Сколь странна судьба этого мира, где первый настоящий его властитель — профессор. В какой мере он является таковым, видно из той большой глупости, которую он совершил.
В кафе «Ландманн», что напротив Венского университета, весной 1918 года поднялся настоящий рев, исходивший, впрочем, от одного–единственного человека: негодовал Макс Вебер, который в тот год как раз устроился преподавателем в австрийской столице — так, ради эксперимента. Его бы хотели оставить в университете надолго, но он уже решил возвратиться в Германию, где, как ему казалось, было его место. Пока же он еще в Вене и в сопровождении специалиста по античной истории Людо Морица Гартмана, который вскоре после этого станет первым послом Австрийской республики в Германии, встречается с Йозефом Шумпетером в кафе на Рингштрассе. С Вебером они собираются говорить о том, кто после него возглавит кафедру. Шумпетер, несмотря на то что ему всего тридцать пять, уже много поездил по миру. Он учился в Вене, Берлине, Лондоне, Кембридже и Оксфорде, исследовал и преподавал в Каире, Вене, Черновцах и Нью–Йорке. В его лице австрийская школа аналитического модельного мышления в сфере рыночной экономики породила интеллектуала, способного действительно быстро схватывать суть проблемы и мыслить в равной мере просто и практично. Так, например, по поводу спора между абстрактным теоретизированием и исторической школой, о котором Вебер исписал сотни страниц, Шумпетер лаконично замечает, что у этих двух направлений просто разный объект исследования и что как не может быть исторической теории цен, точно так же теория предельной полезности вряд ли скажет что–то новое об устройстве народного хозяйства. С 1911 года Шумпетер преподает экономическую теорию в Граце. Вебер считает его кандидатуру более чем подходящей, хотя, по его мнению, данный кандидат склонен удивлять публику «парадоксальными заявлениями» в своих общедоступных выступлениях, т. е. страдает некой разновидностью «синдрома Зоябарта». Их встречу, по просьбе Вебера, устроил австрийский банкир Феликс Зомари, благодаря которому до нас также дошли некоторые ее детали[665].
Во время разговора в кафе «Ландманн» вскоре была затронута тема революции в России. Шумпетер находит это событие отрадным, ибо теперь социализм будет не просто предметом бесконечных споров, а должен будет доказать на деле свою жизнеспособность. Вебера такая позиция возмущает. По его мнению, при существующих в России условиях коммунизм был бы преступлением, которое приведет к человеческим страданиям и настоящей катастрофе. «Что ж, может быть, — соглашается Шумпетер, — однако для нас это, право же, очень удобная лаборатория». Да, лаборатория «с кучей трупов», взрывается Вебер, который сам еще не так давно считал оправданной гибель миллионов в окопах «ради чести». При существующих в Европе условиях национализм, по–видимому, не казался ему преступлением.
Зомари эта ссора не удивила. Он исключительно хорошо знает Вебера и называет его «бунтарем с больными нервами», который бросается в бой даже тогда, когда речь идет «о самых незначительных вещах местного значения». Шумпетеру же в венском Терезиануме — гимназии для будущих дипломатов — привили привычку «быть выше» происходящего и ничего не принимать слишком близко к сердцу, знать «все правила игры и все измы», но не принадлежать ни к одному из направлений. Зомари хочет отвлечь спорящих и заводит разговор о социальных изменениях, вызванных войной. Тогда Вебер критикует Великобританию за отход от либерализма. Шумпетер возражает. Вебер говорит «все резче и громче, Шумпетер — саркастичнее и тише». Посетители кафе отвлекаются от шахматных партий и прислушиваются к их спору. Наконец Вебер вскакивает со своего места и со словами «Это уже невозможно выносить!» выбегает на Рингштрассе. Гартман догоняет его, отдает ему шляпу и пытается успокоить–безуспешно. Шумпетер качает головой: «Разве можно так кричать в кофейне?»
Как понимать произошедшее? Быть может, Вебер здесь столкнулся с человеком, посвятившим жизнь его «кумиру», а именно науке, и теперь с научной точки зрения наблюдавшим за тем, как другие люди, воплощающие в жизнь свои политические ценности, справляются с этой задачей? На протяжении двадцати лет Вебер размышлял о вопросах морали и писал о том, что значит для человека делать что–то из чувства долга, а не по расчету, не по соображениям разума или из стремления к счастью. И в первую очередь благодаря своим исследованиям в области социологии религии он пришел к выводу, что чувство долга не единично: таких чувств много, и они противоречат друг другу. А иначе, если говорить совсем просто, было бы не несколько религий и сакрализированных систем моральных заповедей, а одна–единственная.
Впрочем, в мире, окружавшем Вебера на рубеже веков, религии, как правило, совпадали с определенными культурными кругами, и поэтому религиозные конфликты не стали для него отдельной темой. Однако он обнаруживает плюрализм строгих нормативных ожиданий и в «ценностных сферах» общественной жизни и с легко узнаваемой склонностью к преувеличениям утверждает, что эти сферы предъявляют столь же строгие требования к поведению тех, кто намерен служить им своей профессиональной деятельностью, как и религии. И тогда получается, что человек уже не может в одно и то же время и с одинаковой интенсивностью служить науке и христианству, экономике и искусству, политике и морали. Целевые установки и иерархия ценностей задают границы готовности к самопожертвованию. Может быть, Йозеф Шумпетер в кафе «Ландманн» как раз указал Максу Веберу на то, что сам он боится главного вопроса в своей иерархии ценностей — вопроса о том, что же все–таки является его профессией — наука или политика? Ибо только Вебера–политика могла вывести из себя невозмутимость Шумпетера, ученому такая позиция должна была быть понятной. Кроме того, социальная наука не проводит экспериментов, и если сама история проведет подобный эксперимент в виде революции, то единственно правильным решением будет сохранить хладнокровие и воспользоваться возможностью расширить свои познания.
Но Вебер, разумеется, не может оставаться хладнокровным, что объясняется весьма многообразными причинами, а не только его темпераментом. Во–первых, революция, в отличие от 1905 года, к которому относятся веберовские статьи о России, не просто произошла в этой отдельной стране, но и приблизилась к Центральной Европе. Поэтому теперь это все что угодно, но не «эксперимент», за которым можно безмятежно наблюдать со стороны. Вебер долго верил в победу немцев, однако весной 1918 года эта вера исчезла: сначала Германия своей ничем не сдерживаемой подводной войной спровоцировала вступление в войну Соединенных Штатов, теперь же заключила с коммунистической Россией мир на таких условиях, которые, по мнению Вебера, ясно давали понять всем остальным противникам, что с этими немцами вряд ли удастся прийти к разумному соглашению.
В марте 1916 года совместно с Феликсом Зомари Вебер отправил в Министерство иностранных дел и руководителям фракций в рейхстаге петицию против расширения подводной войны, ненадолго повлиявшую на военную тактику Германии. Начало дружбы Зомари и Вебера относится к 1905 году, когда во время съезда Союза социальной политики они всю ночь напролет спорили о принудительном вступлении в профсоюзы. Зомари был свидетелем веберовского протеста против оценочных суждений в Вене в 1909 году. Впоследствии они снова встретились в Рабочей комиссии по Центральной Европе под руководством Фридриха Наумана: австриец Зомари не только принимал в ней самое деятельное участие, но и финансировал ее работу. Их совместная петиция против начала «тотальной» подводной войны, в принципе не признававшей нейтральных судов, стала реакцией на бряцание оружием со стороны немецких адмиралов, которые, в союзе с военной промышленностью, начиная с 1915 года требовали от правительства более беспощадной войны с противником. Тем самым они, по мнению Вебера, не только демонстрировали неспособность сохранять спокойствие в сложной с военной точки зрения ситуации, но и давали ложную надежду тем, кто был на передовой, что это приведет к скорейшему завершению войны. На самом же деле неминуемое в данном случае вступление в войну США затянет ее настолько, что немецкая экономика уже не сможет ее финансировать. Если Германская империя будет отрезана уже не только от Лондон–Сити, но и от Нью–Йоркской биржи, то покрыть государственные расходы она сможет лишь за счет выпуска новых денежных знаков, лишая себя тем самым будущего в мировой политике.
Обесцениваются денежные знаки, обесцениваются чувства — и снова мы видим, как Вебер передвигает фигуры на своей генеральской карте. Сторонникам подводной войны он предоставляет детальный расчет, сколько грузовых судов с зерновыми, мороженым мясом и консервами нужно задержать у берегов Великобритании, чтобы заставить ее капитулировать. Можно ли вообще перекрыть Ла–Манш? Как скоро Германия сможет произвести необходимое для этого количество подводных лодок?[666] Впрочем, технико–экономическая рациональность — не единственное, чего не хватает Веберу в этом споре. По меньшей мере, так же сильно его возмущает то впечатление, которое громогласные поборники скорых решений, по всей видимости, производят на врага; а впечатление складывается такое, будто страны Тройственного союза во что бы то ни стало стремятся к скорейшему решению конфликта, поскольку на его продолжение им уже не хватает сил.
Петиция была отправлена адресатам. По воспоминаниям Зомари, в первых числах марта 1916 года Альберт Баллин — гамбургский судовладелец еврейского происхождения и генеральный директор «HAPAG»[667], который в будущем, как настоящий патриот, придет в отчаяние от крушения монархии и покончит с собой 9 ноября 1918 года, — даже передает ее кайзеру. Кайзера взволновал намек на то, что после поражения в войне немецкая нация не простит монархии ее ошибок. Тем не менее пауза в неуклонном скатывании в тотальную подводную войну была недолгой[668].
Итак, весной 1918 года Веберу становится ясно, что в ближайшем будущем произойдут кардинальные изменения, и вполне возможно, что они будут иметь революционную форму. В своей фрайбургской речи по поводу вступления в профессорскую должность в 1895 году Вебер заявил, что экономическая политика немецкого государства так же, как и ценностные критерии ученого–теоретика, может быть только немецкой. В 1913 году он заявляет, что «всякий без исключения» общественный порядок «в конечном итоге» необходимо изучить на предмет того, людям какого сорта он дает наибольшие шансы оказаться у власти, поощряя определенные намерения. В противном случае ни одно исследование не может быть названо исчерпывающим. Вебер по–прежнему считает, что социально–научная теория является неполной, если она не создает основу для оценочных суждений. И, как показывает сцена с Шумпетером, он и в 1918 году по–прежнему считает ученых, ограничивающихся наблюдением и относящихся к современной истории как к эксперименту, безответственными настолько, что находиться с ними в одном помещении для него невыносимо.
Начиная с 1910 года Вебер во многих своих работах использует понятийную пару, которая точно отражает описанную выше проблему и на которую нередко ссылаются и в наши дни: речь идет об этике убеждения и этике ответственности. Первая, отражая позицию «панморализма», полностью подчинена лежащим в ее основе ценностным принципам. Она не допускает компромиссов, но зато мирится со всеми издержками, вытекающими из соответствующих действий; по сути же, между этими действиями и их последствиями не прослеживается никакой рациональной связи. Убеждение — вот подлинная цель, освящающая средства, вне зависимости от того, удается ли достичь с их помощью (утопической) цели или нет. Анархисты–революционеры и первые христиане — наиболее показательный пример этой позиции с той лишь разницей, что последние ожидали скорого конца света, тогда как первые, наоборот, хотели построить новое общество. Этой позиции Вебер противопоставляет ориентацию на «культуру», которая предполагает действие в соответствии с политическими, экономическими и прочими условиями. Культура — это компромисс между этическими и объективными (материальными) требованиями. И если первое — решительный отказ приспосабливать свое поведение к чему–либо, кроме собственных ценностей, — есть этика убеждения, а последнее–готовность к компромиссу во имя ценностей — мы называем этикой ответственности, то тогда ответственность означает, что действующий субъект готов отвечать за последствия своих решений и при определенных условиях признать действие неудавшимся. По сути, сторонники этики убеждения демонстрируют ритуалистическое отношение к последствиям своих действий, тогда как сторонников этики ответственности можно упрекнуть в техническом отношении к убеждениям[669].
По мнению Вебера, для каждого отдельного человека возможно либо одно, либо другое[670]. Шумпетер в его глазах не признавал самого этого различения и, соответственно, не видел необходимости в принятии решения в пользу одной из сторон. Этот коллега являл собой пограничный случай, придерживаясь морально индифферентной позиции, ибо сам он не участвовал в русской революции с целью выяснить, насколько она эффективна. Впрочем, в данном случае индифферентность может оцениваться как солидарность с одной из сторон, например, если трактовать ее как отказ от критики: в политике действует принцип Талейрана, согласно которому невмешательство равносильно вмешательству на стороне более сильного противника. Однако не слишком ли расширяются границы политического, если каждого, кто не имеет своей позиции в том или ином конфликте, можно обвинить в интеллектуальной поддержке более сильного? Если в конечном итоге все сводится к борьбе за власть? Тогда и совершенно обычное безразличие, скажем, судьи в отношении последствий вынесенного им приговора или ученого в отношении последствий полученных им знаний тоже можно было бы трактовать как безответственность. Такая тенденция прослеживается в веберовской концепции «ценностного политеизма», где каждый обязан принять последнее, самое важное решение. Он, правда, допускает, что кто–то в этом противостоянии кумиров может принять решение не в пользу политики, а, например, в пользу религии, науки или искусства. Однако сама борьба для Вебера носит политический характер, ибо в конечном счете именно политика, по его мнению, решает, какая «культура», т. е. реализация каких ценностей возможна на данной территории и при каких обстоятельствах она будет осуществляться.
Вернемся, однако, к реальности. Вебер был глубоко убежден в том, что Германия по праву претендует на статус великой мировой державы и что этот статус желателен для нее: сопутствующий ему экономический рост пошел бы на пользу буржуазии, что ускорило бы либерализацию страны. И вот на его глазах происходит катастрофа. Он говорит о «позоре» империи: ни у одного народа в истории честь не страдала так сильно, как пострадала честь немецкого народа. Он опасается гражданской войны и интервенции; его посещают видения «мучительно уродливой смерти старой Германии», но, несмотря на это, он верит в ее «стойкость» и воскрешает в памяти годы после поражения в войне с Наполеоном в 1807 году: «Мы сделаем это снова». Ноябрьскую революцию, начавшуюся в 1918 году с Кильского восстания моряков против военного правления и вскоре охватившую всю Германию, Вебер называет «несуразным балаганом», «омерзительным и скудоумным карнавалом», «своего рода наркотиком», притупляющим боль от лишения чести[671].
Что именно привело к утрате чести — сам позор поражения или же непреодолимый разрыв между ходом войны и непрекращающимся напором пропаганды на протяжении четырех лет, Вебер не объясняет, однако есть основания полагать, что он видел причину именно во втором обстоятельстве. «Это превращение всего населения в сброд невыносимо, это все что угодно, но не „демократия“»: он видит, что война высвобождает не только благородные устремления, и отмечает для себя, как в том, что до сих пор составляло непрерывность его интеллектуальной жизни, появляется брешь. «Вступление войск в город было ужасным», — пишет он о возвращении немецкой дивизии с западного фронта во Франкфурт и затем рисует сцену, напоминающую картины Джеймса Энсора или Отто Дикса: «громовое „ура!“ на протяжении нескольких часов и истощенные солдаты в касках; что это — шествие призраков или карнавал? Мороз по коже». Вебер за свою короткую жизнь сыграл много ролей, пережил много кризисов и не раз менял интересы. Сначала в центре его исследований был капитализм, потом — социологические понятия и история мировых религий, ближе к концу — анализ бюрократии и рационализации в рамках социологии господства, государства и права. Однако одним из главных его ориентиров всегда оставался идеальный образ верной долгу буржуазной элиты Германии; именно он служил ему критерием для оценки фактического положения его социального слоя и империи в целом. Теперь же он видит, что страшнее приспособленчества, на которое он всегда сетовал, была ложь, пропитавшая все насквозь, а ненависть была сильнее и страшнее бахвальства, которое раздражало его больше всего. И хотя в капитуляции он обвиняет революционеров, он знает, что левые не несут ответственности ни за само поражение, ни за духовное состояние страны. Три миллиона погибших, из них почти миллион — мирное население, более четырех миллионов раненых, почти три миллиона физически увечных и психически травмированных в Германии. Всего по итогам войны семнадцать миллионов погибших, из них почти восемь миллионов — гражданские лица, двадцать один миллион раненых. По мнению Вебера, в том, что немцы стали «народом–парией для всей земли», был виноват политик–дилетант Вильгельм II, а также послушная ему исполнительная власть[672].
Именно этой позицией аутсайдера в значительной мере объясняется то, что Германская империя не может добиться тех условий мирного соглашения, на которые надеялась. Именно по этой причине Курт Эйснер, премьер–министр Баварской Советской Республики, хочет смягчить гнев союзников и публикует доклады баварского посла в Берлине за лето 1914‑го, где можно увидеть признание вины Германии в развязывании войны. Вебер вне себя от ярости: он считает это ошибкой. Выведение на первый план нравственной стороны мирных переговоров — глупость, которая лишь вредит Германии. Союзников он предостерегает от передачи «Саарбрюккена, Боцена, Райхенберга, Данцига и других городов» другим народам, ибо это способно превратить самого радикального рабочего в шовиниста. Даже немецкая делегация на мирных переговорах в Версале кажется ему не самой достойной. В конце ноября 1918 года он еще опасается гражданской войны — или же надеется, что она разразится, так как в этом случае союзники оказались бы оккупантами, что, в свою очередь, могло бы привести к национальному восстанию и, следовательно, к объединению нации. В своих выступлениях Вебер доходит до фантазий о партизанской войне, говорит об эшафоте и каторге как о неизбежных издержках сопротивления, убеждает себя и своих слушателей в том, что первый польский чиновник, который осмелится появиться в Данциге, получит пулю в лоб. О возможных последствиях он не думает. В этот период достаточно выпустить его на сцену и попросить высказаться на тему «нации», как его уже ничто не способно удержать.
Со временем пыл Вебера снова охладевает, и он переключается на публичную борьбу за новую форму государственного устройства. Так, в революционных условиях, например, пока не ясно, как будет обеспечиваться единство Германии: до сих пор аристократические правительства отдельных земель были представлены в бундесрате, который на равных правах противостоял рейхстагу. Но как будет выглядеть федеральное и местное управление в государстве, где одни субъекты являются советскими республиками, а другие–великими княжествами? Благодаря своим публикациям военного периода, неизменно направленным в послевоенное будущее, Вебер оказывается хорошо подготовленным к подобным вопросам. Благодаря серии ноябрьских и декабрьских статей 1918 года под общим названием «Государственное устройство Германии» за ним закрепляется слава ведущего эксперта в этой области. Он участвует в работе так называемой Прусской конституционной комиссии, куда помимо него входят только министерские советники и политики, такие как специалист по государственному праву, статс–секретарь ведомства внутренних дел Хуго Пройс, Курт Рицлер от ведомства иностранных дел, сенатор Гамбурга Карл Петерсон и австрийский посол Людо Мориц Гартман, который на открытой сцене «пихает» Вебера в бок, когда тот обращается к нему «Ваше превосходительство» — здесь, конечно, не все свои, но все люди одного круга[673]. Рекомендации Вебера — федеративное устройство с сохранением единства Пруссии, парламент с правом парламентского расследования (для него это крайне важно, ибо это давало надежду на усиление власти парламента по отношению к органам исполнительной власти) и всенародно избираемый президент. В фигуре последнего он видел средство того самого народного «выбора вождя», которое должно было внести харизматическую коррективу в демократическую систему господства, в остальном основанную на партийных организациях и органах управления.
Для Вебера наступает период политических речей, при помощи которых он хочет внести свой вклад в формирование гражданских сил. Ниже приведен фрагмент графика его выступлений за три месяца: 4 ноября 1918, Мюнхен: «Новое политическое устройство Германии»; 1 декабря, Франкфурт: «Новая Германия», 6 декабря, Висбаден: «Новая Германия», 9 декабря, Ганау (доклад не состоялся из–за того, что Веберу пришлось ехать в Берлин на конституционное совещание); 16 декабря, Берлин: «Восстановление немецкой экономики»; 20 декабря, Берлин: «Положение Германии»; 2 января 1919, Гейдельберг: «Возрождение Германии»; 4 января, Карлсруэ: «Прошлое и будущее Германии»; и января, Гейдельберг: «Будущая конституция Германии»; 14 января, Фюрт: «Проблемы нового устройства» (драка среди слушателей); 17 января, Гейдельберг: «Свободное общенародное государство».
На доклад 1 декабря во Франкфурте, прочитанный по приглашению одного либерального объединения, собралось семь тысяч человек. Речь шла о революционерах, чей вклад в разрушение старых структур Вебер критикует только за то, что он не был мирным. В глазах Вебера революционеры — люди, оторванные от реальной жизни; им не хватает прагматизма, вследствие чего их правительство напоминает проходной двор — мечтателей–идеалистов сменяют «люди с сугубо материальными интересами, протискивающиеся поближе к кормушке», производство рушится под натиском так называемого рабочего движения, среди населения разжигается бессмысленная ненависть к предпринимателям. На пулеметах не посидишь, от утопий сыт не будешь, а на собраниях вряд ли найдешь работу–вот что Вебер хочет сказать своим слушателям. Иностранные кредиты, необходимые Германии в данный период, может получить только буржуазия («Вражеские правительства все чисто буржуазные»), их не получат ни «литераторы» вроде тех, что сидят в правительстве Курта Эйснера в Баварской Советской Республике, ни представители пролетариев в Берлине[674].
После этого выступления Веберу предлагают баллотироваться в Национальное собрание. Еще в декабре 1918 года, после некоторых колебаний (ведь долгое время он выступал против республиканской формы правления, отдавая предпочтение монархии), Вебер вступает в Немецкую демократическую партию (НДП), недавно основанную по инициативе главного редактора «Берлинер Тагеблатт» Теодора Вольфа. Она объединяла в себе «левое» крыло Национал–либеральной партии, стремившееся к установлению республики (в то время как монархисты объединились в «Немецкой народной партии» Густава Штреземанна), а также сторонников Прогрессивной народной партии, куда входил не только давнишний политический соратник Вебера Фридрих Науман, но и Гуго Пройсс. Полгода спустя Науман становится первым председателем НДП, а Пройсс — одним из главных авторов Веймарской конституции. Вебер пытается заполучить в партию принца Макса Баденского, но ему это не удается, так как принц считает себя неподходящей кандидатурой для работы в парламенте. «Я испытываю инстинктивную ненависть к собранию людей, борющихся друг с другом при помощи слова», — заявляет он, и это заявление служит очень хорошим доказательством эпохального перехода к парламенту, который исполнительная власть уже не может игнорировать[675].
Сам Вебер должен стать главным кандидатом в избирательном округе Гессен–Нассау. Всего с двумя голосами «против» из нескольких сотен присутствующих на съезде членов партии Вебер назначается первым в списке кандидатов (для него самого это «спонтанное избрание вождя»). Правда, при этом никто не спросил мнения местной партийной организации. Вебер, полностью уверенный в своей победе, больше ни о чем не беспокоится, отказывается от посещения своего округа и от предвыборной кампании — поэтому как снег на голову обрушивается на него новость о том, что его, профессора из Гейдельберга, в конечном итоге включили лишь в общий список, лишив тем самым всех шансов на победу. Можно понять недоумение Вольфганга Дж. Моммзена в связи с тем, что исследователь партийной бюрократии и убежденный сторонник представления о политике как о борьбе сам только ждал, всерьез полагая, что его позовут, а ему уже не нужно делать ничего, кроме как выступать с пламенными речами. Однако убеждения и происхождение не смогли одержать верх над профессионализмом[676].
На этом политическая карьера Вебера закончилась. В середине апреля 1920 года он выходит из НДП, обосновывая это так: «Политик должен и вынужден идти на компромиссы. Я же по профессии ученый». А ученый не имеет права идти на компромисс[677]. Но можно ли тогда вообще говорить о политической карьере Вебера? Понятие «политики ученых», которое Фридрих Майнеке употребил применительно к Веберу вскоре после его смерти, способно ввести в заблуждение так же, как подзаголовок «Политические работы», под которым были опубликованы его комментарии по политическим вопросам. Даже в тех случаях, когда Вебер, казалось бы, действовал в политической сфере, в частности, в связи с разработкой биржевых законов, мирными переговорами в Версале или же в преддверии подготовки конституции для Веймарской республики, он всегда ограничивался ролью консультанта и, стало быть, политикой в строгом смысле слова никогда не занимался. «В строгом смысле» в данном случае означает, что он никогда не пытался получить поддержку большинства.
Еще в молодые годы у него выработался особый демонстрационный стиль для тех случаев, когда он высказывался по политическим вопросам. Уже свой первый поход на выборы в 1890 году он впоследствии не раз называл личным вызовом, так как он голосовал за консерваторов, несмотря на то что его семья придерживалась либеральных взглядов. Вскоре он, однако, замечает, что свободные консерваторы представляют интересы крупных землевладельцев, и в следующем году уже не отдает им свой голос. Будущее Германии видится ему в свете комбинации наступательной национальной политики, индустриализации и решения социального вопроса, а поскольку его мать придерживается схожих взглядов, он принимает участие в Евангелическо–социальном конгрессе, основанном с целью подорвать монополию социал–демократии на социально–политическое представительство промышленного пролетариата. Впрочем, главная идея этого полемического объединения, стремившегося положить в основу патриархальной системы социального призрения протестантскую любовь к ближнему, нисколько не трогала Вебера уже хотя бы в силу отсутствия у него всякого интереса к религии.
Здесь начинается дружба Вебера с Фридрихом Науманом, связывавшая их всю жизнь; несмотря на это, Вебер, однако, так никогда и не стал убежденным сторонником новых национал–либералов. На учредительном съезде науманского Национально–социального союза в конце 1896 года в Эрфурте он предупреждает собравшихся, что, создавая партию людей, с трудом влачащих бремя жизни, они рискуют превратиться в «политических марионеток»: только борьба за власть и доминирование одного класса открывают путь к политике, а отнюдь не жалость к тем, кто лишен всякой власти. И снова Вебер здесь присоединяется к партии, не одобряя ее программу. Да и какой могла бы быть программа, которую бы он принял? Он против влияния юнкерства, против придворной политики, против пассивности либералов старого образца и против социал–демократии, которая «вколачивает» Маркса «в головы масс, как некую догму». Он хочет отстаивать интересы буржуазии, осознающей свою власть, но не верит, что она вообще существует. В 1893 году Вебер вступает в Пангерманский союз — еще одну организацию, занятую пропагандой колониальной политики и патриотического сознания; здесь, как ему кажется, разделяют его взгляды на польский вопрос и имперские задачи Германии. На этот раз он продержался шесть лет, прежде чем покинул и этот союз в знак протеста против слишком лояльного отношения к партии аграриев. Кроме того, он лучше знает, что отвечает национальным интересам Германии, а каким–то другим политическим интересам, кроме тех, что определил для себя он сам, он служить не намерен. С 1915 года Вебер постепенно превращается в непримиримого противника пангерманистов, программа которых с начала нового века становилась все более и более радикальной. Опираясь на социал–дарвинистские и расистские теории и поддерживая концепцию расширения германского «жизненного пространства» в мировой войне, они одобряли практически все пункты национальной «политики чувств», которую Вебер считал фатальной ошибкой[678].
Конгресс, союз, объединение — Вебера так и тянет туда, где произносятся громкие речи об общих принципах, разрабатываются программы и оттачивается красноречие. Его демос, его народ–это прежде всего дебатирующая элита. Он не может подписаться под тем, с чем он не согласен; генерализованная готовность следовать за властью не в его характере. Получается, что его «политика ученого» состоит, с одной стороны, из очень конкретных рекомендаций в форме экспертных заключений и петиций по самым разным вопросам, начиная с поселенческой политики в восточногерманских провинциях и заканчивая подводной войной, а с другой стороны, из диагнозов современной эпохи и пламенных речей. Что эти роли не всегда совместимы друг с другом и уж точно не в состоянии обеспечить политическую карьеру, он замечал всякий раз, когда оказывался вблизи настоящей политической системы, где требовались дипломатия, тактика, готовность к компромиссам. Как бы сильно ни привлекала его политика, такие требования ему были не по нраву. Здесь уместно еще раз напомнить тезис Германа Баумгартена, что буржуазия достигает наибольших результатов там, где она может двигаться к цели напролом, но при этом совершенно не приспособлена к политической деятельности, ибо здесь необходимо умение идти обходными путями и способность к вынужденному самоограничению — прежде всего (добавим от себя) в том, что касается собственной гордости. Как вердикт о невозможности буржуазной профессиональной политики это изречение было ошибочным, а как оценка Макса Вебера, пожалуй, верным.
Когда все надежды на место в Национальном собрании рухнули, а Вебер заявил, что не пойдет ни на какие уступки партийной верхушке, поток пламенных речей стал постепенно иссякать. Тем не менее 28 января 1919 года в Мюнхене он читает доклад «О политике как профессии». Выступить с докладом его пригласили студенты, и он согласился только после того, как они пригрозили в случае отказа позвать вместо него Курта Эйснера. «Политика как профессия» — это своего рода дополнение к «Науке как профессии» и один из наиболее часто цитируемых текстов Вебера. Сам он, впрочем, считал этот доклад скорее неудачным, да и те слушатели, которые могли сравнить его с «Наукой как профессией», были разочарованы.
Фактически «Политика как профессия» — это прежде всего фрагмент из рукописи, которая позднее будет издана под общим названием «Хозяйство и общество». Вебер в общих чертах излагает свою концепцию трех идеальных типов легитимного господства и выдвигает тезис, что сама идея профессии коренится в личной харизме вождя, который в глазах тех, кто следует за ним, призван заниматься политикой[679]. Однако, чтобы удержаться у власти, харизматическому лидеру необходимы также оплачиваемый управленческий штаб, обладающий престижем в обществе, и административные средства управления. Вебер приводит многочисленные примеры, иллюстрирующие разницу между «жизнью ради политики» и «жизнью за счет политики». Он кратко касается вопроса о том, где, собственно говоря, размещается власть–наверху у министра или же внизу у профессионального чиновника, но не делает никаких выводов из своего ответа, согласно которому власть находится наверху, ибо только сверху можно угрожать санкциями, хотя при помощи угроз добиться можно не всего, и власть сильно зависит от информации. Он перебирает сословия и профессиональные группы, которые могут брать на себя политические роли (духовенство, писатели–гуманисты, придворное дворянство, английские мелкие помещики, адвокаты), а затем совершает экскурс в историю политических партий.
Не позднее того момента, когда Вебер приближается к последней трети своего доклада, вероятно, все его слушатели уже спрашивали себя, к чему он, собственно, клонит. Он же клонил к тому, что озвучил в самом начале, — к контрасту между понятиями «профессии» в смысле «работы» или «дела» и профессии в смысле призвания. Для Вебера все эти исторические примеры — это не более чем материал, позволяющий выявить механизм «выбора вождя», который в проблематике профессиональной политики интересует его больше всего. Люди, как он считает, обладают лидерскими качествами, инстинктами власти, харизмой. Распознает ли эти качества политическая система? Как она их распознает и при каких условиях люди с подобными характеристиками в принципе обращаются к политике? Вебер опасается, что в будущем все будет определяться деловой хваткой, погоней за должностями и партийным конформизмом. Не имеющие реальной власти парламенты не притягивают к себе политически одаренных людей. В этом он видел обреченность Германской империи. В соответствии с этим он очерчивает неизбежность альтернативы между демократией вождя с системой, исполняющей его приказы, и господством профессиональных политиков, пришедших во власть не по призванию.
Тем не менее критика его остается абстрактной, так как определение политического «таланта» он вынужден давать независимо от конкретных организационных условий. И тогда он объясняет, что есть люди, которым «позволительно […] возложить руку на спицы колеса истории», и вопрос лишь в том, дойдет ли до них ход в процессе функционирования политической системы. Вебер в данном случае, рисуя психологический портрет идеального политика, говорит и о себе самом: увлеченный, разумный, чуждый тщеславия. При этом «разумный» в данном контексте означает лишь, что политик служит делу, а не стремится к власти как таковой — «какая–либо вера должна быть всегда». Чего Вебер совершенно не приемлет, так это «нерыцарское поведение» в политике, нежелание понять другое мнение, припоминание чужих ошибок. Политика–это дело чести, и после войны недостойно поднимать вопрос о том, кто ее начал, ибо «сама структура общества породила войну». Как социолог Вебер в своей теории утверждает, что любое социальное действие имеет причины, восходящие к конкретному индивиду, а как представитель побежденной нации он апеллирует к обществу! Так что же — коснулись политики колеса истории или нет? Получается, успехи они могут относить на свой счет, а провалы — оправдывать действием анонимных сил?
Недовольство Вебера неудавшейся революцией 1918 года в итоге сводится к критике политиков за их аполитичность, проявляющуюся в поиске виноватых и наивной вере в то, что политик может сделать критерием оценки своих действий истину и при этом отказаться от насилия. Если трезво смотреть на вещи, то Вебер, конечно, прав, несмотря на то что сторонников «этики убеждений», мыслящих в категориях вины, он обнаруживает только в левом лагере. Скоро начнутся совершенно иные преследования «козлов отпущения». Однако та этика рыцарского благородства, которую Вебер предлагает взамен, в свою очередь, очень наивна. Война унесла миллионы жизней, а Вебер предлагает, чтобы стороны конфликта, покончив с главным немецким военным диктатором, 1‑м генерал–квартирмейстером штаба Эрихом Людендорфом, стряхнули пыль с одежды и перешли к повестке будущего дня, понимая, что взаимные обвинения — не мужское дело, раз уж в политике замешаны дьявольские силы. Какова была вероятность того, что они поступят именно так? Политик, завершает Вебер свою речь, должен быть героем. Когда сегодня мы оглядываемся на историю XX века, у нас невольно закрадываются сомнения в истинности этих слов.