ГЛАВА 8. «Самый нервный человек на земле»: навязчивые идеи и нервный срыв Макса Вебера

Слушайте, у меня отличный сюжет для пьесы: молодой человек влюбляется в свою мать. Убивает отца, женится на матери. Замечает, что это вовсе не его мать, и кончает с собой.

Ференц Мольнар

«Не каково людям будет в будущем, а какими будут они, люди будущего, — вот вопрос, который заставляет нас думать о том времени, когда наше поколение уже будет покоиться в могиле»[202]. Внимание Макса Вебера приковано, как мы бы сказали сегодня, к «социально–психологическому» вопросу о том, под воздействием каких факторов целые группы людей становятся такими, какие они есть. Пока еще он использует понятие «качество людей», как если бы речь шла о чем–то вроде злаковых культур. Он говорит о «взращивании» человека и судит о «культурном уровне» целых народов. Скоро он откажется от всего этого, возможно, отчасти потому, что ему станет ясно, что не совсем логично, с одной стороны, горько сетовать на сомнительные характеристики собственной нации, а с другой стороны, утверждать, что по своему «качеству» она превосходит все другие народы. Кроме того, он вынужден будет признать выводы своих собственных исторических изысканий, в частности, что «чем глубже мы погружаемся в историю, тем больше сходства у китайцев и их культуры (в ее важных для нас чертах) с тем, что мы наблюдаем и у нас», а то, что периодически называют «расовыми характеристиками», объясняется развитием гораздо более позднего периода[203]. Наконец, уже в связи с исследованием положения сельскохозяйственных рабочих на восточном берегу Эльбы Веберу становится ясно, что этническое происхождение, безусловно, не является главным фактором, объясняющим социально типичное поведение. Так, например, когда в 1905 году Вебер обрушивается на авторитарную форму организации горнодобывающей промышленности, превращающую рабочих в «отбросы общества», «развращая их нравы и ослабляя характер»[204], то очевидно, что подобные наблюдения уже не могут быть названы антропологическими. Так или иначе, характерный для раннего периода психоламаркизм, т. е. идея о том, что представители нации наследуют в качестве расовых признаков характеристики, приобретенные нацией на протяжении ее истории, навсегда остается в прошлом. Если быть еще более точным, то Вебер признается, что, когда речь заходит о формах рациональности в конкретных регионах, он сам «лично и субъективно склонен придавать большое значение биологической наследственности»[205], однако не видит способов дать ей достоверное определение. «Надо надеяться, — пишет он в 1904 году, — что такое состояние науки, при котором возможно каузальное сведение культурных событий к „расе“, свидетельствующее лишь об отсутствии у нас подлинных знаний — подобно тому как прежде объяснение находили в „среде“, а до этого в „условиях времени“, — будет постепенно преодолено посредством строгих методов профессиональных ученых»[206]. Однако это вряд ли могло быть задачей для социолога или экономиста. Поэтому Вебер все чаще будет ставить вопрос о том, не каковы люди, а как они обычно действуют, и на примере «харизмы» он постарается показать, что сущность или характер человека основывается на конкретном поведении: что делают харизматические личности, а самое главное, что делают те, кто воспринимает их харизматические качества? Так снимаются любые вопросы о «выращивании» определенного типа человека и наследственности и завершается переход от психологии и антропологии к социальной науке. Впоследствии Вебер назовет то, на что направлен его научный интерес, «образом жизни». А какой образ жизни ведет сам Макс Вебер? Как он живет со своей молодой семьей, на заре своей академической карьеры и общественной деятельности? Какое ему можно было бы дать «характерологическое описание», если «использовать это вошедшее в моду понятие»[207]? Для ответа на этот вопрос имеет смысл спросить по–другому: каким не был его образ жизни? В «Хозяйственной этике мировых религий» Вебер опишет интеллектуальное и практическое отношение к миру, противоположное его собственному, — конфуцианство, и сравнит его с другим мировоззрением, вызывавшим у него наибольшее восхищение, — пуританством[208]. Для Вебера конфуцианец во всех отношениях олицетворяет то, чем не является он сам. Конфуцианец не приемлет никаких естественно–научных знаний, вследствие чего он живет словно в «волшебном саду» доброй магии, где существуют энергетические поля, акупунктурные точки, положительные природные качества, доступные для воздействия гео- или гидромантии и используемые в технических и медицинских целях. Конфуцианцу неведомо беспокойство, уныние для него — это лишь пустая трата времени, а самым разумным ему представляется подчинение законам природы. Индивид должен быть уравновешенным, цель каждого — стать «гармоничной личностью», т. е. не быть ни специалистом, ни фанатиком. Конфунцианца волнует не спасение души, а лишь собственное здоровье. Грех в его представлении существует только в форме неповиновения вышестоящим. Он живет в соответствии с «этикой безусловного принятия мира и приспособления к нему». В чем это выражается? Вебер обращает внимание на «бросающееся в глаза отсутствие “нервов” в том специфическом смысле слова, в каком его употребляют сегодня европейцы, упорство в сохранении привычного, поразительную устойчивость к монотонности и не знающую отдыха работоспособность, замедленную реакцию на непривычные раздражители, особенно в интеллектуальной сфере». Из этих качеств тоже складывается довольно точная противоположность тому, что отличало Вебера на протяжении всей его жизни: нервный, нетерпеливый, несдержанный, резкий, мгновенно реагирующий на любые раздражители, особенно в интеллектуальной сфере, он то упорно и монотонно трудится, то проклинает свою работу за однообразие. Нельзя сказать, что в научной деятельности он сам себе хозяин, — в науку он скорее сбегает от жизни. Но что за жизнь у молодого Макса Вебера? «Он по–прежнему придерживается строгой трудовой дисциплины, планирует свою жизнь по часам, разделяя день на точно отмеренные отрезки, каждый для того или иного занятия, по–своему <экономит>, ужиная дома фунтом сырой рубленой говядины и яичницей из четырех яиц. Последний час дня отведен скату»[209] — вот что известно о последнем семестре учебы Вебера в Гёттингенском университете в 1885/86 году. В марте 1894 года он пишет своей супруге из Позена, где расквартирован его полк, что здесь «ценили и ценят лишь одно мое качество — мою способность по части потребления алкогольных напитков, и только оно и имеет значение»[210]. Это и понятно — здесь никто не видел Вебера за работой. Иохаим Радкау, который в своей биографии Вебера делает акцент на его (нездоровом) отношении к собственным наклонностям и влечениям, подробно документирует невоздержанность ученого. Так, к примеру, осенью того же года он пишет в письме Марианне: «После того как произошло то, чего я так страстно желал, и после многолетних мучений отвратительнейшего свойства я наконец своими внутренними силами достиг равновесия, я опасался глубочайшей депрессии. Ее не последовало, но я думаю это оттого, что я непрерывно работал и не давал нервной системе и мозгу расслабиться. Отчасти и поэтому тоже — не говоря о естественной потребности в труде — я так не люблю делать ощутимые перерывы в работе»[211]. В свою очередь супруга Вебера пишет своей свекрови в феврале 1895 года из Фрайбурга: «Макс, разумеется, скучает здесь еще больше, чем я, — и утверждает, что из мести он проглотил 40 бутербродов и около 20 кружек пива и чувствовал себя после этого, как boa constrictor[212]», если учесть что к этому он присовокупил шесть берлинских пончиков[213]. «Ближе к ночи Вебер бьется об заклад, что весит два центнера, и обещает опрокинуть по стакану за каждый недостающий фунт. Под одобрительные крики он взвешивается на вокзальных весах и вынужден расплачиваться за проигранное пари»[214]. Впрочем, он прекрасно переносит эту дозаправку и отправляется домой пешком, в то время как остальные едут домой на телеге. Во Фрайбурге его способность пить и не пьянеть вызывает по крайней мере «не меньшее удивление, что и прочие достижения». Марианна Вебер тоже колеблется между восхищением — ее муж видится ей «великаном из древнегерманских лесов, которому мирная эпоха вместо копья вложила в руку перо», — и обеспокоенностью тем, что рядом с пером обычно оказывается пивная кружка — его верный спутник на дружеских посиделках. К удивлению собравшихся студентов, он стал «четырехкратным пивным чемпионом», т. е. на спор выпил подряд четыре кружки пива. Бывало, что на протяжении нескольких недель алкоголя в нем было не меньше, чем в заспиртованном анатомическом препарате — об этом Марианна пишет в письме своей сестре Кларе[215]. При этом поначалу она волнуется вовсе не за здоровье супруга. «Так как ты одна будешь читать это письмо, — снова пишет Марианна своей свекрови, — я могу тебе сказать, что иногда мне не по себе оттого, что у него здесь столь часто появляется повод идти в пивную: сейчас, к примеру, дождем посыпались приглашения на разного рода корпоративные пирушки и т. д. и т. п. Я, конечно, знаю, что ему от этого нет вреда и эта страсть никогда не завладеет им целиком, но, несмотря ни на что, мне это настолько неприятно, что я ничего не могу с собой поделать; я вовсе не хочу запретить ему отдыхать, но когда это происходит порой три–четыре раза в неделю, а потом еще и в первой половине дня, когда он в 12 или в час передает мне, что встречается с кем–то до обеда за кружкой пива, то все это меня расстраивает»[216]. Во время отпуска в Шотландии в 1895 году жена Вебера делает в дневнике следующую запись: «Еда, которая всегда доставляла ему наслаждение, исчезала с тарелки за считанные секунды — ничто не могло удержать его от слишком быстрого поглощения пищи, и если кто–то из гостей любил неспешную беседу за столом, то он втайне изнывал от нетерпения, так что и я тоже обычно сидела как на иголках, а он ел и ел, накладывая себе все новые порции»[217]. Есть невольная трагикомичность в том, что свои наблюдения первого фрайбургского периода Марианна Вебер объединяет в понятии «насыщенной жизни»[218]. Макс Вебер набивает свой желудок так же, как и свою жизнь, — встречами, чтением, поручениями, работой, едой, пивом. Ничто не меняется и тогда, когда в 1894 году он становится профессором Фрайбургского университета; стало быть, его алчность и поспешность вовсе не были вызваны нетерпеливым стремлением занять высокую должность. Что касается работы, то в количественном выражении сочинения Вебера за десятилетний период между 1889 и 1899 годами выглядели так: почти четыре тысячи печатных страниц по истории права, положению сельскохозяйственных рабочих, бирже и аграрному вопросу в античности. Плюс пять томов лекций, из которых опубликованные на сегодняшний день три тома охватывают почти тысячу пятьсот страниц. «Около 19 часов семинаров и лекций» насчитала Марианна Вебер в рамках замещения Гольдшмидта в Берлинском университете, не считая участия в государственных экзаменах у юристов. Он «снова вернулся к своей старой привычке работать до 2–3 часов ночи», — сообщает мать Вебера в начале 1894 года, когда Вебер как раз приступил к изучению биржевого вопроса[219]. Вебер проводит исследования для Евангелическо–социального конгресса, кроме того, преподает на организованных конгрессом курсах для неспециалистов, отбывает службу в армии по призыву резервистов, непрерывно пишет письма, много путешествует и прежде всего невероятно много читает. «Представь себе, мы с Максом около часа гуляли по Тиргартену, с его стороны это была настоящая жертва, но в конечном итоге ему тоже по нравилось»[220]. Когда его жена делится с ним своими опасениями относительно его загруженности, в ответ он пишет ей о том, что не считает себя вправе рисковать, «чтобы наступившее успокоение нервов — а я наслаждаюсь им, испытывая совершенно новое чувство счастья, — перешло в их расслабленность, пока я не смогу однозначно определить, что стадия выздоровления, безусловно, пройдена»[221]. Подобное стремление Вебера победить депрессию работой вряд ли успокоило его супругу. А новый повод работать еще больше находился легко. Во Фрайбурге, куда супруги Веберы переехали осенью 1894 года, он сначала «добирает» знания, необходимые ему для преподавания возложен ных на него дисциплин. Он читает двенадцать часов лекций в неделю, ведет два семинара, а во втором семестре еще и замещает ушедшего в отпуск коллегу. По замечанию этого самого коллеги Вебер «много работает, а пьет еще больше»[222]. Одна только библиография к курсу лекций по общей политэкономии, который Вебер впоследствии читал и в Гейдельберге, занимает двадцать три страницы и включает в себя более трехсот работ. Пока еще такой образ жизни не отражается на здоровье, первые проблемы и болезни начнут появляться лишь осенью 1896 года: бессонница, лицевая невралгия. Впрочем, он еще долго будет успокаивать себя тем, что «все мы нервные, тут уж ничего не поделаешь»[223], а в кругу его семьи и в академической среде подтверждений этому было и в самом деле предостаточно. Ситуация усугубляется еще и чрезмерной раздражительностью. Что угодно может вывести его из себя: апелляционные жалобы и судебные разбирательства коллег, их глупость, политика, газеты, ситуация в семье. Снова и снова в письмах родным и друзьям он сообщает о том, что, к счастью, сейчас его нервы успокоились. На протяжении многих лет Вебер описывал сам себя так, как он виделся окружавшим его людям — сдержанным, погруженным в себя, не выставлявшим напоказ свои конфликты и свое глубокое неприятие людей или событий, а в крайних случаях сообщавшим о нем очень дипломатично. В 1899 году он пишет своей кузине: «…мои затруднение в передаче того, что я чувствую, усиливаются еще и из–за состояния здоровья»[224]. С точки зрения психологии развития можно было бы сказать, что у Вебера очень долго не наступает кризис взросления, вследствие чего отделение от родительского дома постоянно откладывается. «На протяжении многих лет я ощущал бесконечную горечь из–за того, что не мог получить место, чтобы содержать себя самому; я никогда не испытывал благоговения перед понятием “профессия”, ибо мне казалось, что я в той или иной мере гожусь для довольно широкого спектра должностей. Единственное, что не давало мне покоя, — это желание самому зарабатывать себе на хлеб, и то, что я не мог его осуществить, превращало мою жизнь в родительском доме в муку»[225]. Однако даже его щекотливое положение, связанное с тем, что он после свадьбы продолжал жить в доме у родителей, где его родня экзаменовала его невесту, а отец и дядя за его спиной договаривались о приданом Марианны, не подтолкнуло его к открытому конфликту. Лишь в тридцатидвухлетнем возрасте закипавшая в нем ярость отразилась в первую очередь на его отношении к отцу. С самого начала в семье Веберов глубоко религиозной матери противостоял совершенно индифферентный в этом смысле отец. Хелена Вебер сочувствует социальным инициативам евангелической церкви и даже подумывает о том, что лишь потеря имущества, большая часть которого изначально принадлежала ей, смогла бы улучшить моральный облик ее семьи. Отец Макса Вебер выступает против обязательного посещения церкви и «в присутствии всех детей высмеивает внутреннюю профессию» и подчинение собственной жизни служению общему благу, о чем в одном из писем сообщает его племянник Отто Баумгартен[226]. Мнение последнего относительно того, что в доме Макса Вебера–старшего царит не христианское понятие о долге, а атмосфера расслабленности, пустого хвастовства, литературно–журналистских споров, ни к чему не обязывающих речей и несобранности, Вебер–младший, скорее всего, не разделял — тем более что и у него самого, и у его брата Альфреда Баумгартен тоже отмечал «недостаток честолюбия, желание жить в свое удовольствие и пренебрежение оценками за поведение и прилежание». По прошествии десяти лет у Вебера уже нет желания быть посредником в собственной семье между правотой, которую он признает за убеждениями матери, и прагматизмом отца и материалистичного «мужского пола» в целом. С одной стороны, он сам на протяжении многих лет спорил с религиозными воззрениями Хелены Вебер и Иды и Отто Баумгартенов, доказывая, что не все можно мерить высшими этическими идеалами. С другой стороны, он видел, что его отец использовал те же самые аргументы для того, чтобы навязать семье свои личные потребности. Простодушие и самодовольство, присущие его отцу, Вебер уже давно воспринимал не в последнюю очередь как подспудный упрек или, по крайней мере, как прямую противоположность своему отягощенному мыслями и ожиданиями и далекому от «реальной политики» отношению к собственной жизни. Отец, будучи национал–либералом, заключил мир с политическим режимом империи Бисмарка — сын, получив право голоса в 1888 году, голосует за консерваторов. Отец занимается муниципальной политикой, имеет своей избирательный округ и служит чиновником в органах местного правления — сын видит в политике борьбу и презирает бюрократию со всем ее «техническим превосходством» во всех тех случаях, когда она ограничивает политику. Отцу продвижение сына по карьерной лестнице кажется слишком медленным — сам он защитил первую диссертацию в двадцать два года, но при этом совершенно не интересовался наукой. Отцу кажется странным то, как вступил в брак его сын, — сам он второпях женился на шестнадцатилетней девушке после короткого, поспешного ухаживания и через три года уже стал отцом. Одним словом, отец, который, по всей видимости, совершенно не понимал сложный характер своего сына, раздражал его все больше и больше. В сентябре 1897‑го в Гейдельберге в семье Веберов произошел серьезный конфликт. Макс Вебер–старший столкнулся с желанием своей супруги внести изменения в их брак, в частности предоставить ей больше свободы и, вероятно, отказаться от сексуальных притязаний. «Макс и Марианна хотели бы иметь Хелену в своем полном распоряжении, желательно без сопровождения других родственников», — пишет Макс Вебер–старший вскоре после конфликта, который, впрочем, в его изложении выглядит гораздо менее драматичным, чем в изложении его сына и особенно его супруги: Хелена называет 14 июня 1897 года «судным днем» — днем суда сына над отцом[227]. Повод для ссоры был поистине ничтожным: отец настаивал на своем предложении относительно совместного путешествия и при этом сам решал за жену, когда у нее будет «свободное время», а когда она должна быть рядом с ним. Вебер потребовал от отца признания права матери на собственное решение, упрекнул его в том, что он в своих действиях руководствуется исключительно ревностью, заявил, что прекратит всякое общение с теми из братьев и сестер, кто не разделяет его мнения, и выставил отца за дверь. Тот возвращается в Берлин, а оттуда отправляется по служебным делам в Прибалтику, где ю августа 1897 года в Риге неожиданно умирает от паралича сердца. Попытаться все это описать было бы делом столь же бессмысленным, сколь бестактным, причем бестактным именно в силу своей бессмысленности. Как гастрономические пристрастия ученого, обычное время его отхода ко сну или конфликты в его семье связаны с тем, чем он нам интересен? Произвольные трактовки, в том числе и этого семейного конфликта, — еще один аргумент против психологического расследования. С точки зрения психологов, молодой Макс Вебер страдал от недостатка доверия к самому себе и, более того, презирал себя, «вследствие чего он даже физически производил впечатление тяжеловесного и грубого человека»[228]. Отсутствие веры в себя и как следствие избыточный вес? Историк Фридрих Мейнеке называет Вебера Орестом, а его мать — Ифигенией, ради которой Орест вступает в бой с отцом, на что Гюнтер Рот справедливо замечает, что Орест убил свою мать, а не отца[229]. В другом месте можно прочитать о том, что на самом деле Вебер стремился к разрушению матери: именно на нее направлена вся агрессия его юношеских писем. Выходит, Вебер — это Эдип, отвергающий и отца и мать? Или же, уже в другом исследовании, «судный день» ошибочно датируется очередной годовщиной свадьбы родителей, благодаря чему изгнание отца уже не очень молодым Эдипом приобретает дополнительное символическое значение[230]. Йоахим Радкау, в свою очередь, считает, что мать Вебера, желая удержать его при себе и отдалить момент его «отделения», дала ему «еще один шанс регрессировать в приятное состояние ребенка, со всех сторон окруженного заботой». Кроме того, мать Вебера, по мнению Радкау, была более сильной личностью, чем отец, а «такой человек, как Макс Вебер, охотнее всего подчинялся сильной женщине»[231]. Такой человек, как Макс Вебер. Не лучше ли, ввиду всего вышесказанного, при написании биографии обойтись без греческой трагедии, которая, во–первых, не сообщает ничего нового, а во–вторых, по–видимому, совершенно неизвестна тем, кто черпает из нее сравнения, и без той мешанины из психологических теорий детского развития, где тридцатичетырехлетний человек, только что возглавивший уже вторую кафедру в своей академической карьере и работающий над тем, чтобы превратить историческую политэкономию в социальную науку, приравнивается к малолетнему ребенку? Разве нельзя допустить, что Макс Вебер был просто раздражен и, кроме того, имел совершенно осознанные причины для того, чтобы рассердиться на отца и признать правоту матери? Причем он признает ее правоту именно в этом конфликте с мужем по поводу ее свободы, в других же ситуациях считает ее неправой. Кстати, для того чтобы считать, что Вебер охотно подчинялся своей матери, тоже нет никаких оснований. В одном из исследований, там, где речь идет об отношении Макса Вебера к родителям, мы читаем: «Было бы странно, если бы в подобных случаях мы не воспользовались языком мифов и психоанализа. Здесь мы, судя по всему, имеем дело с эдиповым комплексом»[232]. Вероятно, уже в силу незнания других клинических картин конфликта между отцом и сыном. Однако психоанализ — не такая простая вещь даже применительно к ныне здравствующим. Неудержимое любопытство и дотошность биографов хороши лишь тем, что они открывают нам неизвестные прежде источники, однако те управляемые инстинктами марионетки, в которых они превращают своих героев, якобы заглядывая в их подсознание, не имеют с этими источниками ничего общего. Тезис о том, что поведение Вебера стало «причиной»[233] смерти его отца, доказать так же сложно, как и утверждение о том, что эта смерть и предшествовавший ей конфликт были связаны с решающей переменой в жизни самого Вебера, наступившей годом позже, а именно с постепенным, а в конечном итоге полным нервным истощением. Если не принимать во внимание историческое любопытство и психологический интерес, заставляющий нас подглядывать в замочную скважину, то именно эта веха в жизни Вебера оправдывает включение анализа его образа жизни в его интеллектуальную биографию. Но не потому, что связь между образом жизни, нервным кризисом и творчеством является очевидной или тем более причинно–следственной, а как раз потому, что она таковой не является, и сам Вебер в своей жизни оказался перед запутанным клубком проблем. Итак, вот что нам известно: за предельно напряженным периодом жизни человека, вовлеченного во множество внешних и внутренних конфликтов, последовали пять лет (с 1898 по 1903 год) почти полного самоустранения как от научного, так и университетского общения, пять лет, на протяжении которых он порой чувствовал себя на грани безумия, пять лет, на протяжении которых он порой не мог ни читать, ни принимать гостей, ни выйти из дома, не говоря уже о работе. Кроме того, нам известно, что почти сразу же после того, как Веберу удается выйти из этого мучительного состояния (впрочем, отдельные симптомы болезни сохранялись в течение всего первого десятилетия нового века), он начинает писать те работы, которые впоследствии сделали его знаменитым. Для выздоравливающего Вебера начинается новая эпоха. Так что, оглядываясь назад, можно сказать, что его биографический мораторий послужил ему своего рода временным порталом из прошлого в будущее. А что касается нервного срыва, то произошло вот что: поначалу Вебер, по–видимому, воспринимал собственную нервозность и постоянное переутомление как примету времени. Тогда саму эпоху часто называли «нервной», а неврастения и нервный срыв считались «болезнью нашего времени»[234]. В этом видели следствие индустриализованной и урбанизированной технической цивилизации, приведшей к тому, что человек вынужден был реагировать на неиссякаемый поток раздражителей, постоянно находился в цейтноте, общался второпях, запутывался в бытовых проблемах и обязан был демонстрировать «звериную работоспособность» (Роберт Музиль). В 1870 году американский психиатр Георг М. Бирд предложил использовать понятие «неврастения» для обозначения состояний слабости нервов, предположительно вызванных всеми перечисленными выше явлениями, а одиннадцать лет спустя он опубликовал статью об «американской нервозности», где назвал эту клиническую картину главным признаком современной эпохи. Ослабление нервной системы, по мнению Бирда, характерно в первую очередь для жителей северных и восточных регионов США, где паровые машины, газеты, телеграф, наука и интеллектуальная активность женщин уже успели внести беспокойство в общественную и индивидуальную жизнь. Из всех «фактов современной социологии», пишет Бирд, «это распространение и усиление функциональных нарушений нервной системы на севере Америки является наиболее поразительным, сложным и впечатляющим». Разгадка этой тайны будет означать решение «главной социологической проблемы»[235]. Центральная фигура всех этих описаний — «нервы». С тех пор как шотландский врач Роберт Уитт в 1765 году определил их как «тонкие нити, отходящие от головного и спинного мозга и распределяющиеся по всему телу»[236] и описал их функцию как передачу организму «ощущения и силы движения», нервам приписывали самые разнообразные способности и болезни. Достаточно сопоставить метафоры «железные нервы», «слабые нервы» и «нервный срыв», чтобы увидеть, что это понятие с самого начала было призвано описывать очень разноплановые феномены: железная конструкция, срывающаяся из–за слабости элементов, — образ, под которым можно себе представить все что угодно. Долгое время главной проблемой считалось притупление нервной системы, т. е. высокий порог раздражения у меланхоликов и ипохондриков. Начиная с 1880 года типичным становится противоположное чувство, а именно ощущение того, что нервы подвергаются чрезмерной нагрузке. В марте 1898 года, т. е. более чем через восемь месяцев после разрыва с отцом, Веберу ставят диагноз неврастении на почве многолетнего переутомления. У него тяжелая форма бессонницы и боязнь публичных выступлений. Ему все сложнее читать лекции и приходится преодолевать себя, отправляясь на семинары. Еще до окончания семестра он уходит в отпуск, чтобы начать лечение. До момента окончательного ухода с кафедры Гейдельбергского университета он еще не раз будет подавать заявление об отпуске, каждый раз получая положительный ответ. Санаторий для нервнобольных на берегу Боденского озера становится первым в череде разнообразных клиник и санаториев. Зимой происходит очередной нервный срыв. Начиная с лета 1899 года он чувствует утомление от любого вида деятельности. «Я лишь хочу, чтобы вы поверили, что когда я на определенной стадии переутомления отвергаю все так называемые “стимулы”, то это не психическая апатия, как и то, что я сейчас взял отпуск, — моя неспособность говорить имеет сугубо физический характер, моя нервная система вышла из строя, а при взгляде на тетрадь с записью моих лекций я буквально теряю сознание»[237]. Болезнь, сопровождаемая приступами мигрени, отражается и на его подвижности: он не может гулять и порой просто сидит, «тупо» уставившись перед собой[238]. Его утомляет даже чтение вслух, не говоря уже о том, чтобы читать самому. Непродолжительной диктовки достаточно, чтобы вывести его из себя: он обрушивается на жену с упреками — это занятие отбросило его на несколько недель назад[239]. Он крайне болезненно реагирует на приход гостей. Его состояние, по мнению врачей, исключает какое–либо общение. При этом следует отметить, что Марианна Вебер продолжает настаивать на этом предписании и тогда[240], когда уже имелись явные доказательства того, что Вебер снова мог находиться среди людей. Так или иначе, на протяжении многих лет он будет избегать общения с теми, кто не входит в круг его ближайших друзей и родных. «Дно кризиса» относится, по–видимому, к осени 1900 года, однако лишь летом 1901 года состояние Вебера улучшилось настолько, что он перестал обращаться к врачам. Впрочем, само по себе это еще не является показателем выздоровления. В числе терапевтических мер, испробованных Вебером, были: теплые ванны, холодный душ, обертывания, свежий воздух, покой, диета, гипноз, раздражающий ток, стимуляция обмена веществ, рекомендации чаще заниматься сексом с женой, успокоительные средства для снижения эрекции, лепка из глины, запрет на употребление алкоголя, гимнастика, глубокое дыхание, массаж, бром, трионал, веронал, героин и «опиумная мазь». Его успокаивают и стимулируют, возбуждают и расслабляют, хотят отвлечь от проблемы и заставить на ней сосредоточиться. Почему столь противоположные меры? Потому что по поводу целительных свойств каждой терапии существует своя собственная теория. Или, правильнее было бы сказать, своя собственная терминология, ибо, как впоследствии напишет сам Вебер, пока лечение нервных болезней обходится без какой–либо теории: «так уж сложилось, что пока это искусство вынуждено в каждом конкретном случае сугубо эмпирически пробовать то одно, то другое»[241]. Это почти дословно передает тезис Георга М. Бирда, с работами которого Вебер, возможно, был знаком: «Каждый случай неврастении — это отдельная наука»[242]. Однако каким бы близким к эмпирической истине ни казался такой подход, рассмотрение каждого отдельного случая именно в отдельности и неопределенность относительно того, какой именно случай имеет место, могло превратить терапию в постоянную смену одних методов на другие, прямо противоположные. Лечение неврастении, как можно прочитать, например, у того же Бирда[243], подразумевает периоды покоя и периоды напряженной работы, что на практике могло означать, что врач будет испытывать на пациенте и то и другое, пока не поймет, о каком случае идет речь. То считалось, что нервы больного ослабевали, и их необходимо было укрепить, то вдруг утверждалось, что нервы, наоборот, слишком напряжены, и обращаться с ними следует предельно бережно. Здоровье отождествлялось то с волевым контролем за функционированием нервной системы, то с расслабленной децентрализацией всех органов чувств[244]. Неизбежное сравнение нервов с тонкими, вибрирующими нитями или психическими мышцами (позднее Вебер назовет сексуального гиганта и идеолога свободной любви Отто Гросса «человеком со стальными нервами»), которые, с одной стороны, пронизывают человеческий организм, с другой стороны, имеют открытые окончания и на этих окончаниях могут быть раздражены или, наоборот, притуплены, — этот образ в постоянной смене методов лечения требовал жертвы — пациента, в отношении которого верно и то и другое: такой идеальный пациент, как и Вебер, должен быть всегда возбужден и изможден. Что кроется за диагнозом неврастении? Бирд составляет целый список симптомов, простирающийся от бессонницы, шума в ушах, потливости рук, недержания и световой чувствительности глаз до всевозможных форм страха («страха от крытых и закрытых пространств, страха одиночества и общества, страха заражения, страха страха») и боли. При этом Бирд совершенно непроизвольно прибегает к экономической метафоре. Человек с больными нервами — это психический «банкрот». По аналогии с миллионерами в денежной экономике, которые никогда не уходят в минус, существуют и «психические миллионеры», которые, по мнению Бирда, могут работать и перерабатывать столько, сколько захотят, не чувствуя при этом симптомов переутомления или изможденности. Человек с больными нервами, напротив, легко уходит в минус. Вебер готов с этим согласиться. Еще в 1908 году он говорит о «нервном капитале»[245], который можно растратить так же, как и финансовый. Так или иначе, а «ночью приходится платить по счетам»[246]. В письмах Марианны Вебер можно прочесть, в частности, о ночных поллюциях и о «столь ненавистных несуразных сновидениях»[247]. Итак, с одной стороны, в жизни Вебера присутствует мучительная бессонница, которой он, по его собственному мнению, расплачивается за напряжение, связанное с выполнением самых обыденных действий, например с речью[248], а с другой стороны, боязнь сна и тех странных образов, которые он с собой приносит. На протяжении долгих лет, по мнению Вебера, ему удавалось, за счет непрерывной работы, не подпускать к себе этих призраков. «Укрощенные на юге демоны, — пишет он в 1901 году после того, как он покинул Рим и отправился в Гриндельвальд, — потрясают своими цепями: бессонница, возбужденность, беспокойство — все эти мучители снова рвутся наружу»[249]. Все вместе это приводит к отчаянию или, выражаясь языком Марианны Вебер, к «сошествию во ад»[250], когда уже совершенно непонятно, чего бояться — наступления того или иного состояния (например, сна) или его отсутствия. Когда «демоны» становятся то воплощением желания, то причиной чего–то безусловно нежелательного. Точно так же и умственное напряжение видится Веберу то причиной, то следствием, а то и возможным методом лечения болезни. В этой неспособности определить, что есть причина, а что — симптом, побочное явление или противоядие, возможно, и заключался самый мучительный аспект его состояния. Вряд ли его более поздние размышления об истории рационализации и научно–теоретическом значении соотношения цели и средств были связаны с историей его болезни, однако тот факт, что и врачи, и он сам не смогли хотя бы выразить в медицинских понятиях суть его страданий, являет собой особенно прискорбный случай безуспешной диагностики. Понятие неврастении с самого начала было обременено этой трудностью, а именно невозможностью определить причину болезни. В каком–то смысле под неврастенией скрывалось особое расположение духа, достигшее стадии болезни, отягощенное физическими симптомами, мучительное и опасное для человека. На языке обыденной психологии, как пишет один из современников Вебера, «обозначение “расположение духа” особенно широко используется именно там, где мы не находим объяснения определенным психическим процессам»[251]. Впрочем, несколько объяснений или, правильнее было бы сказать, направлений поиска у Вебера и его супруги есть. В переписке откровенно обсуждаются «состояния половой слабости» у Вебера и его кошмары, причем не только в письмах между супругами, но и между невесткой и свекровью[252]. Все, что Вебер сообщает о своих «ночных нарушениях», Марианна записывает так, словно ведет карточку больного: после пятинедельного перерыва сегодня снова четыре поллюции[253]. Но что ей оставалось делать? В личных документах, удивляющих нас потому, что нам кажется не вполне приличной ситуация, когда невестка сообщает свекрови о частоте непроизвольных семяизвержений у ее сына, по сути, мы видим в равной степени беспомощную, правдивую и экспрессивную попытку смириться со своей непонятой, а возможно, и вовсе необъяснимой судьбой. Если до измождения его довели неудовлетворенные половые потребности, то почему тогда, вопрошает Марианна, после свадьбы его нервы были «в порядке», несмотря на то что и тогда он не испытывал к ней «влечения»? После того как один из врачей предположил, что в нынешнем состоянии Вебера виновата его врожденная патология, Марианна переворачивает его диагноз с ног на голову: патологические явления и странные фантазии возникают «вследствие нравственной борьбы с самим собой»[254]. Выходит, виной всему отказ от сексуальности, к которой он предрасположен от природы? И здесь снова все вертится вокруг вопроса о том, что первично: подавленные желания, проявляющиеся в нераскрытой сексуальности, предположительно мазохистского характера[255], или же комплексы в сексуальной сфере, проявляющиеся в нездоровых желаниях? Была ли напряженная работа и связанное с нею переутомление результатом попытки отвлечься от половой потребности или, наоборот, фиксация на физических состояниях была следствием чрезмерной работы? Тот факт, что еще в 1909 году всерьез обсуждался вопрос о том, не следует ли Веберу согласиться на кастрацию, дает представление о степени растерянности его семьи и его самого перед лицом его проблем со здоровьем[256]. Что касается медицинского вмешательства, то здесь пациенту с подобного рода расстройствами приходится расплачиваться и за недостаточную степень изученности проблемы. Одни настаивают на том, что нервы по своей функции должны находиться в возбужденном состоянии, и, более того, полагают, что чем выше степень возбуждения, тем эффективнее функционирование нервной системы: «to be excitable is their business[257]»[258]. Гипотеза, согласно которой слишком сильное напряжение нервов ведет к их истощению, и в самом деле уступила место новому предположению. Отныне считалось, что причиной нервных расстройств служит в первую очередь недостаточное энергоснабжение нервных тканей в результате чрезмерной трудовой нагрузки, отравления или нарушения обмена веществ. Покой и сбалансированное питание могут, согласно этой теории, восполнить недостающую энергию. Чемпиона этой терапии, американского врача и писателя Сайласа Уэйра Митчелла, так и прозвали — «Доктор Диета и Доктор Покой»[259]. Поначалу диагноз «неврастения» ставили преимущественно мужчинам из высших слоев, в каком–то смысле в противоположность истерии, но отчасти также и потому, что пациенты предпочитали проходить лечение в частных клиниках и санаториях. В конце концов, никто не хотел клеймить себя психическим заболеванием. В Германии и США в период между 1870 и 1910 годами лечение покоем было излюбленным методом: диагностирование органической причины болезни позволяло пациенту сохранить лицо, а врачу — неплохо заработать. И лишь по мере расширения рамок классовой принадлежности пациентов — что по времени довольно точно совпало с периодом постепенного выздоровления Макса Вебера — привлекательность диагноза неврастении стала уменьшаться. Постепенно и само понятие ушло из медицины, а его место заняли новые диагнозы — «депрессия» и «фобия»[260]. Врачи все больше склонялись к психотерапии, вовлекая пациентов в процесс их лечения, в частности, побуждая их открыто говорить о своих желаниях, какими бы ненормальными они им ни казались. Что касается семьи Вебера, то в своем сошествии в ад, где невозможно отличить следствие от причины, опорой супругам служит только одно: они сами. Между ними существуют непреодолимые различия, порой раздражение и яростный протест против безвыходной ситуации, но при этом нет ни одного документа, в котором высказывалось бы хоть малейшее сомнение в необходимости сохранить брак или же в том, что они — в свете болезни Вебера — не подходят друг другу. Это, как мы увидим далее, не убережет их от кризисов семейной жизни, которые особенно тяжело будет переживать Марианна. И в этом их первом совместном кризисе их уверенность друг в друге не уберегла их (опять же в первую очередь ее) от «тысячи разочарований»[261]. Марианне пришлось пожертвовать и своей собственной сексуальностью, и своими представлениями о роли супруги, приспосабливаясь к потребностям мужа. Однако патетический образ испытаний брака на прочность «в открытом море», который Вебер использовал в своем письме будущей невесте, все же рассыпался, причем так, как Вебер на тот момент не мог себе и представить.

Загрузка...