ГЛАВА 7. Сельскохозяйственные рабочие, биржевые игроки и «политически необразованное мещанство»

Вы — благородный империалист, господин профессор! Вы грезите о мирном мировом господстве, но Вы же знаете, каким образом его завоевывают!

Берта Ласк

Уже в январе 1891 года Максу Веберу не терпелось выйти, наконец, из этого промежуточного состояния наполовину состоявшегося и наполовину начинающего ученого. «Как бы ни манила меня научная деятельность, признаюсь, я с ужасом думаю о том, что из дожидающегося должности практиканта и асессора без жалования я превращусь в точно так же ждущего должности и не имеющего жалования приват–доцента»[163]. Однако наука как раз и была залом ожидания. Вебер надеялся получить такое место, которое бы позволило ему параллельно заниматься исследованиями. Но непродолжительные поиски в этом направлении, в частности, попытка получить место юрисконсульта Бремена, не увенчались успехом. Зато в исследованиях Веберу теперь удается удовлетворить свое «страстное стремление к практической деятельности»[164]. Если до этого, в своих квалификационных работах, он занимался далекими от современности темами, такими как система межевания земель в античности или торговые общества в эпоху Средневековья, то теперь он обращается к настоящему и в первую очередь к тому, что позднее он назовет «самой судьбоносной силой нашей современной жизни»[165] — к капитализму.

Когда сегодня речь заходит о капитализме XIX века, об индустриализации или об эпохе позднего грюндерства (1870‑е), то перед мысленным взором невольно встает Рурская область или Манчестер, Чикаго, Берлин или Лондон с их фабриками, железными дорогами, банками и биржами. Еще в 1848 году Карл Маркс и Фридрих Энгельс в «Манифесте коммунистической партии» так охарактеризовали современный капитализм, отталкиваясь от проблемы отношений между городом и деревней: «Буржуазия подчинила деревню господству города. Она создала огромные города, в высокой степени увеличила численность городского населения по сравнению с сельским и вырвала, таким образом, значительную часть населения из идиотизма деревенской жизни. Так же как деревню она сделала зависимой от города, так варварские и полуварварские страны она поставила в зависимость от стран цивилизованных, крестьянские народы — от буржуазных народов, Восток — от Запада»[166]. Субъекты капиталистического развития — это фабриканты, торговые конторы, портовые города и метрополии.

Вебер, впрочем, начал исследовать капитализм и процессы рационализации в современных обществах, которые будут интересовать его на протяжении всей жизни, под совершенно иным углом, а именно с точки зрения сельского хозяйства. Это было связано не только с его изысканиями в сфере римского аграрного права, но также с простой и очевидной идеей о том, что общественные преобразования с одинаковым успехом можно отслеживать как по росту нового, так и по изменению устоявшегося в обществе. Вебера с самого начала его исследовательской работы занимает вопрос, объединяющий историю с социологией: не разумнее ли изучать современное состояние общества через анализ именно тех его исторических структур и характеристик, которые уходят в прошлое? Другими словами, тот, кто хочет стать свидетелем рубежа эпох, не прогадает, если постарается встать одной ногой перед этим рубежом, а другой — за ним. Поэтому индустриализацию, как считал Вебер, лучше всего изучать в деревне.

На самом деле в 1871 году две трети немцев проживали в населенных пунктах с численностью населения менее двух тысяч человек; а если к этому добавить небольшие провинциальные городки с числом жителей, не превышавшим пять тысяч, то получится, что три четверти немцев были сельскими жителями. Для сравнения: сегодня в сельской местности проживает около пятнадцати процентов немцев, и лишь немногие из них, а именно четыре процента от числа всех работающих граждан, заняты в сельском хозяйстве. Еще в 1914 году Германии было семь миллионов сельхозрабочих, в 1871 году — восемь с половиной миллионов; сегодня в этой сфере занято всего шестьсот тысяч человек[167].

Уменьшение доли жителей сельской местности уже для современников уходящего XIX века было одним из важнейших признаков трансформации общества. К 1875 году эта доля сократилась до 61 процента, в 1885 году она составляла всего 56 процентов, а в 1890‑е, когда Макс Вебер начал заниматься аграрным строем в Германии, этот показатель впервые опустился ниже 50 процентов.

Таким образом, каждый год, начиная с 1871 года, доля сельского населения уменьшалась на один процент. Массовое переселение в города особенно заметно было к востоку от Эльбы. В период с 1880 по 1900 год почти два миллиона человек ушли из родных деревень на восточном берегу Эльбы[168], а когда землевладельцы попытались компенсировать образовавшуюся в результате нехватку рабочей силы, нанимая сезонных рабочих из Польши, послышались предостережения о постепенной славянизации восточных провинций. К этому добавилось резкое падение цен на пшеницу: еще в период между 1882 и 1889 годами они уменьшились где–то на четверть[169], а теперь Лео фон Каприви, сменивший Бисмарка на посту рейхсканцлера в 1890 году, собирался полностью отменить оградительные пошлины на импорт сельхозпродукции, чтобы увеличить экспортные возможности немецкой промышленности. Такая политика настроила против Берлина лоббистов аграрного сектора, чья власть как раз и ограничивалась восточными областями Германии. Они предостерегали от односторонней политики, ориентирующейся исключительно на интересы экспортной экономики, и в этом их поддерживали отдельные экономисты. По их мнению, разделение производителей и потребителей ставит страну в зависимость от иностранных рынков. При этом рост населения требует в первую очередь развития сельского хозяйства в качестве продовольственной базы, тогда как сосредоточение на экспорте неизбежно ведет к снижению зарплаты и «подавлению потребительской способности масс внутри страны»[170]. Развитие в этом направлении таит в себе еще одну немаловажную опасность: все более привлекательными становятся социал–демократия и социализм.

В контексте этой ситуации Союз социальной политики, объединивший исследователей и практиков в области политики и экономики, в 1890 году организовал опрос более трех тысяч немецких землевладельцев на тему условий жизни сельхозрабочих в Германии. Он должен был показать, как на самом деле обстояли дела в землях, которых коснулось массовое бегство из деревни. Макс Вебер был одним из шести авторов итогового отчета, и в его задачи входила интерпретация шестисот пятидесяти анкет, присланных обратно из поместий на восточном берегу Эльбы. В составлении опросных листов он участия не принимал. Сегодня сложно сказать, почему организаторы этого исследования привлекли к его проведению двадцативосьмилетнего Вебера, юриста по образованию, и не было ли это обусловлено политическими мотивами, поскольку Вебер считался сторонником внутренней колонизации, а его отец входил в соответствующую комиссию прусского парламента[171]. С проблемами поселенческой политики Пруссии Вебер столкнулся еще во время службы в армии в 1888 году, когда его полк перевели из Страсбурга в Позен. Вместе с одним из тамошних ландратов он посетил «приобретенные на государственные средства юнкерские поместья», где власти теперь пытались «организовать немецкие крестьянские поселения»[172]. И вот в 1892 году он почти на девятистах страницах дает свой анализ полученных данных, обработкой которых он начал заниматься не ранее, чем в феврале того же года, и излагает свои выводы по вопросу сельхозрабочих в восточных областях Германии. К этим результатам он будет снова и снова возвращаться во многих своих последующих сочинениях, а тогда эта работа, на сегодняшний день известная лишь узким специалистам, принесла ему признание в качестве эксперта и определенную известность.

С точки зрения Вебера, сельское хозяйство в Германии к востоку от Эльбы (он пишет: «мы на Востоке») характеризуется «крайним напряжением рабочих сил, обусловленным чувством долга и охватывающим всю жизнь рабочего»[173]. Если поденные рабочие в Гессене, Вюртемберге или в прирейнских землях по своему самосознанию не отличаются от крестьян и работают так, как им заблагорассудится, то в Пруссии царит чувство «тягостного долга». Кроме того, существующий на востоке — как, впрочем, и в Вестфалии или Нижней Саксонии — режим собственности приводит к тому, что даже самые старательные и успешные сельскохозяйственные рабочие никогда в жизни не смогут за счет собственного труда и накоплений стать крестьянами–единоличниками. Именно поэтому оттуда уезжает так много семей, причем, как отмечает Вебер, отправляются они сразу «за океан» в Соединенные Штаты, ибо этот решительный шаг позволяет им одновременно отринуть от себя мысли о родине.

Если для запада Германии изначально были характерны небольшие и средние поместья, чьи владельцы в сезон сельскохозяйственных работ прибегали к помощи деревенских жителей, которые или сами были крестьянами, или, по крайней мере, имели собственный дом и участок, то ситуация на востоке отличалась крупными поместьями, менее плодородными почвами и использованием труда поденных рабочих. Старые формы трудовых отношений, как, например, наем целых семей, ушли в прошлое, к тому же стало меньше так называемых батраков, в чьи обязанности входило находить наемных работников для помещика, что делало их одновременно подчиненными и работодателями. Такие старые договорные формы предусматривали участие в распределении урожая, или же часть заработка выдавалась в виде земельных участков или скота. Существовал фиксированный годовой заработок, оплата «натурой» — зерном и другими продуктами — также оговаривалась в контракте. Это институционализированное переплетение прав и обязанностей, семейной жизни и экономики, подчинения и самостоятельности стало постепенно исчезать по мере индустриализации сельского хозяйства.

На смену ему пришли сугубо денежные трудовые контракты, заключаемые на определенный период времени. Вебер видит в них источник двух тенденций: во–первых, они подталкивают рабочих к сравнению с зарплатами и ценами в других сферах экономики, прежде всего в городах, а во–вторых, у рабочего даже не возникает «идеи сословной чести участника единого хозяйства»[174], с которым его совершенно не связывает его сезонный труд, поскольку он не разделяет интересов помещика, а шансов самому обзавестись хозяйством у него нет никаких.

Причину этих изменений в трудовых отношениях Вебер видит в появлении молотилки и сахарной свеклы. Молотилки, получившие распространение во второй половине XIX века не в последнюю очередь в связи с ужесточением международной конкуренции и падением цен на зерно, сократили период, необходимый для получения зерна, с нескольких зимних месяцев до нескольких недель сразу после уборки урожая. Одновременно с этим исчез обычай выдавать работнику полагающуюся ему долю обмолоченного зерна — натуральную часть его заработка, которая мотивировала его к увеличению производительности. Что касается сахарной свеклы, то она росла лишь на очень плодородных почвах, где урожаи ее были чрезвычайно высоки. Однако на следующий год ее нельзя было выращивать на том же поле, а значит, необходимы были отходники, работающие исключительно за деньги. Так выращивание этого нового корнеплода постепенно привело к появлению сельскохозяйственного пролетариата: «Все вышеизложенное свидетельствует о преобразовании патриархального устройства в капиталистическое» — этим выводом Вебер завершает свой анализ опросных листов восточногерманских землевладельцев.

При этом для него принципиальное значение имеет тот факт, что это преобразование было вызвано не только экономическими причинами. Экономические интересы прусских юнкеров, которые из патриархов скорее с политическим, нежели деловым складом ума превратились в предпринимателей, были очевидны. Крупные землевладельцы нанимали иностранных сезонных рабочих не потому, что им можно было платить меньше, а потому, что их заработок можно было рассчитать в четком соответствии с той работой, которую они выполняли. У помещика не было перед ними никаких других обязательств, он не должен был заботиться о них зимой, он был им не «господином», а только начальником. Кроме того, как пишет Вебер, «неустроенные приезжие более покладисты»[175], так как при малейшем непослушании их можно отправить обратно домой.

Решения рабочих, напротив, в гораздо меньшей степени продиктованы экономическими мотивами. Возможно, положение «батрака» в целом для многих из них было более выгодным, однако поденный рабочий получает свою зарплату «живыми» деньгами — вот почему многие предпочли работать на чужбине, не имея ни дома, ни гарантий того, что работа эта продлится достаточно долго, а не жить у себя на родине в стабильной зависимости от помещика. «Население, питавшееся злаками и молоком, породило пролетариат, питающийся одним картофелем»[176]. Другими словами, жизнь поденного рабочего была хоть и беднее, но зачастую воспринималась теми, кто ее начинал, как более независимая и свободная[177]. Свобода такого рода, как отмечает Вебер, нередко является «величайшей иллюзией», ибо на самом деле человек здесь меняет одну несвободу на другую. Но и применительно к поденному рабочему можно сказать, что не хлебом единым жив человек.

Стало быть, переход к добровольному наемному труду — и зачастую связанный с этим уход из родной деревни — основан не на принуждении, что лишило бы смысла понятие «добровольного» наемного труда, а на решениях, которые, в свою очередь, тоже не продиктованы исключительно заботой о пропитании. «Все сословное и застойное исчезает, все священное оскверняется, и люди приходят, наконец, к необходимости взглянуть трезвыми глазами на свое жизненное положение и свои взаимные отношения»[178]. Так пишут об этом Маркс и Энгельс в «Манифесте коммунистической партии». Вебер смотрит на ситуацию не менее трезво, но тем не менее готов поспорить с Марксом и Энгельсом. По его мнению, у «оскверненного» труда тоже есть свой пафос, и если переход к нему был обусловлен величайшей иллюзией, то это означает лишь, что данная иллюзия оказывала Сильное воздействие на людей. Для Вебера рабочий — это не просто представитель некоего класса; он может быть также членом сословия с сформировавшимся самосознанием. Вскоре Макс Вебер проводит контрольную проверку этого тезиса, пытаясь доказать, что тот род деятельности, который ассоциируется с капитализмом в чистом виде, а именно спекуляция товарами и акциями, тоже основан на сословных предпосылках. Результаты своих размышлений Вебер опубликовал в 1894 году под лаконичным названием «Биржа»[179]. В эту тему он погрузился на удивление быстро. В ноябре 1893 года он был принят на должность внештатного профессора торгового права и германского права в Берлинский университет. У его научного руководителя Левина Гольдшмидта случилось кровоизлияние в мозг, и Веберу, несмотря на предвидевшееся приглашение во Фрайбург, пришлось остаться в Берлине его замещать[180]. В начале 1894 года он впервые в рамках своей судебной практики занялся биржевой проблематикой, а летом того же года (в начале апреля он все же принял приглашение Фрайбургского университета на должность профессора экономики и финансов) он уже писал свои первые работы на эту тему. И вновь этому предшествует штудирование невероятного объема информации: Вебер анализирует изложенные на почти пяти тысячах страниц результаты «биржевого обследования», которое по поручению рейхсканцлера проводила специальная комиссия. Разумеется, после этого он знает все тонкости биржевых торгов, считается одним из главных экспертов в этой области в Германии и в качестве политического консультанта участвует в разработке нового закона о бирже[181]. В отличие от исследования сельскохозяйственных рабочих, к анализу торговли акциями и срочными контрактами на поставку товаров Вебер приступил совершенно неподготовленным. Во время своей юридической практики он, впрочем, слушал лекции Адольфа Вагнера — главного специалиста по банкам и финансам среди «катедер–социалистов», прозванных так за то, что с высоты своих кафедр (нем. Katheder) они призывали государство быть более активным в сфере социальной политики. Однако в своей лекции «О социальной экономике», вышедшей в виде печатного доклада в 1901 году, Вагнер лишь вскользь касается биржевого вопроса[182]. Что касается Гольдшмидта, у которого, главным образом, учился Вебер, то он был очень увлечен вопросами биржевого права. Еще в 1859 году он написал экспертное заключение по известному делу акционерного общества «Лукка–Пистойя». Речь шла об участке железной дороги между этими двумя тосканскими городами. С целью финансирования его строительства Франкфуртский банк предлагал всем желающим приобрести акции, не упомянув при этом в рекламном проспекте, что правительство Тосканы готово взять обязательства по этим акциям лишь при очень четком выполнении определенных условий. В результате разгорелся спор о том, насколько полную информацию обязаны предоставлять банки своим клиентам. Гольдшмидт отстаивал либеральную позицию: тот, кто получает акции из третьих рук или покупает их у банка, а затем выгодно продает их, чтобы купить новые, не может ссылаться на неполные сведения из исходного рекламного проспекта, требуя возмещения убытков от банка, который выпустил в обращение эти акции[183]. Одним словом, тот, кто хочет заработать на спекуляциях, не имеет права разыгрывать из себя жертву обмана в случае неудачи. Очень похожие вопросы занимали и Вебера. Его самая крупная работа по биржевой проблематике хотя и представляет собой своего рода «биржевую азбуку», по определению не требующую предварительных знаний от читателя, однако реализованный в ней просветительский замысел по разоблачению предрассудков вокруг биржевых торгов одновременно содержит в себе стремление показать на примере, казалось бы, сугубо экономического явления, какие неэкономические предпосылки лежат в его основе. Отправной точкой для Вебера здесь служит упрек в адрес биржи, которую сравнивают с казино или лотереей. Сам Вебер тоже выступает за законодательное предотвращение обмана со стороны биржевых дельцов, но не стоит, предупреждает он, «видеть в тех, кто громче всех кричит, критиков, заслуживающих наибольшего доверия»[184], тем более что среди них есть и те, кто умудряется нажиться на объекте своих нападок. Вебер имеет в виду уже упоминавшихся землевладельцев, в которых сам он видел агентов аграрной индустриализации и которые после 1890 года громогласно требовали государственного регулирования деятельности товарных бирж. Эти биржи возникли лишь в последней трети XIX века из крупных товарных рынков после того, как произошел переход от конкретных объектов торговли к абстрактным, стандартизованным и «заменимым» товарам — от партии ржи определенного, выборочно проверенного качества к минимальному торгуемому объему ржи (в Берлине того времени это пятьдесят тонн) стандартизованного класса с определенными качественными характеристиками: «хорошего качества, непорченая, сухая, без запаха дыма, 712 грамм на один литр»[185]. Последующие переговоры о возможных отклонениях фактической ржи от этого фиктивного товара, на который устанавливалась цена, оставались на усмотрение тех, кто в конечном итоге обменивался реальным товаром. Биржу заботила лишь ожидаемая средняя цена. Фиктивный характер объектов, торгуемых на товарных биржах, еще больше усилился в связи с ростом значения срочных (фьючерсных) сделок, т. е. торговли еще не произведенными товарами. Знаменитая Чикагская торговая палата — основанная в 1848 году североамериканская сырьевая биржа — регистрировала первые стандартизованные срочные товарные сделки уже в 1865 году[186]. Подобные операции представляли собой не только сложную экономико–юридическую задачу, но для многих также и нравственную проблему. Томас Манн в «Будденброках» прекрасно передал ее суть: в 1868 году торговый дом Будденброков дает погрязшему в карточных долгах мекленбургскому юнкеру задаток за будущий урожай, т. е., по сути, за полцены покупает у него «на корню» еще не убранный хлеб[187]. Томас Будденброк заключает эту сделку, несмотря на ее ростовщический характер, так как считает, что ему недостает твердости в делах и что современные практики следует ставить выше укоренившегося страха перед спекуляциями. Его вклад, однако, пропадает вместе с побитым градом урожаем. Говоря языком экономистов, Будденброк за значительную уступку в цене выкупил у производителя риск изменения объема поставок. Между тем фьючерсные биржи торгуют исключительно рисками, связанными с колебаниями цен, а риск невозможности поставок ложится на того, кто обещал их осуществить. На тот момент, когда Макс Вебер писал о бирже, подобная покупка урожая до его сбора по биржевым ценам уже не была редкостью. Это давало повод полагать, что благосостояние производителей зависит от биржи. «Аграрии» считали, что в падении цен на зерно виновата в том числе и биржа, ибо она позволяла играть на понижение цен и мгновенно нивелировать разницу между внутренними и мировыми рыночными ценами. Кроме того, на протяжении всего XIX века не стихала дискуссия о том, можно ли вообще биржевые сделки на разницу, т. е. такие сделки, где речь шла исключительно об использовании к собственной выгоде разницы в цене, считать обычным договором, который может быть обжалован в суде, или же это своеобразное пари, результатом которого может быть лишь «долг чести»[188]. Этот вопрос был важен прежде всего потому, что к операциям на немецких биржах были допущены не только коммерсанты с особыми лицензиями. Если же биржевые маклеры образует некий закрытый клуб, то по сути уже неважно, являются ли их взаимные обязательства «судебно неопровержимыми» — чтобы обеспечить их выполнение, достаточно одной угрозы исключения из клуба. Однако когда в биржевые процессы вовлечено множество незнакомых друг с другом участников, правовые вопросы приобретают особое значение ввиду отсутствия других средств давления. Вебер начинает с того, что современные формы хозяйствования предполагают хозяйствование для других. Производитель намеренно производит больше, чем необходимо ему самому, и так возникает торговля. Рынок — это такое место, где специализирующиеся на торговле люди–коммерсанты — выставляют на продажу произведенные излишки. Это позволяет сэкономить время, поскольку всегда есть надежда найти на рынке то, что тебе нужно, а кроме того, рынок дает возможность сравнения, т. е. предоставляет информацию в концентрированном виде. Биржи, в свою очередь, — это такой рынок, где торгуют товарами, которые могут отсутствовать на рынке в момент сделки или даже не быть произведенными, и торгуют ими не для того, чтобы удовлетворить потребность покупателя, а чтобы продать их дальше. Это могут быть девизы, векселя, государственные долги, сырье, доля в фирме. Вебер называет такой товар «документально подтвержденным правом на получение дани»[189] и возводит их существование к тесному переплетению экономических связей в современном обществе, где каждый чем–то обязан другому, поскольку получил от него то, без чего сам бы он не мог заниматься производством. Свойством человеческой натуры объясняется уверенность предпринимателя в том, что ему принадлежит и произведенный продукт, и прибыль, и фабрика — однако без всех тех, кто составляет общество, его хозяйствование было бы невозможным. Биржа, в свою очередь, информирует производителей о том, чего стоит их товар, и организует конкуренцию продавцов и покупателей. Не будь ее, аграрный сектор не знал бы, из какой разницы в прибылях исходит торговля, предлагая ему определенную цену. В Англии и Америке биржевые торги, выполняющие эту информационную функцию, осуществляются внутри клубов тех, кто обладает правом доступа к ним, «а значит, биржа здесь официально признана монополией богачей»[190]. Во Франции лицензию на проведение биржевых торгов выдает государство, в Гамбурге биржа представляет собой торговую площадку с открытым доступом, в Берлине государство предоставляет концессию брокерам на очень разных условиях в отношении их активов. И хотя девиз Лондонской фондовой биржи «Dictum meum pactum» (Мое слово — мое обязательство) был сформулирован лишь в 1923 году, он лучше всего выражает мысль Вебера о неэкономических основах экономики. Первое: «Все зависит от конкретных людей»[191]. Второе: величина активов — еще не повод для недоверия. Третье: честь как основа доверия и самоконтроля формируется лишь в социально однородных кругах. Поэтому лишь ограничение доступа к биржевой деятельности создает условия для контроля коммерческой деятельности. Уже в 1890 году Макс Вебер отмечал, что он «с течением времени примерно на треть стал экономистом»[192]. Вскоре после этого он стал им на все три трети: всего за два года экономист вытеснил историка права и юриста. По должности Вебер оставался экономистом всю свою жизнь. В Гейдельберге, во втором университете в своей академической карьере, где он начал преподавать в 1897 году, он стал профессором политэкономии и финансов, в Вене и Мюнхене, где он преподавал в 1917 и 1919 годах, это тоже была экономика, в Мюнхене дополненная обществоведением и историей экономики. Как он к этому пришел, сказать сложно, но в любом случае — довольно неожиданно. Впервые Вебер упоминает о своих исследованиях биржи в письме своему коллеге, профессору Густаву Шмоллеру в феврале 1894‑го, т. е. когда эти исследования уже были начаты. За три месяца до этого он тому же адресату писал о совершенно иных научных планах, в частности, о замысле более широкого анализа средневековой торговли[193]. Что произошло между первым и вторым письмом? Во–первых, был опубликован статистический материал биржевого обследования. Как это было в случае с опросом на тему положения сельскохозяйственных рабочих и еще не раз на протяжении последующей жизни, Вебер и здесь отреагировал на внешний стимул, на данное ему поручение и социальный запрос. В начале научной карьеры у него не было «любимой темы» или вопроса, который позволил бы ему самостоятельно собирать материал для ответа на него. Как истинный воспитанник исторической школы, он предпочитает проявлять себя в упорядочении уже собранного фактического материала. В ходе исследования он наталкивается на интересующие его темы, но по собственному почину не исследует то, что его по–настоящему волнует. Во–вторых, Веберу не терпится проявить себя в роли политического консультанта. Он хочет действовать. Он участвует в подготовке буржуазных реформ в социальной сфере в рамках Союза социальной политики и Евангелическо–социального конгресса, для которого он совместно со своим другом Паулем Гёре организует еще один опрос на тему положения сельскохозяйственных рабочих, где в качестве респондентов выступают уже не землевладельцы, а деревенские священники. В этом смысле биржевая реформа была лишь еще одним полем деятельности Вебера как национал–либерала, не желавшего ограничивать себя наукой. Экономика и социально–политические последствия ее развития в последней трети XIX века постепенно стали все больше и больше влиять на политическую практику. Соответственно, старое разделение государства и буржуазного общества как «системы потребностей» (Гегель), где государству отводилась задача сохранения высших ориентиров перед лицом сугубо частных интересов, постепенно утрачивало свое значение. «Рабочий» и «социальный вопрос», создание системы социального обеспечения и работа над Гражданским уложением, принятым в 1900 году, направили политические амбиции Вебера в сторону актуальных экономических тем. Наконец, и профессиональная карьера подталкивала Вебера к изучению современного общества и его экономического устройства. Дело в том, что и в должности внештатного профессора в Берлине, и ввиду возможного приглашения на должность профессора во Фрайбургском университете он оказывался в неловком положении, ведь ничто из написанного им до сих пор не подтверждало его пригодность к работе на новом месте. Границы между дисциплинами, изучавшими политику, право и экономику, пока еще были размытыми. Так, Адольф Вагнер в своем «Обосновании политической экономии» 1894 года издания наряду с частной собственностью, капиталом, трудом и землей анализирует также семейное право и миграцию[194]. Как писал в 1862 году экономист Вильгельм Рошер, «предметы, изучаемые правоведами и экономистами, едва ли не одинаковые»[195], отличается лишь точка зрения: правоведение анализирует их с точки зрения «человеческой потребности в урегулировании», экономика — с точки зрения «неприятия конфликта». Экономика, по мнению Рошера, относится к праву так же, как химия — к медицине[196]. В своих собственных работах по экономической теории он исследовал географическое положение крупных городов, места размещения промышленных предприятий, суждения англичан о крестьянах, чиновничьих квартирах и промысловом праве. Методологическая задача заключалась прежде всего в интеграции статистических и социологических данных в контекст исторического повествования, а кроме того, в создании корпуса знаний о производстве и потреблении, включающих в себя такого рода наблюдения: «С точки зрения расположения производства пиво отличается от крепких напитков прежде всего тем, что первое, как правило, производится в городах, а последние, напротив, изготавливаются в сельской местности». Далее этот факт объясняется тем, что крепкие алкогольные напитки имеют более длительный срок хранения и более удобны для транспортировки[197]. Таким образом, собственно экономических теорий, которые можно было бы изучать в университетах, и не было. Впрочем, из Англии, Австрии и Франции в XIX веке в Германию постепенно начинает проникать «политическая экономия», основу которой составляла математическая наука. Новая дисциплина представляла собой нечто вроде моральной арифметики и социальной физики. «Что Коперник сделал для объяснения сосуществования миров в космическом пространстве, то я надеюсь сделать для объяснения совместного существования людей на земле»[198]. Этими словами так и не получивший признания экономист Герман Генрих Госсен, основоположник «школы предельной полезности», в середине XIX века начал свою работу, в которой попытался сформулировать математическую теорию обмена и ценообразования. Из предполагаемого стремления человека к счастью в значении наслаждения и из технологических условий современной экономики эта теория выводила оптимальные результаты экономической деятельности, в первую очередь торговли, но также и производства. Прошло еще десять лет, и та же мысль легла в основу экономической теории, которую сформулировали независимо друг от друга английский логик Уильям Стенли Джевонс («Теория политической экономии», 1871), австрийский юрист и обществовед Карл Менгер («Основы политической экономии», 1871) и французский математик, инженер–неудачник и профессор экономики Леон Вальрас («Элементы чистой политической экономии, или Теория общественного богатства», 1874). Новая область знания позиционировала себя как точную, внеисторическую науку. Однако даже англичанину Альфреду Маршаллу, автору важнейшего для новой дисциплины учебника «Основы экономики» (1890), пришлось ждать долгие годы, прежде чем в 1903 году он смог возглавить первую кафедру экономики в Кембриджском университете. Его коллега Фрэнсис И. Эджуорт немного опередил его — в Оксфорде кафедра политической экономии была основана еще в 1825 году, а в 1891‑м ее впервые возглавил представитель новой «неоклассической» школы, который десятью годами ранее представил на суд общественности свой главный труд с говорящим названием «Математическая психология», где сформулировал следующую мысль: «Использование математических методов применительно к душевной сфере опирается на гипотезу […], согласно которой удовольствие есть сопутствующий фактор энергии»[199]. Соответствующий раздел носил название «Гедонометрия», т. е. измерение удовольствия. Таким образом, и здесь естественные науки, в частности принципы преобразования и сохранения энергии, служили образцом для новой дисциплины. Экономика, по мысли ее создателей, должна была исследовать взаимоотношения экономических агентов, каждый из которых стремился к максимизации полезности лично для себя. Такого рода политическая или национальная экономия на самом деле была интернациональной. Она анализировала экономическую деятельность индивидов и организаций (фирм, чиновников, товариществ) с точки зрения стремления максимально эффективно использовать ограниченные средства для выполнения как можно большего количества собственных желаний. Рациональный агент формирует ожидания, сравнивает товарные комплекты (яблоки с яблоками или яблоки с грушами), производит расчеты и довольно много планирует, жертвует настоящим ради будущего (накапливая денежные средства) и будущим ради настоящего (потребляя) в зависимости от того, как он оценивает свои шансы на получение доходов или потребление. Для этого он отправляется на рынок, совершает обмен и трудится, чтобы было чем меняться. Для Макса Вебера такой абстрактный подход к вопросам экономики был неприемлем. В его понимании экономическая деятельность всегда осуществлялась в контексте права, политики и того, что он позднее назовет «образом жизни». Для его учителя Левина Гольдшмидта торговое право, наряду с товароведением, коммерческой арифметикой и географией торговли, было частью знаний, «которые имеют большое значения для занятия торговлей» и которые он называет «коммерческой наукой в широком смысле слова»[200]. Это все равно что сегодня мы бы считали торговое право частью экономики предприятия. Собственно, суть такого распределения становится понятной, если посмотреть, как Гольдшмидт отвечает на вопрос о главных источниках торгового права, а ответ его отнюдь не очевиден: он предлагает сравнить крестьянина, ремесленника, строителя или фабриканта с торговцем, спекулирующим зерном, или даже с банкиром. Если у производителей на первом плане оказывается фактический аспект их трудовой деятельности, то у торговца на первом плане всегда правовой аспект. Другими словами, для торговца право — главное орудие труда, «ибо всякая крупная торговая сделка (коммерческий акт), как правило, одновременно является и правовым актом». Соответственно, государственный законодатель, по мнению Гольдшмидта, а вслед за ним и Макса Вебера, лишь облекает в статьи закона то, что уже имеет правовую силу среди коммерсантов и уже утвердилось благодаря своей практической полезности. Вебера не интересовало, действительно ли капитализм и ориентированная на его нужды политика обеспечивают бóлыпую экономическую эффективность в значении «обменного баланса», когда никто из участников не может улучшить свои позиции, не ухудшив позиций другого. Не интересовало его и национальное благосостояние и улучшение товароснабжения за счет свободной рыночной экономики. «Сильная биржа в любом случае не может быть клубом “нравственной культуры”, а капиталы крупных банков столь же мало служат социальному обеспечению, сколь ружья и пушки. Для национальной экономической политики, преследующей реальные цели, они не могут быть ничем иным, кроме как фактором власти в экономической борьбе»[201]. 13 мая 1895 года, уже отработав один семестр во Фрайбургском университете, Макс Вебер читает доклад по случаю вступления в преподавательскую должность. В докладе, тема которого звучит как «Национальное государство и экономическая политика», Вебер подводит итоги своих исследований положения сельскохозяйственных рабочих и деятельности бирж. Экономическая политика, говорится в докладе, для многих равнозначна «поискам ответа на вопрос о том, как осчастливить мир». В экономической науке в центре внимания оказывается поочередно либо проблема производства товаров, либо проблема их распределения, т. е. вопрос «социальной справедливости». Однако как только заканчивается сугубо научный анализ и начинается экономическая политика, на место космополитической экономики, по мнению Вебера, должна прийти национальная экономия, которая бы учитывала характеристики людей, «выращенных» в определенных социальных условиях. Экономические методы и подходы получают повсеместное распространение, однако их подлинный характер, по мнению Вебера, искажен. Иначе как объяснить тот факт, что на вопрос, что делать в ситуации, когда на территории Германии поселяются сельскохозяйственные работники из Польши, ибо это, помимо всего прочего, в интересах юнкеров, которые теряют свои позиции в обществе и по–другому просто не могут выжить на мировом рынке, господствующая экономическая теория не дает удовлетворительного ответа?. Экономика для нее — это такая сфера, где сами собой уравновешиваются интересы разных субъектов или же реализуются идеалы государственной справедливости. Для Вебера же экономика — это лишь еще одна форма политики, возможно, самая важная форма в условиях существования мировой экономики: это борьба, вытеснение, расширение имущественных притязаний, распространение определенной национальной культуры за счет экономического роста. Как понимать эти весьма агрессивные тезисы веберовского доклада? На самом деле все сходится: на примере юнкерства на восточном берегу Эльбы можно было увидеть, как уходит в прошлое старая, аристократическая форма господства и как капитализм превращает помещиков в промышленников, которые не совсем честным образом пытаются поддерживать иллюзию былой значимости для народа ради того, чтобы и впредь получать финансовую поддержку от государства. Стало быть, главный критерий для политики — это уже не старая социальная структура, а экономическая конкуренция, причем тем сильнее, чем больше ее результаты противоречат национальным интересам. При этом в отношении Германии для Вебера основная дилемма связана с буржуазией, которая, будучи естественным субъектом капиталистической экспансии, еще не созрела для политического господства. В чем проявляется эта незрелость? В ее аполитичных, сугубо меркантильных взглядах, в отсутствии интереса к власти. Буржуазия испытывает страх перед народными массами и социал–демократией, надеется, что с этой угрозой сможет совладать преемник Бисмарка, и втайне мечтает об установлении феодальных отношений. Именно поэтому Вебер в своей речи называет себя «представителем классов буржуазии»: его возмущает склонность немецких буржуа к отрицанию собственной самости, их неспособность сделать политические выводы из экономических преимуществ и стремление к безмятежной жизни рантье.

Загрузка...