Глава семнадцатая. Гуэнхумара

Какой-то старый воин в головном уборе из перьев беркута — по-моему, он был одним из многочисленных дядьев князя — вышел вперед, к земляному трону, и заговорил со мной о браке с Гуэнхумарой, об узах дружбы и о приданом, которое Гуэнхумара должна была мне принести; потому что Рогатому не пристало говорить о таких вещах, хотя в другое время это вполне мог сделать князь Маглаун. Я слышал слова старика и упоминание о сотне вооруженных всадников, которых должен был вести средний сын князя; слышал свой собственный голос, отвечавший, как того требовала вежливость. Я видел короткие голубые вены, извивающиеся на старческом лбу, и пламя факелов, просвечивающее сквозь серебристый пушок у основания перьев. Но все это время мои чувства уносились дальше этого старика, дальше даже Оленерогого на троне, к тому месту, где факелы раздвинулись, образуя разрыв, заполненный дымной темнотой; и в темноте что-то шевельнулось и застыло снова, подставляя свету факелов только мгновенный проблеск золота.

Я снова повернулся к неподвижной фигуре на троне.

— Это хорошее приданое, потому что лошади и вооруженные воины дороже для меня, чем золото, и я с радостью принимаю их вместе с девушкой, — я возвысил голос, чтобы он отдавался эхом от стоячих камней и чтобы его могли услышать все тени, затерянные в самой дальней темноте. — Факелы Ламмаса зажжены, и теперь, когда это больше не табу, я прошу позволения взять деву Гуэнхумару от очага ее отца к моему. Таким образом будут окончательно закреплены узы дружбы между Маглауном, князем кланов Дамнонии, и Артосом, графом Британским.

Наступила долгая пауза, а потом голова с ветвистыми рогами очень медленно склонилась; и из-под маски послышался глухой голос, произносящий древнюю формулу, составляющую единое целое с каждой просьбой.

— Что ты можешь дать девушке взамен того, что она оставляет ради тебя?

— Мой очаг для ее тепла, мою добычу для ее пищи, — отозвался я. — Мой щит для ее убежища, мое зерно для ее плодородия, мою любовь для ее удовольствия, мое копье для горла человека, который причинит ей зло. Больше у меня нет ничего, что я мог бы дать.

— Этого достаточно, — сказал глухой голос.

И Гуэнхумара, с покачивающимися на концах кос золотыми яблочками, прошла сквозь заполненный темнотой проход, оставленный для нее среди факелов.


Все было закончено, и пути назад не было. Сам Рогатый взял кремневый нож и надрезал сначала мое запястье, а потом запястье Гуэнхумары в том месте, где под смуглой кожей голубела вена, и дал нескольким каплям крови стечь в чашу с вином. Мы выпили из этой чаши, оба одновременно, соединив руки на ее краю, как того требовал обычай, и все это время мы были чужаками и смотрели друг на друга чужими глазами, если смотрели вообще; словно никогда и не было того, другого мгновения здесь, наверху, у Девяти Сестер, когда я держал ее под плащом и чувствовал, как бьющаяся в ней жизнь рвется навстречу моей.

Но, чужая или нет, она была теперь моей женой, и нас обоих затянуло неистовое веселье, начинавшее закипать под благоговейным изумлением. Главная часть таинства была завершена, и бог сошел со своего трона, чтобы возглавить хоровод, который извивался и закручивался среди летящего пламени факелов и летящих теней, обвиваясь пылающим кольцом вокруг меньшего кольца стоячих камней, словно вступивших в свой собственный тайный танец, не имеющий ничего общего с движением. Мы танцевали под ритмичное притопывание каблуков и под музыку свирели, кружившую нас туда-сюда, как ветер кружит сухие листья, то посылая их к небу, то крутя по земле, — пока наконец наш хоровод не вырвался за пределы своего вращения и не разбился на группы и пары; а кое-где прыгали и отдельные танцоры.

Гуэнхумара танцевала со мной. Она прошла через все ритуалы собственной свадьбы, словно человек, выполняющий — без запинки, но во сне — сложные фигуры совсем другого танца, но теперь она проснулась и попала под власть тех же чар, что и мы все. У нее вырывался такой же смех, что и у остальных, такие же негромкие вскрики, зарождающиеся глубоко в горле. И среди этой кружащейся массы людей мы танцевали свой собственный танец со своими собственными фигурами (хотя, по правде говоря, к этому времени многие делали то же самое), танец мужчины и женщины, который есть не что иное, как танец оленя, ударяющего рогами по кусту, и щегла, выставляющего напоказ желтый пух у себя под крыльями.

По кругу начали ходить кувшины с пивом, и мужчины и женщины сбивались вместе, чтобы зажигать все больше и больше факелов, один от другого; они танцевали, раскручивая их над головой растрепанными конскими хвостами дымного пламени, которое сияло на смеющихся или потных лицах, на сцепленных руках и развевающихся волосах. В одном месте какой-то человек в килте из шкуры дикой кошки погрузился в свой собственный мир и, вытащив кинжал, кружился и притопывал в сложном ритме боевого танца. Неподалеку от меня полуобнаженная девушка вывернулась из объятий молодого воина и, заливаясь смехом, упала наземь, и прежде чем юноша весело бросился на нее, я успел разглядеть на ее плече и шее следы любовных укусов.

Из-за барабанной дроби притопывающих каблуков, пульсирующей в моей крови, и мелодии свирели, разбивающейся о меня короткими быстрыми волнами, я не знаю, сколько прошло времени, прежде чем я понял — и каким образом я наконец понял, — что если я быстро не найду выход, то мне придется овладеть Гуэнхумарой здесь и сейчас. Похоже, что направленные в мою сторону долгие взгляды предупредили меня о том, чего от меня ждут, только после того, как моя голова начала проясняться.

И я знал, что то, чего от меня ждут, невозможно. Если бы это была любая девушка, выбранная наугад с женской стороны танца, я, может, и сумел бы изобразить жеребца, думая об остальном табуне не больше, чем сам жеребец, когда он покрывает кобылу. Если бы я любил ее, то присутствие других могло бы не иметь значения для нас обоих. А так…

В тот же самый миг я поймал поверх дюжины разделяющих нас голов взгляд рыжевато-карих глаз Фарика под нахмуренными бровями. Он вроде как и смеялся, но послание, которое он передавал мне, было серьезным. И, получив его, я понял, почему он показал мне древнюю крепость, почему устроил все так, что моя лошадь была под рукой.

Почти не понимая, что делаю, я схватил Гуэнхумару за запястья и вытащил ее из танца. Голт и Флавиан были поблизости и, похоже, все еще сохраняли здравый рассудок; я кивком головы подозвал их к себе.

— Иди и приведи сюда Ариана, как можно ближе, — пробормотал я Мальку, делая вид, что играю золотыми яблочками на концах кос Гуэнхумары; она стояла, немного запыхавшись, и ее лицо было в тени.

— Других лошадей тоже?

— Нет, только Ариана. Подведи его к самому краю круга света и свистни мне, когда будешь там. Голт, сходи за Эмлоддом и остальными. Пора увозить невесту, и вы нам понадобитесь, чтобы прикрыть отступление.

Все произошло так быстро, что, думаю, никто из раскачивающейся, прыгающей вокруг толпы не понял, что мы перестали танцевать не просто оттого, что хотели перевести дыхание или, может быть, оттого, что мы тоже были готовы к тому, что должно было произойти потом. А когда Голт и Флавиан ускользнули прочь, каждый со своим собственным поручением, я протянул руку, выхватил у проходящего мимо человека кувшин с пивом и протянул его Гуэнхумаре. В нем почти ничего не оставалось; по глотку для каждого из нас, но этим можно было занять несколько мгновений, и она взглянула на меня поверх края, быстро и с готовностью понимая, что я собираюсь сделать, и ее глаза в неровном свете факелов больше не были чужими. Я отбросил пустой кувшин в сторону, не заботясь о том, кому под ноги он попадет, и его подхватил Фарик, который, хоть я того и не знал, все еще был совсем близко. Я бросил вслед за кувшином слова благодарности, и Фарик поднял руку в быстром странном жесте, как будто поймал их и перекинул мне обратно.

— Разве я теперь не один из твоих капитанов? — крикнул он и снова растворился в клубящейся толпе, а я схватил Гуэнхумару за руки и увлек ее в противоположную сторону. Потом я различил за гомоном толпы и нежной, жаркой мелодией свирели глухой перестук конских копыт по траве, а мгновение спустя заметил у самой дальней границы света факелов бледное, как мотылек, сияние Арианова бока и услышал высокий пронзительный свист, какой издают мальчишки, засунув в рот пальцы.

Я расхохотался, и меня захлестнула внезапная теплая волна опьянения; и я стал каждым мужчиной, который когда-либо увозил свою избранницу от ее сородичей.

— Это нам! Идем, Гуэнхумара! — я подхватил ее на руки и побежал. Она тоже рассмеялась и закинула руки мне за шею, чтобы мне было легче ее нести, и я направился к этому белому сиянию у края круга света. Только ближайшие к нам танцоры могли понять, что происходит, и на один миг изумление помешало им прервать танец или сделать какую бы то ни было попытку задержать нас. А за этот миг я добежал до Ариана и вскинул Гуэнхумару на луку седла. Но когда я сам вскакивал в седло за ее спиной, Фарик поднял крик:

— Смотрите! Он увозит нашу сестру!

И сразу же вслед за этим разразился хаос полупритворной схватки, которой оканчивается большинство брачных пиров.

Я подхватил повод у отскочившего назад Флавиана и вбил каблук в конский бок, разворачивая Ариана в обратную сторону; мои несколько Товарищей торопливо выстраивались у меня за спиной, чтобы прикрывать нас сзади, а молодые воины, возглавляемые тремя братьями Гуэнхумары, пытались прорваться мимо них ей на выручку. Испуганный, фыркающий жеребец рванулся подо мной вперед, и я, оглянувшись через плечо, увидел Флавиана и Фарика сплетенными в борцовском объятии, которое было шуточным только наполовину.

— Скачи! — крикнул Флавиан. — Мы задержим их, насколько сможем!

Я ударил каблуком в белый бок, и мы понеслись летящим галопом, оставляя позади хохот и крики схватки. И Гуэнхумара прижималась ко мне, все еще смеясь, и ее расплетшиеся косы бились, словно холодная водяная пыль, о мое лицо и шею.

Как только я уверился, что за нами нет погони, я перешел на легкую рысь, потому что не очень-то разумно мчаться во весь опор по незнакомым холмам при свете бледнеющей луны, да еще когда твоей руке с поводом мешает женщина. И словно так же как ветер, летевший нам навстречу, тот, другой, теплый и неистовый ветер, который ненадолго бросил нас друг к другу, тоже утих.

Гуэнхумара выпрямилась и сидела теперь у сгиба моего локтя, легкая и ничего не требующая, так что я почти не чувствовал ее вообще.

— Куда мы едем? — спросила она через какое-то время, словно в ней не осталось ничего от прошедших часов. Я выплюнул изо рта ее волосы.

— В Старый замок. Куда же еще?

— Ты знаешь дорогу?

— Надеюсь. Фарик показал мне, где он стоит, — думаю, на случай необходимости.

— Ничего, что я сказала Фарику?

— Ты вряд ли могла поступить иначе, — ответил я, — учитывая, что его жизнь тоже оказалась втянутой в эту историю.

— В этот клубок, — поправила она.

— Я этого не говорил.

— Да, ты этого не говорил.

Она подняла руку и очень осторожно высвободила длинные пряди волос, запутавшиеся у меня в бороде и в наплечной броши с головой Медузы, забирая их обратно себе.

И мы продолжали путь, не разговаривая больше, потому что, похоже, нам больше нечего было сказать.

Туманная луна все еще висела над горизонтом, когда мы поднялись на последний гребень волнистой вересковой равнины и посмотрели вниз, в долину с ее маленьким горным озером, отражающим мерцание неба. И в мягком белом свете развалины заброшенного замка были более чем когда-либо похожи на деревню Маленького Темного Народца.

— В наши дни башню иногда используют как пастушью хижину, — сказала теперь Гуэнхумара, почти как ее брат несколько часов назад. — Но когда в княжеском роду кто-то вступает в брак, она снова вспоминает, что некогда была двором князя.

Мы спустились вниз сквозь вереск, который давно уже поглотил дорогу, и въехали во двор через проем в похожей на волну торфяной гряде, отмечающий то место, где раньше были ворота. Вереск вливался внутрь, доходя до самых стен башни; и поздние колокольчики, прибившиеся к грубо сложенным стенам скотного двора, были призрачно-белыми в расплывчатом лунном свете. И все это время среди холмов слабо мерцали летние зарницы.

Я спешился на небольшом пятачке травы, снял с седла Гуэнхумару и, отдав ей свое огниво, оставил ее собирать прутья и спутанные клубки вереска и разводить огонь, а сам расседлал Ариана и растер его пучком травы. После этого я сводил старого жеребца к берегу озера на водопой, а потом спутал его и отпустил пастись там, где среди вереска и поросших кустами пригорков вились открытые полоски травы, а сам вернулся в башню.

Навстречу мне засиял свет, такой же тускло и прозрачно золотистый, как опавшие листья явора. Гуэнхумара разожгла костер и теперь сидела возле него и делала из меда и ржаной муки маленькие лепешки, чтобы положить их на камни очага, когда те разогреются. Круглые каменные стены поднимались вверх, покидая круг света, и терялись в тени над головой, так что если судить по тому, что было видно, древняя крепость вполне могла снова стоять в полный рост; тень Гуэнхумары, протянувшаяся за ее спиной к дальней стене, падала на беспорядочно набросанные шкуры, прикрывающие толстый слой папоротника на широкой постели, где обычно спали пастухи.

Когда я вошел, Гуэнхумара подняла глаза и с едва заметной тенью улыбки указала на черный глиняный кувшин, который она поставила у самой двери.

— Смотри, я нашла их запасы; думаю, они не пожалели бы их нам для свадебного пира. Возьми этот кувшин и спустись к озеру за водой, а потом собери свежего папоротника для постели.

Я взял кувшин и сходил за водой, а потом принес несколько охапок папоротника и разбросал его на постели поверх засохшего, отшвырнув ногой в сторону вонючие шкуры. И к тому времени, как все было готово, огонь в очаге сиял чистым, алым светом, а на камнях подрумянивались медовые лепешки. Я уселся на мужской стороне очага, свесив руки поперек колен, и смотрел то на Гуэнхумару, то в сторону. А Гуэнхумара на женской стороне переворачивала горячие ржаные лепешки и подкладывала в огонь ветки вереска, не глядя на меня вообще. И время от времени среди холмов слышалось негромкое, низкое ворчание грома.

Мне было трудно и становилось все труднее поверить в то, что я не вообразил в ней это мгновение бурного отклика; но я знал, что нет; он был где-то там и ждал, чтобы его пробудили снова… Вскоре лепешки были готовы, и мы съели их, горячие, сладкие, хрустящие, и запили их холодной озерной водой из черного глиняного кувшина; и по-прежнему ни один из нас не мог придумать, что сказать.

Закончив тягостный свадебный ужин, я встал и вышел наружу, чтобы убедиться, что с Арианом все в порядке. Ночь была более тихой, чем когда бы то ни было, и ее тишина, казалось, только усиливалась этим слабым, едва слышным бормотанием ниже линии горизонта; а случайные зарницы почти терялись в молочной белизне лунного света. Я слышал, как вода озера с плеском накатывается на галечный берег и как среди кустов ухает вылетевшая на охоту сова; это было все. И внезапно мне захотелось, чтобы разразилась буря; я жаждал найти облегчение в раскатах грома, в бушующем ветре и в ливне, хлещущем по долине.

Когда я, поднырнув под каменную притолоку, снова вошел в башню, Гуэнхумара уже лежала на постели, куда, как я знал, я должен был ее отнести. Она сняла с себя платье и сорочку, сложила их вместе с башмаками и медными и эмалевыми браслетами у подножия постели и лежала теперь в душной темноте башни на моем старом, потрепанном непогодой плаще, обнаженная, с распущенными, разметавшимися вокруг волосами. А около ее головы плясал и порхал маленький белый ночной мотылек, привлеченный внутрь пламенем костра. Я посмотрел на нее и даже в неверном смешанном свете пламени очага и низко висящей луны, заглядывающей в дверной проем, увидел, что кожа на ее теле там, где его закрывала одежда, была не белой, а кремовой, как клеверный мед. Она была золотисто-коричневой с головы до пят. Она немного повернулась, положив голову на руку, чтобы наблюдать за мной, пока я шел к очагу и клал наземь седло, которое занес внутрь на случай дождя. Как ни странно, напряжение между нами ослабло, словно раньше мы оба пытались оттолкнуть от себя что-то, но теперь смирились и открылись навстречу неизбежному.

— Я оставила огонь в очаге, чтобы ты мог раздеться, — сказала она, — но, думаю, света луны было бы достаточно.

А потом, когда я сбросил башмаки и, сняв пояс с ножнами, начал раздеваться, воскликнула:

— Сколько на тебе шрамов! Ты весь изодран, точно старый мастиф, который всю свою жизнь дрался с волками.

И я думаю, что она, наверно, впервые увидела меня так, как я увидел ее четыре дня назад, потому что она должна была достаточно часто смотреть на большинство этих шрамов, пока ухаживала за мной во время болезни, но никогда не упоминала о них раньше.

Стоя у очага, я посмотрел на свежий багровый шрам у себя на плече и на белые рубцы от старых ран на бедрах и правом предплечье.

— Наверно, такой я и есть.

— Почему они снова и снова появляются примерно в одних и тех же местах?

— Воина из тяжелой конницы всегда можно отличить по положению его шрамов. Они покрывают бедра ниже края кольчуги, — я слышал о специальных защитных пластинах, но они мешают садиться в седло, — бедра и правую руку.

— А почему не длинный рукав? — практично спросила она. Это был странный разговор для брачной ночи.

— Потому что он помешал бы размаху руки; а еще потому, что саксонские оружейники не делают свои доспехи таким образом.

Я потянулся, стоя у огня, а потом наклонился, чтобы загасить его кусками дерна, которые заранее принес для этой цели. И она, наблюдая за мной, сказала все тем же спокойным, отрешенно-заинтересованным тоном:

— Ты красив. Сколько женщин говорили тебе это?

Я собрал угли в кучу и закрыл их дерном; пламя угасло, и остался только слабеющий лунный свет, который полосой прочерчивал темноту.

— Несколько, — ответил я, — но очень давно.

— Как давно? Сколько тебе лет, милорд Артос?

— Тридцать пять. Это еще одна причина, по которой тебе не следовало выходить за меня замуж.

— А мне двадцать — почти двадцать один. Мы с тобой стары, ты и я.

Раньше я не задумывался о том, что у нее есть какой-то определенный возраст, — хотя отмечал вскользь, не уделяя этому особого внимания, что она уже давно миновала ту пору, когда большинство женщин уходит к очагу своих мужей; и я впервые спросил себя, почему она не сделала этого. Словно угадав этот вопрос у меня в голове и словно, после того как угас слишком пытливый свет, еще немного раскрывшись, она объяснила:

— Когда мне было пятнадцать, я была помолвлена с сыном одного князя из южных земель. Все было устроено обычным образом, но тем не менее я любила его — я думала, что люблю его. Теперь я не уверена; мне было всего пятнадцать. Он погиб на охоте, прежде чем для него пришло время взять меня к своему очагу, и мне показалось, что солнце и луна упали с небес. Воспоминания о нем вставали между мной и всем остальным, между мной и всеми мужчинами, и когда отец хотел сговорить меня снова, я просила и умоляла… я клялась, что наложу на себя руки; и в конце концов — я была вне себя, и, думаю, он боялся, что у меня достанет сил выполнить свою угрозу, — он частично сдался и пообещал, что у меня будет по меньшей мере пять лет отсрочки.

— И это шестое лето, — заметил я.

— Это шестое лето. Но…, — я услышал слабый горький смешок; она насмехалась сама над собой. — Не успели пройти два лета, как я поняла, что была глупа. Я пыталась удержать память о нем, но она стала прозрачной, как древесный дым, и улетучилась у меня сквозь пальцы, и я осталась ни с чем.

— Почему же ты не сказала отцу?

— Я была слишком горда. Если бы ты был семнадцатилетней девушкой, которая вопила так, что в замке ее отца чуть не обвалилась крыша, и которая давала обет умереть за свою мертвую любовь, если ее силой уложат в постель другого мужчины, мог бы ты пойти к своему отцу и сказать: «О отец, я совершила ошибку, простую ошибку; ее мог совершить кто угодно. Это была не любовь; я забыла, как выглядело его лицо, как звучал его голос, и теперь я, в конце концов, готова принять живого мужа»?

Я взял меч и отнес его к постели, чтобы он был под рукой; а потом лег рядом с Гуэнхумарой. Мотылек порхнул мимо моего лица, но, кроме этого, в темноте рядом со мной ничто не шевелилось.

К ее телу было приятно притрагиваться, исследовать его; ее кожа была гладкой и шелковистой, несмотря на свою смуглоту, и я чувствовал под ней легкие крепкие кости: тонкую клетку ребер, длинные стройные бока. Она была слишком худой на вкус большинства мужчин, но мне внезапно понравилось ощущать ее кости. Пока она лежала в свете очага, я заметил на ее левой груди розовую родинку, и теперь я поискал ее наощупь и прижал пальцем. Она была мягкой и странно живой, как бутон цветка, как еще один миниатюрный сосок, бесконечно маленький и податливый, и прикосновение к нему послало по моему телу и в мои чресла волну восторженной дрожи. Я обхватил Гуэнхумару руками и притянул к себе. Она лежала совершенно пассивно, ничего не отдавая, ничего не удерживая, как борозда покорно ждет зерна во время посева… И в это мгновение, словно черная изморозь, пришла память, самый вкус того последнего раза, когда я лежал с женщиной, совокупления, которое было наполовину схваткой, наполовину экстазом, как совокупление с дикой кошкой. Мне казалось, что меня со всех сторон окружают холодные миазмы ненависти, заставляя меня задыхаться, выстужая мне душу, высасывая из меня все силы. Я сильнее стиснул Гуэнхумару в объятиях — нет, скорее вцепился в нее, как утопающий, — пытаясь выбросить этот ужас из своего сознания, пытаясь изгнать стужу ее теплом, смерть ее жизнью. Ее тело под моим больше не было пассивным, и, должно быть, я причинил ей боль, потому что она вскрикнула, и я понял в этот момент, что она была девственной; но все равно, боль, которую я ей причинил, была сильнее, чем следовало бы по природе вещей, и я не знал пощады. Я отчаянно сражался против какой-то преграды, какого-то отрицания, в которых не она была виновата.. Это было, не считая еще одного, самое горькое сражение, в котором я когда-либо участвовал.

В конце концов я исполнил роль мужчины не так уж и плохо, но это было пустым и безрадостным, простой оболочкой того, что некогда было живым; и я знал, что и для Гуэнхумары в этом не было радости, которая могла бы преобразить боль. Я вспомнил первую девушку, которой я овладел смеясь в теплом укрытии за стогом бобовых стеблей, неуклюже, но с упоением. Тогда это было чистым и свежим, но теперь все было изувечено. И я понял до конца, что сделала со мной Игерна: каким-то образом она лишила меня острия моей мужественности.

Я отпустил Гуэнхумару и откатился от нее в сторону. Кажется, я застонал. Я знаю, что был покрыт потом и дрожал с головы до ног, как после смертельной схватки; я зарылся головой в руки, ожидая, что Гуэнхумара отстранится от меня с отвращением или горькой насмешкой.

Вместо этого она спокойно, но так, будто что-то сжимало ей горло, сказала:

— Это не должно было быть так, правда?

— Да, — ответил я. — Это не должно было быть так.

Я сильнее вжал лицо в руки, и перед глазами у меня закружились в темноте маленькие разноцветные светящиеся облачка. Я услышал свой собственный голос, глухо доносящийся сквозь кольцо рук:

— Несколько дней назад я наблюдал за одним из твоих петухов. Он был привязан среди кур, но та, которую он хотел, была вне его досягаемости, и каждый раз, когда он пытался вскочить на нее, веревка останавливала его в самый последний момент, и он падал в грязь до тех пор, пока все его перья не оказались вымазанными и перепачканными. Да смилостивится надо мной Бог, сначала я думал, что это смешно.

Наступила долгая тишина, затем Гуэнхумара сказала:

— Это всегда было так?

— Неужели ты думаешь, что если бы это было так, я взял бы тебя в жены и в приданое за тобой — целое войско? Я не был с женщиной десять лет. Я не знал.

Снова тишина; трепетавшее пламя угасло, и я слышал снаружи мягкий шелест дождя; сквозь открытый дверной проем доносился слабый запах влажной теплой земли. И за всем этим я слышал тишину заброшенного замка.

Потом Гуэнхумара сказала:

— Что случилось? Расскажи мне один раз и покончи со всем этим.

И, лежа там и по-прежнему не поднимая головы, я рассказал ей всю эту постыдную историю, которую не рассказывал в течение десяти лет, даже Бедуиру, который был мне ближе, чем мое собственное сердце. Она имела право знать.

Рассказав все до последнего слова, я ждал, что она в ужасе отшатнется от меня. Она не отзывалась так долго, что в конце концов я поднял голову и снова взглянул на нее в темноте. И когда я сделал это, случилась странная вещь, потому что она слегка повернулась ко мне, нашла наощупь мое лицо, взяла его в ладони и поцеловала меня, как мать, которой у меня никогда не было.

— Да поможет Бог нам обоим, дорогой, — сказала она.

Загрузка...