Кей оказался прав. Больше не было собирающихся вместе войск неприятеля, не было решающих сражений в низинах среди холмов. Но с этого момента начался другой род войны, война набегов и ответных набегов; изрезанный на куски патруль, попавший в засаду в горном тумане; сожженная в ответ деревня; ручей, отравленный сброшенными в него мертвыми телами… Эта тактика была более утомительной, чем любая кампания открытых боевых действий. Прежде всего, она никогда не прекращалось полностью, даже зимой, так что нам некогда было усесться поудобнее, вздохнуть и расслабить пояс с мечом. В то первое лето и осень я всеми имеющимися у меня средствами старался укрепить контроль над огромным куполом лежащих в низине холмов — основной преградой между диким севером и остальной Британией — завязывая, где мог, дружбу с соседними бриттскими князьками и нагоняя страху на тех, кто в этом нуждался. В скором времени мне предстояло продолжить начатое в Сит Койт Каледоне и изгнать Морских Волков из последних прибрежных поселений, как я уже сделал в окрестностях Линдума. Но прежде нужно было обезопасить холмы в низине. И мы несли огонь, карающий меч и ужас перед тяжелой конницей, которую они никогда не знали раньше; несли их в замки, деревни, в старые горные форты с торфяными стенами, на запад и на север, до самого сердца страны пиктов.
Примерно через месяц после Сит Койт Каледона до нас добрался обоз с припасами из Корстопитума, привезший — помимо зерна, пучков стрел, наконечников копий и сала, а также тряпок для перевязки, уложенных в большие, закрытые кожаными крышками корзины, — деньги (меньше, чем было обещано), чтобы заплатить нашим людям. А всего несколько дней спустя в Кастра Кунетиум прибыл провиант из Дэвы, и с ним очередная партия молодых лошадей, которую Кей, к тому времени принявший командование сторожевым постом, переслал мне. Вместе с обозами пришли и первые новости из внешнего мира, которые мы получили за полгода. Новости для меня содержались в длинном послании от Амброзия. Оиск и мальчишка Сердик, бежавшие из Эбуракума, снова появились на территории кантиев. Саксы, возглавляемые Аэлле, захватили Регнум и разграбили Андериду, перебив весь британский гарнизон до последнего человека, но Амброзию удалось загнать их на узкую береговую полосу под Южными Меловыми Утесами, хотя пока что он еще не смог выкурить их с новых позиций на холмах. Узнать такое было не особенно приятно, но все это показалось мне странно далеким.
Для Флавиана тоже были новости, но его новости пришли с обозом из Дэвы. Прежде чем разорвать нитку, скрепляющую две половинки таблички, он удалился вместе с письмом в тихий уголок лагеря; а потом, когда я осматривал новых лошадей, подошел ко мне, все еще держа его в руке.
— Артос… сир…, — он почти заикался от нетерпения, исполненный какого-то торжественного восторга. — Это от Телери. У нее ребенок!
Но я понял это, как только увидел его глупое лицо.
Я сказал все, что полагалось, и спросил, потому что он явно ждал этого:
— Это мальчик — или девочка?
— Мальчик, — ответил он. — Сын.
— Тогда мы обмоем его рождение заочно — вечером, когда дневная работа будет закончена.
Я положил руку ему на плечо, поздравляя его. Но только Богу известно, как я завидовал ему.
Наступившая осень застала нас на хорошо укрепленных позициях и с плодотворно проведенным летом за плечами. Прошла зима, и снова заросли ольхи у конского водопоя вспыхнули заревом от поднимающегося сока. После Сит Койт Каледона я почти не общался с Темным Народцем; они время от времени приносили нам новости, а мы взамен давали им сколько могли зерна из зимних запасов. И это было все. Но я всегда знал, что стоит мне повесить гирлянду на Повелителя Ольховых Зарослей, и еще до наступления ночи Друим Дху или один из его братьев придет в форт; и это знание было приятным.
Этой весной я получил еще один залог дружбы от Темного Народца, потому что в жесткой траве, покрывающей теперь то место, где под девятью боевыми конями лежала девушка, выросло небольшое растеньице с серебристыми листьями и хрупким белым цветком. Должно быть, когда я жег полученные от Старейшей сухие травы, чтобы успокоить дух девушки, из них выпало семечко и пролежало, не всходя, целый год. Я больше нигде не видел таких цветков.
На вторую весну, оставив Кея теперь командовать Тримонтиумом и послав Бедуира в набег на поселения Восточного побережья, я взял с собой своего оруженосца Эмлодда, Флавиана, Голта и еще несколько человек — не больше, чем потребовалось бы для охоты, — и отправился далеко на юго-запад, к охотничьим тропам Думнонии. Я чувствовал себя почти до боли как дома в этом краю вересковых равнин и маленьких сверкающих озер, куда доносился шум западного моря, потому что живущие здесь племена происходили из того же самого корня, что и мои сородичи в королевстве Кадора. Однако я приехал в эти западные пустоши не для того, чтобы наслаждаться горькой сладостью тоски по дому, но чтобы продолжить попытки объединить верные нам племена и привести их под Алого Дракона.
Маглаун, один из величайших клановых вождей, оказался также одним из самых ненадежных людей, с какими только можно было иметь дело. Он отнюдь не был настроен враждебно, а просто, как одно время казалось, решил не давать мне возможности вообще поговорить о том деле, которое привело меня в его замок; и я знал, что его, как шарахающуюся лошадь, бесполезно, и даже хуже чем бесполезно, силой тащить к тому, что его пугает.
В первый и второй день из тех трех, что я решил на него потратить, мы до самого вечера охотились, а по ночам слушали песни в пиршественном зале с высоким потолком и раскрашенными бревенчатыми стенами, пока три его чернобровых сына и младшие из дружинников, собравшись вокруг нижнего очага, устраивали щенячью возню, играли в кости или пытались спускать соколов на ласточек, гнездящихся среди потолочных балок; и у меня не было абсолютно никакой возможности поговорить с Маглауном наедине.
А потом, на третий день, — это был канун Середины Лета — он, казалось, передумал и был готов хотя бы к разговору; и большую часть дня мы провели, шагая взад-вперед по маленькому садику под стенами замка, где рыбаки, переругиваясь, развешивали среди яблонь мокрые сети на просушку.
У Маглауна была на меня обида, хотя он высказал ее мне достаточно сдержанно и без всякой злобы.
— С тех пор как ты разгромил войско Гуиля, скоттские банды вернулись к своим привычным набегам; уже в конце прошлого лета они гнали невольников вдоль побережья. Ты оказал нам плохую услугу, милорд Артос, и если я помогу тебе, как ты настаиваешь, людьми и оружием, у меня просто останется меньше сил для защиты собственного побережья.
— Значит, ты предпочел бы, чтобы через твои земли пронеслось все варварское войско? — спросил я. — Это еще может случиться, князь Маглаун, если мне будет недоставать людей, а также оружия и провианта для них.
— Это еще только может быть, — отозвался он, — а вот набеги скоттов — это уж наверняка.
И как бы я ни настаивал, шагая, разворачиваясь и снова шагая под маленькими, согнутыми ветром яблонями, мне, по-видимому, так и не удалось его переубедить.
День казался сначала похожим на все остальные, если не считать того, что большинство мужчин отправились сгонять скот для ритуала, который должен был состояться той ночью; но когда началó смеркаться, произошла перемена — та самая перемена, которая происходит в каждом замке, лагере и деревне, когда начинает смеркаться в канун Середины Лета. И когда мы с Маглауном, так ни до чего и не договорившись, пришли на ужин, замок, укрытый за надежными торфяными стенами, гудел, как слегка потревоженный барабан. Мужчины и женщины в княжеском зале, как и в любом простом доме, поглощали ужин быстро и молчаливо, словно их мысли блуждали где-то в другом месте. А когда с едой было покончено, женщины потушили огонь в каждом очаге и каждый факел, так что весь замок затаил дыхание в полной ожидания темноте; и в темноте они вышли — мужчины и женщины, дети и собаки, каждое живое существо в замке, чьи ноги не отказывались его нести; тоненьким поначалу ручейком, который по пути вбирал в себя людей из каждого дома, мимо которого он проходил, — через ворота в мощной торфяной стене и к заросшим вереском холмам, поднимающимся в миле или около того от нас в противоположной от моря стороне.
Мы с Флавианом и остальными присоединились следом за Маглауном и его дружинниками к темной, молчаливой, расходящейся рябью реке движущихся теней и пошли с ними рядом, сами не более чем тени в сгущающихся летних сумерках.
Это был вечер теплых, перешептывающихся ветерков, и даже тьма, покрывающая землю, казалась не более чем тонким слоем прозрачной тени, накинутой на день, а небо было громадным зеленым хрустальным колоколом, который на севере все еще полыхал отраженным светом. Но по мере того как мы поднимались выше, ночь становилась менее ясной, и нас начали обволакивать едва заметные призрачные струйки тумана; холодный запах моря казался здесь более сильным, чем внизу, а земля стала более старым и более странным местом — местом, которого коснулась та же самая темная мощь, что я почувствовал в Меланудрагиле. Мы подошли туда, где вереск поднимался небольшим пригорком, увенчанным крýгом из стоячих камней; я насчитал девять высоких каменных столбов, которые, с утопающими в вереске ногами и едва заметными туманными венками вокруг головы, казалось, остановились и застыли, прекратив какое-то свое, таинственное движение, всего лишь в тот миг, когда их коснулись наши взгляды.
Ниже круга камней, на ровном участке земли, где вереск расступался, образуя темную площадку для танцев, возвышалась огромная груда дров и хвороста, ожидая в темноте — как ждал этого замок — возрождения Первобытного Костра, Костра Жизни.
Так это было и на холмах Арфона в дни моего детства, и когда толпа расступилась, образовав большой, застывший в ожидании круг, а из ее середины вышли девять молодых воинов, которые должны были вращать крестовину, я физически вспомнил дрожь тетивы у себя под ладонями, и мир моего отца потерял для меня всякое значение, а мир моей матери предъявил на меня свои права.
После обычных долгих усилий они наконец добыли огонь — завиток дыма и искорки, упавшие на ожидающие щепки, внезапное чудо живого огня; и у наблюдавшей за ними толпы вырвался могучий крик радостного облегчения. Странно, как всегда испытываешь этот страх: «В этом году костер не зажжется, и жизнь окончится». Для меня так было в этом году — в этом году тьма сомкнется над нашими головами, это черная пустыня и конец всему, и белый цветок больше не расцветет… Маленький лижущий язычок пламени, который так легко было погасить, был обещанием; не победы, может быть, но чего-то еще не потерянного, что сияло в темноте. И я закричал вместе со всеми остальными, побуждаемый жаркой надеждой, внезапно вспыхнувшей у меня в груди. Они гурьбой двинулись вперед, чтобы зажечь факелы от пучка потрескивающей соломы и бросить их в темный, застывший в ожидании костер. И неподвижная масса бревен и хвороста очнулась от своего навеянного темнотой сна и с ревом взвилась жаром, дымом и мечущимся великолепием Костра Середины Лета. Темные тени, которых коснулся алый свет, мгновенно обрели реальность и превратились в веселящихся мужчин и женщин, и по мере того как лижущее конус костра пламя поднималось все выше и выше, из их груди снова и снова вырывался долгий, постоянно подхватываемый крик радости, преображаясь в конце в хвалебную песнь, которая, казалось, билась вокруг вершины холма, словно огромные крылья.
Пение затихло, и радость переросла в гуляние, и чудо на какое-то время ушло из ночи. В ход, как это всегда бывает, пошло пиво, словно люди, подойдя слишком близко к тайне, пытались теперь отгородиться от нее уютным барьером шумных и привычных вещей.
Когда огонь почти угас, они привели скот из большого горного загона, где он стоял наготове, и начали прогонять его сквозь сникшее пламя, чтобы он был плодовитым на следующий год. Это тоже было нечто из моего детства; головы с дикими глазами и широко расставленными рогами, вскидывающиеся вверх в свете костра; охваченные ужасом кобылы с жеребятами под боком; поток колышущейся овечьей шерсти; угольки, разбросанные столпотворением острых копыт; искры, впившиеся, как репьи, в конские гривы; неугомонное ржание и мычание, крики пастухов и лай пастушьих собак.
Вслед за скотом к разбросанным углям подбегали люди, поднося к ним ветки, чтобы удержать Первобытный Огонь, прежде чем он будет потерян снова, а потом раскручивая эти самодельные факелы над головой, пока они не превращались в конские хвосты дымного пламени. Некоторые бросились бежать к замку; языки огня с веток струились у них за спиной, как знамена. Другие принялись плясать и водить хороводы — фантастические фигуры, похожие в прозрачном тумане на болотные огоньки. Мужчины и женщины начали присоединяться к танцу, и внезапно появилась и музыка — или, возможно, музыка была первой; я так и не узнал этого.
Это был тонкий, высокий звук, серебристое журчание свирели, но в нем было могущество, потому что он потянул танцующих за собой, словно они были нанизаны на его сверкающую нить. И когда они проносились мимо — цепь пар, удлиняющаяся с каждым мгновением, свивающаяся и развивающаяся в сложном древнем узоре плодородия, кружащая, все время по ходу солнца, около разбросанного костра, — я увидел ту женщину.
Она стояла немного в стороне, странно далекая от разыгрывающейся вокруг неистовой сцены; наполовину скрытая тенью, если не считать мгновений, когда взвихренный свет факелов касался ее распущенных рыжевато-каштановых волос.
Я прекрасно знал, кто она такая: Гуэнхумара, дочь князя. Я не раз видел ее за прошедшие три дня, когда она прислуживала нам, гостям своего отца, вместе с другими женщинами из княжеского дома. Я даже получил гостевую чашу из ее рук, но, мельком отмечая тот факт, что она здесь, я никогда не видел ее по-настоящему. Теперь же... может быть, виной тому было настроение этой ночи, музыка свирели, туман и подпрыгивающие головни; может быть, это было всего лишь вересковое пиво — но, когда я посмотрел на нее, она запала мне в душу, и я почувствовал ее присутствие каждой частицей своего существа. Впервые за десять лет я смотрел так на женщину, и пока я смотрел, она вздрогнула и повернулась, словно я коснулся ее, и увидела меня.
Я двинулся к ней, хохоча, как победитель: да поможет мне Бог, я был очень пьян, но думаю, что не только от пива; я схватил ее за запястье и втянул в хоровод. Позади нас к цепочке танцующих присоединялись другие пары, а впереди, увлекая нас все дальше и дальше, звучала серебряная мелодия свирели. Теперь мы расширяли круг, чтобы охватить петлей девять камней, вплетаясь между ними, как мастерицы вплетают в праздничные гирлянды стебельки цветов; закидывая нашу петлю вокруг рдеющих угольков костра; проносясь иногда, по воле вожака, между костром и кругом камней, чтобы очертить огромную восьмерку; изгибаясь, завиваясь, дальше, дальше и дальше, пока туман не закружился вместе с нами над головами каменных танцоров… и распущенные волосы женщины бросали мне в лицо запах вербены…
Чары разорвал далекий крик и настойчивое гудение рога под стенами замка, едва слышное на таком расстоянии. Танцующие остановились, разъединили руки, и все глаза устремились к побережью, где — с той стороны, куда причаливали лодки, — в ночь взметнулось пламя, которое, вне всякого сомнения, не было костром Середины Лета.
— Скотты! Скотты напали снова!
Я бросил запястье женщины и крикнул Товарищам:
— Флавиан! Эмлодд! Голт — сюда, ко мне!
Они сбежались на мой призыв, стряхивая по пути пары верескового пива и древней магии и высвобождая мечи из ножен волчьей кожи. Большинство воинов Маглауна пришли к Костру без оружия, только с кинжалами, согласно древнему и почитаемому обычаю; но мы давно уже поняли неразумность таких обычаев и поступились честью в обмен на какую-то долю успеха в борьбе против Морских Волков; и потому весть о набеге скоттов застала нас в большей готовности, чем многих из наших хозяев.
Мы бросились к побережью и далеким огням, обогнав даже князя и его дружинников. Спотыкаясь о корни вереска, с бешено колотящимися сердцами, мы неслись навстречу легкому морскому ветерку, в котором, по мере того как мы спускались вниз, все сильнее чувствовался запах гари. На мелководье, ниже того места, куда причаливали лодки, стояли две большие, обтянутые кожей боевые карраки, а между нами и полыхающими хижинами рыбаков метались темные фигуры. Может быть, они рассчитывали на то, что пока горит Костер Середины Лета, никаких дозорных не будет. Они подняли крик и, сбившись вместе, развернулись нам навстречу; и мы, вопя изо всех немногих сил, что у нас оставались, накинулись на них.
Я не помню почти ничего, кроме сумятицы, которая воцарилась потом. Может быть, в этом было виновато вересковое пиво и все еще не развеявшиеся чары прошедшего часа. Идти в бой пьяным — это восхитительное ощущение, достойное того, чтобы его испытать, но оно не помогает сохранить ясные и подробные воспоминания. Однако кое-что я помню сквозь багровый туман своей ярости — ярости, вызванной тем, что оборвалось нечто чудесное и прекрасное, что, как я смутно чувствовал, могло никогда не вернуться снова. Я помню, как вереск уступил место мягкому песку и как песок проскальзывал и поддавался под нашими ногами; помню холод воды, закручивающейся вокруг наших щиколоток, когда мы оттеснили скоттов с прибрежной полосы, вынудив их сражаться на мелководье; и белую известковую пыль, летящую с их боевых щитов, ставших золотыми в пламени горящих каррак. Я помню, как чье-то мертвое тело неуклюже перекатывалось взад-вперед у края воды и как кто-то заливался оглушительным, диким хохотом, выкрикивая, что эти две вороны уже не прилетят непрошенными к ужину в следующем году. И удивительное открытие, что в какой-то момент в ходе схватки я получил удар копьем в плечо и что моя левая рука намокла от крови.
Я повернулся в сторону берега, протрезвев теперь, когда битва закончилась, а моя чудесная багровая ярость обратилась в пепел; и, придерживая рукой плечо, начал пробираться обратно к замку. Кто-нибудь из женщин сможет перевязать мне рану. Мертвые тела лежали вдоль линии прилива, словно обломки кораблекрушения, перекатываясь из стороны в сторону в легких набегающих волнах. Утро было уже недалеко, и света от ярко пылающих рыбацких хижин и горящих каррак было достаточно, чтобы видеть; и неподалеку от торфяной стены сада, в котором мы с Маглауном расхаживали вчера, занятые нашим спором, я увидел темное тело человека, лежащего чуть в стороне от своих убитых собратьев. Я увидел и еще кое-что и застыл на месте, глядя не на мертвого пирата, а на охраняющего его живого пса. Я слышал — кто же не слышал? — об огромных волкодавах из Гибернии; а теперь видел одного из них. Стоя так, с поднятой головой, настороженно развернувшись, чтобы наблюдать за мной, он был великолепен: ростом в холке с трехмесячного жеребенка, со шкурой, покрытой размытыми полосами черного и янтарного цвета — кроме груди, сияющей в свете пламени молочным серебром, так же, как когда-то у Кабаля. Должно быть, он принадлежал вожаку пиратов; такой пес был бы достоин занять место в любом боевом отряде, и зияющая рана у него на боку доказывала, что он не уклонялся от битвы. Я сделал шаг в его сторону. Он не шевельнулся, но глубоко в его бычьем горле что-то заклокотало. Я знал, что если сделаю еще один шаг, он сожмется для прыжка, а на третьем шаге вцепится мне в глотку. Но я знал также, с мгновенной уверенностью, такой же быстрой и безвозвратной, как момент потерянной девственности, что именно его я не переставал ждать с тех самых пор, как умер старый Кабаль, что именно он был причиной, по которой я никогда не называл другого пса этим именем.
Со мной были Флавиан, Эмлодд и три сына князя. Я сделал им знак отойти.
— Сир… что…? — начал Флавиан.
— Пес, — объяснил я. — Он должен быть моим.
— Милорд, тебе бы следовало перевязать руку, прежде чем начинать беспокоиться о каких-то там собаках, — возразил юный Эмлодд.
— Рука может подождать. Если я потеряю этого пса, то уже не найду такого, как он.
Я знал, как они переглядываются за моей спиной, говоря друг другу глазами, что Медведь все еще опьянен битвой или, может быть, отупел от потери крови.
Потом Фарик, средний сын, предложил:
— Господин, давай сейчас поднимемся в замок; пес не оставит своего хозяина, и мы с братьями вернемся сюда и заарканим его.
— Глупец! — крикнул я. — Оттащи этого пса от мертвого хозяина на веревке, и ты загубишь его навеки. А теперь идите, если не хотите, чтобы и вам, и мне разорвали глотку.
Мы переговаривались шепотом, и за все это время огромный пес ни разу не шелохнулся, и его глаза, похожие в свете пламени на зеленоватые лампы, ни на миг не оставили моего лица.
Я присел на корточки у стены сада, следя за тем, чтобы не сделать ни малейшего движения, которое могло бы показаться ему враждебным, и застыл в неподвижности. Через какое-то время я услышал, как остальные неохотно шагают прочь через высокую прибрежную траву. Я чувствовал, что кровь, хоть медленнее, но все еще сочится сквозь пальцы моей правой руки, зажимающей рану, и гадал, сколько я смогу продержаться; потом я выбросил эту мысль из головы. Пес по-прежнему не шевелился. Я пытался подчинить себе его взгляд, и поскольку ни одна собака не может смотреть на человека в упор дольше, чем несколько ударов сердца, он то и дело отворачивал голову, чтобы лизнуть свой раненый бок; но всегда после нескольких мгновений поворачивался ко мне снова. Наверно, каждому, кто наблюдал бы со стороны, должно было показаться смешным, что я провожу часы после битвы, пытаясь переглядеть собаку; теперь это кажется немного смешным даже мне самому — теперь, но не тогда. Это был поединок характеров, который продолжался и продолжался без конца… Наступил рассвет, пожары в рыбацкой деревушке были потушены, тени маленьких, скрюченных ветром яблонь вытянулись через жесткую траву к прибрежному песку и потихоньку начали укорачиваться. Пару раз пес опускал голову, чтобы обнюхать тело своего хозяина, но всегда его взгляд возвращался к моему лицу. Его глаза, которые прежде казались зелеными лампадами, были теперь янтарными, прозрачными, теплыми от тепла солнца, но потерянными в глубочайшем недоумении, и я знал, что в его душе любовь к мертвому хозяину борется со мной.
Морской ветер ерошил высокую траву и раскачивал тени веток, и чайки с криками вились над волнистым песком, который прилив очистил от следов битвы. Я услышал у себя за спиной какое-то движение, и кто-то тихо и настойчиво сказал:
— Артос, ты должен пойти… тебе необходимо перевязать рану. Бога ради, дружище, неужели ты не видишь, что сидишь в крови?
Я прорычал:
— Послушай, если кто-либо подойдет ко мне или к этой собаке прежде, чем я ему это позволю, клянусь, я убью его.
Конец наступил вскоре после этого, внезапно, как оно обычно и бывает. Это было немного похоже на тот миг в приручении лошади или сокола, когда дикая тварь, которая сопротивлялась тебе всем своим диким естеством, сопротивлялась так, что оба ваши сердца были готовы разорваться, внезапно принимает тебя и по собственной воле отдает то, что так долго пыталась удержать (потому что в конце, по сути, это всегда бывает свободным подчинением животного и никогда насильно навязанной победой человека. С собакой — в обычных условиях — все обстоит по-другому, потому что собака рождается в мир человека и с самого начала пытается понять). Это промелькнуло между нами, признание, узнавание; нечто обоюдное, как почти всегда бывает обоюдной ненависть или любовь. В течение одного долгого мгновения это никак не проявлялось внешне. Потом я сделал первый шаг к сближению, медленно протянув к нему руку.
— Кабаль… Кабаль.
Он жалобно заскулил и лизнул шею убитого, а потом снова посмотрел на меня, делая слабое, неуверенное движение вперед, которое прервалось, едва успев начаться.
— Кабаль, — сказал я опять. — Кабаль, Кабаль — иди ко мне.
И он, слегка прижимаясь к земле, медленно, дюйм за дюймом, подошел. На полпути между нами он приостановился и обернулся к своему мертвому хозяину; я знал, что сейчас вся его сумрачная душа разрывается надвое; но я не мог теперь позволить себе жалости. Жалость была на потом. «Кабаль, сюда! Кабаль!». Он все еще колебался, его огромная гордая голова поворачивалась то ко мне, то к нему; потом он пронзительно заскулил и снова двинулся вперед, почти припадая брюхом к земле, словно его хлестали бичом, но больше не оглядываясь. Он подполз к моей протянутой руке, и я начал гладить его уши и морду, давая ему слизывать кровь, засохшую у меня между пальцами, и все это время воркуя над ним, называя его новым именем, повторяя это имя снова и снова.
— Кабаль... Ты Кабаль теперь, Кабаль, Кабаль.
Потом, все еще разговаривая с ним, я, как мог, стянул с себя пояс и одной рукой просунул его под широкий, усаженный бронзовыми шипами ошейник.
— Теперь мы пойдем, мы с тобой, мы пойдем, Кабаль.
Неважно было, что именно я говорил, связь между нами создавал мой голос, постоянно повторяющий его имя. Я оттолкнулся от стены сада и кое-как поднялся на ноги, пошатываясь от странной, словно опустошившей меня слабости и чувствуя себя таким задеревеневшим, словно это я был тем человеком, что лежал лицом вниз в высокой траве, человеком, у которого я отобрал собаку. Я повернулся к тому, что осталось от рыбацких хижин, и к тропе, ведущей наверх, в замок, и увидел, что Флавиан и Эмлодд, которые ждали у поворота садовой стены, где, должно быть, прождали всю ночь, тоже торопливо поднимаются на ноги.
Я пошатываясь побрел в их сторону, и огромный пес шагал рядом со мной; однако все это время я чувствовал, что какая-то часть его души еще принадлежит его мертвому хозяину и что для того, чтобы завершить то, что мы начали, потребуется много осторожных, терпеливых дней… Внезапно, после очередного шага, море и берег завертелись вокруг меня; я увидел, как лицо Флавиана дернулось вперед, а потом меня накрыла ревущая чернота, поднявшаяся из земли, словно волна.
Когда свет вернулся, это было не холодное свечение утра на морском берегу, а дымное желтое мерцание лампы. И когда у меня немного прояснилось в голове, я понял, что лежу на овчинах, сваленных кучей на постели в гостевых покоях Маглауна, и что моя левая рука — как я обнаружил, неосмотрительно попробовав повернуться, — плотно прибинтована к боку. Сидящая рядом на корточках тень быстро наклонилась вперед, говоря:
— Лежи спокойно, сир, а не то твоя рана опять откроется.
Этот голос и лицо, на которое я сощурился, пытаясь свести его в фокус, были грубоватым голосом юного Эмлодда и его встревоженной веснушчатой физиономией.
— Где пес? — спросил я. Мой язык был словно сделан из вываренной кожи.
— На цепи среди сторожевых собак на переднем дворе, — ответил мой оруженосец. А потом, когда я сделал какое-то движение яростного протеста, добавил: — Сир, мы были вынуждены посадить его на цепь. Он совершенно дикий. Нам пришлось накинуть на него рыбацкую сеть, прежде чем мы вообще смогли к нему подойти, и даже тогда он покалечил многих из нас.
Я слабо выругался. Бог знает, что они натворили, смогу ли я теперь когда-нибудь завоевать этого пса.
— А его спускают вместе с остальными после того, как загонят коров?
— Нет, сир. Я же говорю, он совершенно дикий; к нему никто не может подойти даже во время кормежки, только леди Гуэнхумара. Неужели бы мы выпустили в замок волка? Кстати, когда ты окрепнешь, если ты все еще будешь хотеть видеть этого зверя, пара Товарищей стянет ему пасть ремнем, и мы как-нибудь притащим его сюда.
Я покачал головой.
— Как бы я хотел, чтобы вы не сажали его на цепь, но я… понимаю, что у вас не было… выбора, кроме как только убить бедное животное… на месте. Но раз уж вы посадили его на цепь… никто не должен спускать его, кроме меня.
— Да, сир, — согласился Эмлодд с таким явным облегчением, что я рассмеялся и обнаружил, что смех острой болью отдается в моем плече.
— Найди мне Флавиана. Я должен известить Кея, что… я застрял здесь с раной от копья в плече, но что я… вернусь в Тримонтиум, как только смогу сидеть на лошади.
— Мы уже позаботились обо всем этом, сир, — заверил меня Эмлодд.
И какая-то женщина шагнула вперед из мрака за лампой и склонилась надо мной с миской в руках; ее толстая рыжеватая коса качнулась вперед и скользнула по моей груди.
— Хватит разговоров. Теперь выпей и засыпай снова. Чем больше бульона и больше сна, тем скорее ты снова сядешь на лошадь, милорд Артос.
Я увидел, что это Гуэнхумара, дочь князя; но теперь я был трезв и почти уже не помнил, как прошлой ночью увлек ее наверху, на холмах, в Долгом танце; запах вербены больше не льнул к ее волосам, и единственным, что меня интересовало, был пес и то, что Эмлодд сказал о ней и о Кабале.
— Почему он подпускает тебя к себе, если… он не подпускает никого другого? — пробормотал я, да простит меня Бог, немного ревнуя; сон, что был в бульоне, уже плескался вокруг меня темными волнами.
— Откуда мне знать? Может быть, в его прошлой жизни какая-нибудь женщина ласково разговаривала с ним и давала ему теплые объедки со стола, и мы не так страшны для него, как мужчины, которые посадили его на цепь, — она забрала у меня миску. — Но даже мне он не позволяет прикасаться к себе.
— Есть и другие вещи, помимо прикосновений. Сохрани его в живых для меня, если у тебя получится.
— Я сделаю, что смогу… А теперь спи.
Дни шли, а я все лежал в гостевых покоях, обхаживаемый леди Гуэнхумарой и похожей на ворону старой женщиной, которая прежде была ее нянькой; а Флавиан и остальные Товарищи приходили и уходили, и часто меня навещал сам Маглаун, который усаживался на обтянутый шкурой табурет, упирался ладонями в широко расставленные колени и разговаривал обо всем, что только есть под солнцем, задавая множество вопросов. Некоторые из них касались того, как я живу, есть ли у меня жена или женщина, которая делила бы со мной постель, и я сказал ему: «Нет», и, глупец, так и не понял, к чему ведут его расспросы.
На третий день у меня в голове стало горячо и туманно, а рана воспалилась, несмотря на прикладываемые женщинами травы, и наступило время, про которое у меня почти не сохранилось отчетливых воспоминаний. Потом лихорадка выжгла сама себя, и рана начала заживать. Но месяц, который был молодым, когда на нас напали скотты, снова стал молодым, когда я наконец смог дотащиться до порога — пошатываясь, как родившийся час назад теленок, — чтобы посидеть на солнышке перед дверью в гостевые покои и посмотреть на петуха, который важно вышагивал среди грязно-серых кур, копошащихся у кучи мусора. Он был гордым и властным, этот петух, и солнце рождало на перьях его надменно выгнутого хвоста зеленые и бордовые блики. Вскоре я увидел, как он, вытянувшись вверх и широко расставив крылья, бросается к полюбившейся ему курице; но она была как раз за пределами его досягаемости, и когда он уже прыгнул на нее, веревка, которой он был привязан, дернула его обратно, и он, разгневанный и утративший все свое достоинство, шлепнулся в пыль. Это повторилось три раза, а потом мне внезапно надоело смотреть, и я начал выдергивать коричневые стебельки травы, цветущей около дверного косяка, и плести из них косичку.
Как только я почувствовал, что достаточно окреп, я доковылял до переднего двора. Стоял жаркий полдень разгара лета, и воздух над пустым, лишенным всяких признаков человеческой жизни двором дрожал и колебался. Сторожевые собаки спали или хватали зубами жужжащих вокруг них радужных мух. Я огляделся, ища огромного волкодава. Прошло несколько мгновений, прежде чем я его увидел, потому что он затащил свою цепь на всю длину в узкую полоску тени у подножия кладки торфа, а его янтарно-черная шкура превосходно сливалась со всем окружающим. Я замер на месте и позвал его, не ожидая никакого ответа. Но он шевельнулся и поднял лежавшую на лапах огромную голову, словно то имя, что я дал ему, коснулось чего-то в его памяти.
— Кабаль, — повторил я, — Кабаль.
И в следующее мгновение он был уже на ногах и рвался ко мне с цепи, умудряясь, несмотря на душащий его ошейник, вскинуть голову и залаять, — неистовый, умоляющий звук.
— Тихо, тихо теперь. Я иду!
Как только он увидел, что я приближаюсь к нему, он перестал дергать цепь и стоял спокойно, с поднятой головой, наблюдая за мной серьезными золотистыми глазами и начиная неуверенно вилять хвостом. Рана у него на боку зажила, но что касается всего остального, то он был в ужасном состоянии; он потерял уважение к себе до такой степени, что был покрыт собственными нечистотами, его шерсть стояла дыбом, сквозь некогда великолепную шкуру проступали ребра, а шея там, где в нее постоянно впивался тяжелый ошейник, была стерта до самого мяса. Позже я узнал, что почти все это время он отказывался есть. Должно быть, еще немного, и у него разорвалось бы сердце.
Я нагнулся, отстегнул тяжелую цепь и почесал его морду и уши — необычайно мягкие уши, несмотря на всю жесткость его шкуры, — и он с усталым вздохом привалился ко мне, так что я пошатнулся на еще слабых ногах и чуть было не свалился наземь.
Когда мы вышли со двора, он шел рядом со мной без всякой привязи, касаясь мордой моей руки. Я отвел его в гостевые покои и крикнул кого-нибудь, кто был поблизости. На мой зов прибежал Флавиан.
— Принеси мне мяса для этого мешка с костями, — потребовал я; пес стоял рядом со мной, и его загривок подергивался под моей ладонью. — Гром и молния! Как вы позволили ему дойти до такого состояния?
— Эмлодд же сказал тебе, сир, мы не могли спустить его. Он бы точно загрыз кого-нибудь; а на цепи он отказывался есть.
— Леди Гуэнхумара…, — начал я.
— Если бы не леди Гуэнхумара, он бы умер. Но даже ей он не позволял прикоснуться к себе. Один раз она попыталась это сделать, чтобы промыть ему рану на боку. Тогда-то он ее и укусил.
— Укусил?
— Не очень сильно. Разве ты не видел ее разорванную руку, когда она приходила ухаживать за тобой?
— Нет, я… не заметил, — тут я почувствовал себя пристыженным, но все еще злился. — А ты не мог сказать мне?
Он посмотрел мне в лицо спокойным, ровным взглядом.
— Нет, сир. Ты ничего не смог бы сделать, а только стал бы волноваться, и у тебя бы снова началась лихорадка.
И это было правдой. Мгновение спустя я признал это и кивнул.
— Это так. А теперь пойди поухаживай за кухаркой, чтобы она дала тебе мяса. А потом уходи и держи остальных подальше отсюда. Мне нужно кое-что сделать.
И вскоре Кабаль, на плече которого все еще лежала моя рука, сидел перед огромной кровавой массой свиных потрохов и наконец-то ел досыта.
Несколько дней спустя, когда я рассудил, что наши дела уже достаточно продвинулись, и когда ко мне вернулось побольше сил, я прикрепил к его ошейнику ремень на случай неприятностей с другими собаками и взял его с собой на ужин в пиршественный зал. Я опоздал, потому что подравнивал бороду, которая стала слишком длинной за то время, что я болел, и это отняло у меня больше времени, чем я рассчитывал; почти все дружинники Маглауна уже собрались. Когда я с Флавианом и остальными Товарищами за спиной вошел в зал, они вскочили на ноги и приветствовали нас, как приветствуют вождей, ударами рукоятей кинжалов по столу перед собой; и Кабаль, услышав этот шум, насторожил уши и угрожающе ворчал до тех пор, пока я не заговорил с ним и не успокоил его.
— Похоже, что ты — победитель во всем, — сказал Маглаун, когда я подошел к почетному месту в сопровождении огромного пса.
Ужин перерос в праздничное пиршество по поводу нашей победы над морскими разбойниками, и я сидел вместе с Маглауном в верхнем конце зала, на сиденье, застланном великолепной оленьей шкурой, с Кабалем, напряженно застывшим на папоротнике у моих ног, и ел вареный медвежий окорок, сдобный белый ячменный хлеб и творог из овечьего молока, пока Флан, певец князя, пел песню, которую он сложил в мою честь, потому что именно мы с Товарищами сыграли решающую роль в этой стычке со скоттами. Это была не такая песня, какую сложил бы Бедуир, но у нее был хороший, крепкий ритм, похожий на рокот волн, набегающих на западное побережье, и на удары весел, — она была бы хороша на боевой ладье, чтобы гребцы не сбивались с ритма.
В зале Маглауна все еще соблюдался старый обычай Племен, и женщины ели не вместе с мужчинами, а отдельно, на женской половине. Но после окончания трапезы они входили, чтобы наполнить мужчинам чаши, а маленькие темнокожие рабы, прислуживавшие за едой, незаметно исчезали или пристраивались вместе с собаками у очага. Так что и этим вечером, когда с едой было покончено, Гуэнхумара, как обычно, вошла в зал в сопровождении других женщин. Она ухаживала за мной во время болезни так же часто, как Бланид, ее старая нянька, и с гораздо большей мягкостью, но за исключением тех мгновений у Костра, когда я так живо ощущал ее присутствие, я вообще ее не замечал. Казалось, я не замечал ее и теперь. И однако, оглядываясь в прошлое, я очень четко вспоминаю, какой она была, и это так странно…
На ней было платье в синюю и красновато-коричневую клетку, сколотое где-то у плеча золотой брошью с вишневым янтарем, а к концам ее длинных рыжеватых кос были привязаны маленькие золотые яблочки, которые слегка покачивались при ходьбе, так что я невольно ждал, что они вот-вот зазвенят, как колокольчики. Она медленно шла через зал, держа в ладонях чашу темно-зеленого стекла, и ее лицо было так сильно накрашено, что я уже издали мог видеть малахитовую зелень на ее веках и то, как были подтемнены и удлинены сурьмой ее брови, словно черные, острые, как кинжал, крылья стрижа.
Она медленно, очень медленно прошла через затихающий у нее за спиной зал, поднялась по ступенькам на помост и вложила наполненную до краев чашу в ладони своего отца.
Маглаун, качнувшись, встал на ноги и поднял чашу вверх, слегка расплескав ее по дороге. Я увидел, как напиток струится у него между пальцами, золотистый и почти такой же густой, как чистый мед. Маглаун повернулся и взглянул на меня из-под рыжих бровей.
— Слава Артосу Медведю. Я пью за тебя, милорд граф Британский. Пусть солнце и луна сияют на тропе, по которой будут идти твои ноги, и пусть никогда не ослабеет твоя рука, держащая меч.
И он откинул голову назад и выпил; а потом остался стоять, держа чашу в руке и глядя поверх нее на меня поблескивающими, расчетливыми глазами. Я понял, что готовится что-то еще, и с внезапно запульсировавшим в голове предостережением ждал, что бы это могло быть.
— Я много думал о тех вещах, о которых мы говорили с тобой до того, как напали скотты, — ты видишь, в этом я был прав, но тем не менее, мне все сильнее сдается, что мы действительно должны, как ты и сказал, на будущие времена встать против варваров щитом к щиту. Поэтому мне сдается также, что нам с тобой нужно соединиться узами, которые скрепили бы наши щиты воедино; и за узы между нами я пью снова.
Опустошив огромную чашу больше чем наполовину, он протянул ее мне — к этому времени я тоже поднялся на ноги — говоря:
— Выпей и ты.
Я взял ее в ладони, и свет пламени центрального очага, сияющий сквозь толстое стекло, наполнил ее тусклым золотистым огнем.
— За какие узы я должен выпить? — спросил я, все еще чувствуя, как бьется у меня в голове тихий, четкий сигнал опасности.
Он ответил:
— Почему бы не за узы родства? Они самые верные из всех. Возьми мою дочь Гуэнхумару от моего очага к своему. И тогда мы станем родичами, соединенными кровной связью, как брат с братом и отец с сыном.
На какое-то мгновение мне показалось, что меня ударили поддых. Я так и не знаю до сих пор, что заставило Маглауна заговорить об этом публично, рискуя унижением своей дочери перед всеми воинами, собравшимися в зале; может быть, ему хотелось объединить все причины для торжества, чтобы этот вечер заполыхал одним грандиозным, великолепным костром, и он даже не подумал, что я могу отвергнуть то, что он мне предлагал. Может быть, он хотел подтолкнуть меня. Может быть, он был игроком — а может, просто более сведущим в обычаях мужчин и женщин, чем это казалось. Мой потрясенный взгляд словно сам собой метнулся к лицу Гуэнхумары, и я увидел, как его до самых корней волос заливает волна мучительного румянца; и понял, что она не была предупреждена, но, в отличие от меня, опасалась заранее; и что густой слой краски на ее лице был для нее тем же, чем для юноши доспехи. Мои мысли разбегались во все стороны, пытаясь найти выход для нас обоих, выход, который не нажил бы мне врагов там, где мне так нужны были союзники. Потом я услышал свой голос:
— Маглаун, друг мой, ты оказываешь мне великую честь, но ты должен простить, что я не отвечу тебе сегодня. Мне запрещено — это табу для меня с самого рождения — даже думать о женщинах каждый год начиная с того времени, как угаснут Костры Середины Лета, и до того, как зажгутся факелы Ламмаса, факелы Урожая.
Это прозвучало как безумно неправдоподобный предлог, но в конце концов, он был не более неправдоподобен, чем табу, наложенное на Конери Мора, скоттского героя, которому запрещено было когда-либо объезжать Тару, двигаясь слева направо, и спать в доме, из которого по ночам сиял свет очага… Во всяком случае, поскольку никто не мог этого опровергнуть, я по крайней мере получил передышку…
В зале послышался приглушенный шум голосов, шепот женщин; брови князя сдвинулись и только что не сошлись над переносицей, а на его скулах запылал темный румянец. Я бросил еще один быстрый взгляд на Гуэнхумару и увидел, что она, напротив, побелела так, что на ее веках и щеках четко и уродливо выступили пятна краски, — хотя она встретила мой взгляд спокойно и с едва заметным подобием улыбки.
Потом в коротком затишье прогремел раскат глубокого, гортанного смеха Маглауна.
— А, ладно, что там пять дней? Мы можем провести это время достаточно весело, а в конце ты дашь мне ответ. А пока выпьем за узы дружбы между нами, милорд Артос Медведь!
Пять дней! Я забыл, как долго пролежал в лихорадке; забыл, что лето уже клонилось к концу. Ну что ж, пять дней передышки было все же лучше, чем ничего.
— За узы дружбы между нами, — отозвался я и выпил то, что осталось от сладкого, жгучего напитка, а потом вернул чашу в ладони Гуэнхумары, которая встала, чтобы принять ее у меня; и я почувствовал, что ее руки дрожат. Она улыбнулась, взяла чашу с восхитительным достоинством, которое только сделало более очевидными для меня ее доспехи, и повернулась, чтобы присоединиться к остальным женщинам.
Неловкая тишина, воцарившаяся в зале, внезапно утонула в рычании и гомоне собачьей драки, когда Кабаль — который весь вечер спокойно пролежал у моих ног, лишь время от времени ощетиниваясь и предупреждающе ворча, когда какая-нибудь из собак, враждебно напружинившись, подбиралась к нему чересчур близко, — вскочил с глубоким, яростным рычанием и бросился сразу на трех из них (потом, познакомившись с ним поближе, я узнал, что у него не было обыкновения драться со своими сородичами, но уж если он дрался, то число противников не имело для него никакого значения). Большинство остальных собак тоже кинулось в драку, и в течение какого-то времени мы трудились в поте лица, оттаскивая их друг от друга; нам даже пришлось пустить в ход несколько головешек и кувшин с пивом, содержимое которого полетело в их гущу; и когда мне в конце концов удалось, сдавив Кабалю горло, оторвать его от воющего противника, а остальные собаки, вышвырнутые пинками за дверь, отправились доканчивать свою грызню где придется, только что произошедшая сцена, казалось, была забыта, и пиво пошло по кругу быстрее, чем прежде.
Я был так благодарен Кабалю, словно он бросился в бой, защищая мою жизнь.