим указом от 25 мая 1750 года постановил, «что он будет вести расследование в отношении виновников тревожных слухов, повлекших за собой народные бунты, а также в отношении тех, кто похищал детей, если таковые найдутся».

Между тем этот бунт, длившийся всего лишь три часа, чрезвычайно напугал короля. Его страх дал себя знать прежде всего полным переустройством ночной стражи, которая до этого состояла лишь из одной роты горожан, то есть ремесленников, не имевших единой формы и действовавших в силу старинного феодального закона, который предписывал горожанам охранять столицу и осуществлять в ней ночной дозор. Теперь, в соответствии с королевским приказом, были созданы десять пеших рот, которые оплачивал и обмундировывал город, и две конные роты. Эти двенадцать рот, находившиеся под начальством командира стражи, которого назначали из числа бригадных генералов и генерал-лейтенантов, должны были наблюдать за спокойствием в городе и поддерживать в нем повиновение королю.

Кроме того, г-н д'Аржансон приказал графу фон Лёвендалю составить план фортификаций и казарм, которыми следовало окружить Париж. Предстояло перевооружить Бастилию, довести ее гарнизон до восьмисот человек и нацелить ее пушки на густонаселенные части Парижа: скрещивая свой огонь с огнем пушек Венсена, эти пушки должны были держать под прицелом предместье Сент-Антуан и господствовать над предместьем Сен-Марсель.

Но с противоположной стороны Парижа, то есть со стороны ворот Сент-Оноре, ничто не смогло бы сдержать бунт, и потому был принят план создания системы казарменных помещений, которые должны были служить одновременно укреплениями и укрытиями для гвардейцев.

Были построены три такие казармы.

Первая, сооруженная позади Военной школы, на дороге в Севр и Вожирар, предназначалась для французских гвардейцев.

Вторая, построенная в Рюэле, между дорогами в Версаль и Сен-Жермен, предназначалась для швейцарских гвардейцев.

И, наконец, третья, построенная в Курбевуа и предназначавшаяся для 2-го полка французских гвардейцев, должна была господствовать над Сеной и паромной переправой Нёйи, пресекая в случае надобности всякое движение по этому пути в сторону Версаля.

В 1750 году явно предвидели события 1789 года.

Кроме того, начиная с этого времени король отказался от всяких сношений со столицей, которую он так любил и где он был так любим; он порвал с Парижем, который за пять лет до этого встречал его как триумфатора, устилая дорогу на его пути цветами и зелеными ветвями; с Парижем, некогда городом радости, удовольствий и празднеств, ставшим теперь городом оскорблений и угроз.

И, чтобы дать понять столице, что между ней и ним нет более ничего общего и что, даже направляясь в свои замки Компьень или Фонтенбло, он никогда впредь не будет проезжать через нее, король приказал проложить ту широкую дорогу, которая соединяет Булонский лес с Сен-Дени и которую еще и сегодня называют дорогой Мятежа.

Но странное дело, именно на этой дороге 13 июля 1842 года разбился насмерть герцог Орлеанский, единственная подлинная преграда между последними остатками той монархии, историю которой мы теперь пишем, и приходом той республики, которая была подготовлена у нас скорее десницей Божьей, нежели человеческими руками.

А было ли все же что-нибудь достоверное во всей этой жуткой истории с похищенными детьми и в страшном обвинении насчет кровавых бань? Да нет, ничего определенного, всего лишь полицейская запись, которую приводит Пёше и которую, вслед за ним, мы приведем как возможное, но маловероятное объяснение, возлагая при этом всю ответственность за него на этого автора.

В 1749 году в Париж прибыл татарский князь; у нас нет нужды объяснять нашим читателям, что князья — это подлинные русские владыки, исконные владыки, если можно так выразиться; этот князь, мужчина лет тридцати или тридцати пяти, был настоящим великаном, внуком тех титанов, которые во времена бунта Юпитера штурмовали небо; он был сказочно богат и привез с собой одну из тех азиатских свит, о каких мы у нас во Франции не имеем никакого представления: в этой свите было около сотни слуг. Привлекая к себе внимание красотой своей внешности, великолепием своих одежд и грубостью своих манер, князь очень быстро приобрел известность в Париже — мы говорим «в Париже», ибо князю, находившемуся в опале у императора Ивана VI, было заявлено, чтобы он и не думал являться в Версаль; однако князь дал себе слово вознаградить себя за это изгнание из Версаля, встречаясь не столько с приличной компанией, сколько с дурной.

Татарину посчастливилось оказаться в Париже в тот момент, когда никто там не был в моде. Он воспользовался благоприятным случаем, и, неслыханное дело, в течение полугода все разговоры в гостиных, да и везде велись исключительно об этом красивом и богатом татарине.

После того как он провел в столице восемь или десять месяцев, предаваясь неумеренным удовольствиям, внезапно распространился слух, что татарский князь имел честь подхватить какой-то губительный недуг, нечто вроде проказы или слоновой болезни. Врачи, к которым он обратился за консультацией, заявили, что случай этот чрезвычайно интересен для медицины, даже не подозревавшей о существовании подобного недуга, да еще в столь острой стадии, но крайне прискорбен для князя, которому никогда от него не излечиться. Его друзья впали то ли в искреннее, то ли в притворное отчаяние, но князь, в то время как они полагали, что расстаются с другом навсегда, весело попрощался с ними, заявив, что эта болезнь всего лишь безделица и что он назначает им встречу через полгода, на которую явится совершенно исцеленным.

Дав это обещание, он отбыл.

Врачи не стали перечить ему по поводу его возвращения, но, едва он отбыл, заявили, что Париж может носить траур по русскому князю, поскольку тут его уже никогда не увидят.

Прошел год; этого времени с избытком хватило бы на то, чтобы забыть даже десять русских князей, и потому ни малейшей памяти о нем здесь не осталось, как вдруг в Париже и Версале распространился слух, что татарский князь вернулся совершенно исцеленным и что от болезни, которая поразила его и которую все медики объявили смертельной, не осталось и следа, как если бы ее никогда и не было.

Медики стали во всеуслышание возмущаться и даже попытались отрицать, что приехал тот же самый князь, однако те, кто был знаком с ним, узнали его, и кавалеры, а главное, дамы подтвердили его личность.

Врачам пришлось признать очевидное; однако они пришли к единому мнению, что подобное чудо могло совершить лишь какое-то тайное и неизвестное в Европе лечение.

Но в чем заключалось это лечение, способное вернуть не только жизнь, но и молодость и красоту? Ведь князь возвратился во Францию не только полный жизни, которую он едва не потерял, но и вновь наделенный молодостью и красотой, которую он уже утратил.

Нетрудно догадаться, как все приставали с расспросами к князю, но никто не проявлял при этом большей настойчивости, чем граф де Шароле, который, подхватив в свой черед какой-то острый лишай, пребывал под угрозой оказаться примерно в таком же положении, в каком он видел князя, перед тем как тот покинул Париж, чтобы подвергнуться таинственному лечению, вернувшему ему здоровье.

И потому граф де Шароле проявил такую настойчивость, что князь, состоявший в довольно тесной связи с ним, но не желавший ничего говорить ему о лечении, которому подвергся, предложил выписать из Москвы врача-монгола, вернувшего ему самому здоровье. Граф согласился на предложение князя, предоставив ему полную свободу договариваться с ученым медиком Абен-Хакибом о денежной стороне вопроса.

Два месяца прошли в ожидании. По прошествии этих двух месяцев князь явился к графу де Шароле, приведя с собой белобородого старика, которому на вид было более ста лет; невзирая на свой почтенный возраст и на то, что ему насилу удавалось передвигать ноги, он сохранил живой, полный огня взгляд и отпечаток чего-то сатанинского, сквозившего во всем его облике.

Сразу было видно, что ученый монгол принадлежал к той школе искателей философского камня, которая не отступает ни перед какой жертвой, чтобы найти его, и жертвует чем угодно, даже жизнью своих ближних, во имя этой неосуществимой мечты алхимии.

Лечение, назначенное монгольским врачом, состояло в следующем.

В течение двух месяцев, прервав всякие сношения со своими любовницами, граф де Шароле должен был питаться исключительно рыбой, овощами и легкими печеньями, пить лишь оршад и лимонад и спать в комнате, расположенной так, чтобы ни один из обитателей дома не спал на одном этаже с графом или этажом выше.

Эта спальня, помимо трех дверей, должна была иметь три окна: одно, выходящее на север, второе — на восток, третье — на запад; граф должен был входить в нее лишь для того, чтобы спать в ней, вступать туда с левой ноги, а выходить оттуда — с правой; не пить там, не есть там и не удовлетворять там никаких естественных нужд.

Каждый день, вставая с постели и ложась спать, он должен был произносить мысленно, не шевеля при этом губами, молитву, составленную на каком-то неведомом языке, но записанную французскими буквами; наконец, каждый день, перед второй трапезой, он должен был принять ванну с настоем из ароматических трав, собранных в определенное время, в определенном месте и при определенных условиях; что это были за травы, он так до конца и не узнал.

Такова была кабалистическая сторона этого лечения.

А вот его материальная сторона.

Каждую пятницу врач забирал у больного восемь унций крови; затем, взамен этих восьми унций испорченной крови и посредством какого-то хитроумного устройства, он впрыскивал ему в отворенную вену равное количество человеческой крови; кровь эту следовало извлечь из вен ребенка, который еще не достиг половой зрелости и тело которого подверглось перед этим каким-то таинственным обрядам, оставшимся неизвестными графу; наконец, в последнюю пятницу месяца доктор прописывал ванну, состоявшую на три четверти из бычьей крови и на одну четверть — из человеческой.

Все это повторялось четыре раза, что в итоге было равносильно одной ванне, состоявшей полностью из человеческой крови.

По окончании такого лечения, рассчитанного на два месяца, граф де Шароле должен был исцелиться.

Само собой разумеется, что как раз в эти два месяца происходили упомянутые нами исчезновения детей, ставшие причиной бунта, о котором мы рассказали выше.

По словам летописца-архивиста, у которого мы позаимствовали эти подробности, Людовик XV, обвиненный в преступлении, в каком некогда обвиняли Людовика XI, приказал полиции отыскать истоки всех этих слухов, и полиция была вынуждена открыть Людовику XV правду, изобличив истинного виновника, которым оказался не кто иной, как принц, принадлежавший к его семье.

Хотя граф де Шароле не входит в число тех людей, кого трудно было бы оклеветать, подчеркнем, что, не имея привычки обвинять бездоказательно, мы не рассматриваем это обвинение как имеющее серьезное историческое обоснование и признаемся, что приведенное Пёше в копии письмо, где граф рассказывает о случившемся и просит прощения за преступление, в котором его обвиняли и в котором он признается, кажется нам по стилю настолько не похожим на письмо принца, что, вместо того чтобы вызвать у нас убежденность в его вине, оно отняло у нас эту убежденность, если, конечно, она существовала.

Но, найденная в архивах полиции копия этого письма, независимо от того, подложная она или подлинная, являет собой, тем не менее, весьма примечательный документ: подлинная, она удостоверяет, до какой степени может дойти порочность человеческой натуры у тех, кому обеспечена безнаказанность; подложная, она показывает, до какого уровня уже в 1750 году поднялась, словно локальное наводнение, ненависть народа против принцев и королей, которой в 1793 году суждено было превратиться в повсеместное наводнение.

Поскольку крупные события, только что изложенные нами, охватывают 1750, 1751, 1752, 1753, 1754, 1755 и 1756 годы, дополним рассказ о них некоторыми частностями и тем самым завершим историю этих шести лет, в течение которых, помимо прочего, зародилась Канадская война, но ей мы посвятим отдельную главу.

Одной из таких частностей, более всего позабавившей двор своей оригинальностью, стало неожиданное бракосочетание герцогини де Буффлер и герцога Люксембургского.

Двадцать восьмого июня 1750 года, когда Людовик XV гостил в Бельвю у г-жи де Помпадур, герцог Люксембургский явился к нему с просьбой почтить своей подписью только что заключенный контракт, содержавший в себе условия его вступления в брачный союз с герцогиней де Буффлер.

Госпожа де Буффлер, овдовевшая за три года до этого, впервые появилась при дворе в 1734 году; она сделалась придворной дамой примерно в то самое время, когда Людовик XV отказался от супружеских отношений с королевой; любезная, обворожительная, исполненная очарования, она быстро заняла видное место в беспутном обществе замка Шуази.

Господин де Трессан придал своей песенкой дополнительную известность этой уже весьма известной особе.

Песенка г-на де Трессана начиналась следующим куплетом:

Когда мадам Буффлер явилась во дворец,

Решили все: то мать свою Амур прислал.

Ей куры тотчас строить стал любой юнец,

И каждый в свой черед с богиней переспал.

Маркиза де Буффлер распевала эту песенку наравне с другими, но, дойдя до последнего стиха, говорила:

— Право, не помню, как дальше.

Вот каким образом был решен вопрос об этой свадьбе, которую должны были праздновать на другой день.

За несколько дней до этого г-жа де Буффлер, устав от вдовьей жизни, горести которой, впрочем, она должна была замечать меньше, чем кто бы то ни было, приехала к герцогу Люксембургскому, уже давно числившемуся ее любовником.

— Господин маршал, — сказала она, входя к герцогу, — в эту ночь мне пришла в голову некая мысль.

— Какая же, герцогиня?

— Вам следует жениться на мне.

— А к чему это? Мне кажется, что в нашем положении мы и так почти женаты.

— Это правда; но я делаю вам такое предложение не по этой причине, а для того, чтобы называться маршальшей; титул благозвучный, и он мне нравится; вдобавок, если вы принесете мне титул, то я принесу вам другой, и если вы сделаете меня маршальшей, то я сделаю вас командиром гвардейцев.

— Черт возьми! Что же вы не сказали мне этого сразу, любезная герцогиня?! И когда мы подпишем брачный контракт?

— Я приеду к вам сегодня вечером с моим нотариусом.

— Итак, до вечера?

— До вечера.

Это был тот самый контракт, поставить подпись на котором герцог Люксембургский просил Людовика XV, и король поставил ее.

Неделю спустя герцог Люксембургский действительно получил должность командира гвардейцев, ставшую вакантной после смерти маршала д'Аркура.

Первого ноября того же года король учредил военное дворянство, приобретаемое по праву не только теми, кто дослужится до генеральского чина в королевской армии, но и теми, кто дослужится по крайней мере до капитана, если только их отец и дед служили в том же чине: «Patre et avo militibus».


Это было похвальное уравновешивание постыдного права купить себе дворянство за деньги, которым обладал первый попавшийся откупщик.

Десятого декабря в замке Шамбор, подаренном ему королем, умер маршал Саксонский; он ввел в армию новую теорию, основывавшуюся на воинственном характере французского народа и состоявшую в том, чтобы почти всегда возлагать успех сражения на пехоту.

— В руках французов, — говорил маршал Саксонский, — ружье всего лишь рукоятка штыка.

Поскольку из-за веры, которую исповедовал маршал Саксонский, король не мог оказать ему такие же погребальные почести, какие были оказаны г-ну де Тюренну, он приказал похоронить его в Страсбурге и все издержки по перевозке, погребению и сооружению гробницы возложить на королевскую казну.

Пигалю поручено было создать памятник победителю при Фонтенуа и Рокуре, и он исполнил это поручение.

Маршал Саксонский умер в возрасте пятидесяти четырех лет.

Двадцать второго января 1751 года король основал Военную школу, где могли бесплатно получить кров, стол и воспитание пятьсот французских дворян, преимущественно тех, чьи отцы умерли на службе короля или еще служили в королевской армии; это стало дополнением к замыслу учреждения дома Инвалидов, однако Людовик XIV начал с конца.

Двенадцатого сентября того же года дофина родила герцога Бургундского.

По этому случаю король позволяет уменьшить на четыре миллиона сбор податей, а город Париж выдает замуж шестьсот девушек.

Поданному примеру следует г-жа де Помпадур, которая в один заход выдает замуж всех достигших брачного возраста девушек из своих поместий, что составляет в общей сложности более семисот браков; при виде этого г-н де Монмартель, хранитель королевской казны, устраивает еще триста браков.

Со своей стороны, точно так же поступили гильдии и общины в провинциях, равно как и особы, желавшие доставить удовольствие королю и г-же де Помпадур, так что в итоге две тысячи браков стали следствием этих благополучных родов дофины.

Президент Леви, автор «Исторического дневника Людовика XV», подсчитал, что за четырнадцать лет эти две тысячи браков принесли государству прибавок населения в пятнадцать тысяч человек.

Само собой разумеется, что по поводу этих шестисот браков, на каждый из которых город выделил приданое в шестьсот ливров, было сочинено немало песенок.

Как обычно, мы приведем здесь одну из них в качестве образчика; из нее видно, что припев «Как славно все же нищим быть!» придумал вовсе не Беранже:

Приданое в шестьсот монет

Девицам в дар от богачей,

Включая платье и корсет,

А заодно и скрипачей.

Еще б паштет гусиный не забыть!

Как славно все же нищим быть!

Представь: в удобном месте

Шестьсот любовных пар,

Собравшись вместе,

Любовный испускают пар.

Вовек картину не забыть!

Как славно все же нищим быть!

Желая увенчать весельем день,

Каких досель не видел мир,

Прево — видать, ему не лень, —

Толпе любовников устроил пир.

Из памяти такое не избыть!

Как славно все же нищим быть!

Четвертого февраля 1752 года в аббатстве святой Женевьевы, куда он удалился за несколько лет до этого, умирает герцог Орлеанский, успев перед этим сжечь самые прекрасные картины своей галереи, поскольку на них была изображена нагота.

Двадцать девятого июня в Риме умирает знаменитый кардинал Альберони. Тот самый, с кем мы познакомились по поводу заговора Челламаре и кто устроил пожар в Европе, чтобы сделать Испанию той державой, какой она стала впоследствии; и действительно, к моменту его смерти Испания владела Королевством обеих Сицилий, которое он захватил силой, и герцогствами Пармским и Пьяченцским, на которые он предъявлял требования.

Двадцать восьмого февраля 1753 года в свой черед умирает герцогиня Менская.

Двадцать третьего августа 1754 года дофина родила сына, получившего имя герцога Беррийского и ставшего впоследствии королем Людовиком XVI.

Смерть Монтескьё, графа фон Лёвендаля и принца Домбского стали важнейшими событиями 1755 года.

Год 1756-й, в продолжение которого под покровительством герцога Орлеанского распространяется оспопрививание во Франции, наполнен в основном событиями Канадской войны.

Кстати говоря, в продолжение этих шести лет могущество г-жи де Помпадур не уменьшается, а возрастает. Дело в том, что наряду с крайней жадностью к деньгам и поместьям, в которой можно упрекнуть фаворитку, ей были присущи и великие достоинства. Она обладала тем художественным вкусом и теми благородными чувствами, какие полностью отсутствовали у короля. Когда король подло уступает Англии, пообещав выслать из Франции принца Карла Эдуарда; когда, подчиняясь приказу Лондонского кабинета, он приказывает арестовать принца прямо на улице и препроводить его к границе Франции, куда тот прибывает, показывая на своих запястьях следы веревок, которыми ему скручивали руки, г-жа де Помпадур всей своей властью противится этому изгнанию и этому аресту; она рискует своим влиянием и своим богатством в этой борьбе, без оглядки говоря правду своему царственному любовнику. Затем, наконец, когда дело уже сделано, она одна при дворе произносит вслух слова, которые в Европе произносят шепотом:

— Государь, это подлость!

Как и те, кто оказался в беде, могущественную опору имеет в ее лице искусство. Благодаря ей Вольтер получает доступ ко двору и добивается должности дворянина королевских покоев, которую продает затем за шестьсот тысяч ливров. Благодаря ей он держится при дворе, несмотря на свои выходки и вольности. Время от времени он вынужден искать спасения в бегстве и скрываться то у г-жи дю Шатле, то у герцогини Менской; но, как только небо проясняется, как только, подобно солнечному лучу, на устах короля появляется первая улыбка, маркиза призывает беглеца, он боязливо возвращается, пишет стихи в честь короля, которого ненавидит, и в честь фаворитки, которую презирает; ставит «Семирамиду», которая проваливается; сбегает в Пруссию; с успехом ставит «Катилину» и, всегда алчущий славы, а скорее, шума, заставляет д'Аламбера сказать о нем:

— Вот человек, у которого славы на миллион, а он хочет ее еще на грош!

Дело в том, что искусство является для г-жи де Помпадур важнейшим средством сохранить власть над Людовиком XV, скучающим все больше и больше.

Людовик XV страдает единственной болезнью, от которой нет лекарства, — разочарованием. Взгляните на портрет Людовика XV кисти Ван Лоо; он написан как раз в то время, к которому мы подошли; на нем король, изображенный в полный рост, тянет руку к остаткам молодости, которая убегает от него; но, прожив две трети своего зрелого возраста, он уже начинает замечать старость, которая поджидает его. Это все тот же лоб, если и не широкий, то, по крайней мере, благородный и высокий; это все те же голубые глаза, такие ясные под черными ресницами, с таким красивым разрезом под безупречными бровями; все тот же нос, по которому легко распознать одного из Бурбонов; все те же губы, тонкие и насмешливые, доставшиеся ему от Савойского дома; но вглядитесь в этот лоб, в эти глаза, в эти губы, поищите выражение чувств, которое художник хотел всеми силами скрыть, и вы обнаружите усталость во всем. Недостает лишь пустой чаши в нижней части этого портрета, чтобы сделать его символом Разочарования.

Так вот, этого короля следовало забавлять любой ценой. И потому скорее для него, чем для г-жи де Помпадур, по плану, похожему на грезу, воздвигается замок Бельвю. «Создайте мне сады Альцины, описанные Ариосто», — говорит г-жа де Помпадур художнику Буше, и Буше принимается за дело. Госпожа де Помпадур предоставила золото, мрамор и порфир; Лемуан обтесал эти камни, и вдвоем с Буше они создали жилище феи.

И потому, видя все эти старания угодить ему, Людовик XV улыбается, предоставляет г-же де Помпадур право табурета, сажает ее подле королевы, заставляет принцесс целовать ее в лоб — ее, дочь любовницы откупщика Турнеама, той женщины, которой после ее смерти сочинили следующую эпитафию:

Покоится здесь та, что поднялась из грязи

И ради денег тьму творила безобразий:

С откупщиком сама не погнушалась связи

И изловчилась дочь пристроить к князю.

Ее, дочь Пуассона, который был приговорен к повешению и который однажды вечером, за ужином с финансистами, разгоряченный вином и переполненный желанием говорить правду, развалился в кресле и сказал:

— Знаете, что заставляет меня смеяться? То, что я вижу нас всех в окружении такого блеска и великолепия! Чужестранец, войдя сюда, принял бы нас за принцев, а между тем вы, господин де Монмартель, — сын кабатчика; вы, господин де Савалетт, — сын торговца уксусом; ты, Буре, — сын лакея; ну а я, да что тут говорить, все знают, чей я сын!

Но не только ради г-жи де Помпадур король Людовик XV предает забвению законы придворного этикета; ее брату, которому он дал титул маркиза де Вандьера и которого г-н де Морепа прозвал маркизом д'Авантьером, следовало сменить это имя, служившее поводом к насмешкам: его назовут маркизом де Мариньи, а чтобы этот прелестный шурин короля действительно обрел вид маркиза, ему дадут должность секретаря ордена Святого Духа. Он получит особую голубую ленту, освобождающую от доказательств знатности. Однако в отношении него фавор оказывается не таким уж неуместным. Молодой человек увлекается рисунком, геометрией и архитектурой. В девятнадцать лет он получает должность главноуправляющего королевскими постройками, и, в том возрасте, когда любой другой думал бы лишь о том, чтобы пользоваться этим фавором, он понимает, что его надо заслужить. Вместе с Суффло, Кошеном и Лебланом он отправляется в Италию, проводит там два года и возвращается оттуда если и не первоклассным художником, то, по крайней мере, первоклассным ценителем произведений искусства. Титул маркиза де Мариньи он получил перед самым отъездом.

— Ну что ж, — промолвил он, — французы прозвали меня маркизом д’Авантьером, итальянцы будут называть меня маркизом де Мариньером; это естественно, ведь по рождению я Пуассон.

— Государь, — сказал он однажды королю, — я не могу понять, что со мной происходит: стоит мне уронить носовой платок, как два десятка голубых лент наклоняются, чтобы поднять его!

По возвращении из Италии маркиз де Мариньи полностью посвящает себя искусству; это он добивается жалованной грамоты для Академии архитектуры и учреждает школу Римской архитектуры. Он хочет завершить строительство Лувра, разместить там библиотеку, коллекцию медалей, музей и собрание античного искусства; но прежде всего он хочет поселить там художников, чтобы они имели собственный дворец.

Живи его сестра дольше, все это он осуществил бы.

Пока же он учреждает открытую для публики выставку картин в главной галерее Лувра; собирает большую коллекцию полотен Рубенса; за пенсион в десять тысяч ливров покупает у Пико секрет, как переводить произведение живописи, не нанося ему ущерба, с одного полотна на другое. Именно таким образом он спасет от гибели шедевр Андреа дель Сарто и «Святого Михаила» Рафаэля.

Год 1789-й предал анафеме фаворитов и фаворитов, но помиловал маркиза де Мариньи!

Тем временем, правда, его сестра основывала куда менее почтенные учреждения.

Бедная женщина полагала, что миссия, которую г-жа де Ментенон считала невыполнимой, то есть миссия развлекать человека, неспособного ничем развлечься, вполне заслужила папского отпущения грехов.

И потому она придумала Олений парк.

Впервые в истории фаворитке пришла в голову мысль устроить сераль для своего любовника.

Но маркиза, будучи женщиной умной, понимала, что ее царственный любовник был прежде всего рабом привычки и что смена наложниц служила для него развлечением, которое нисколько не было опасно лично ей.

Так что же представлял собой Олений парк? Багдадский или самаркандский гарем, из которого любую рабыню изгоняли сразу после того, как она удостаивалась чести разделить ложе со своим повелителем. Те, что лишались при этом лишь своей чести, получали денежное вознаграждение: им давали приданое, и, благодаря этому приданому, их выдавали замуж за кого-нибудь из среды крупной финансовой буржуазии и королевских откупщиков; те же, что становились беременными от короля, видели впоследствии, как их детей продвигают по духовной или военной части.

Так что г-жу де Помпадур мало беспокоили все эти минутные наложницы, если только сама она оставалась любимой султаншей или, по крайней мере, Шехерезадой, которая должна была посредством своего ума, своих навыков и своих сказок развлекать султана в продолжение тысячи и одной ночи.

Загрузка...