На следующее утро, когда нам подвели лошадей, Амброзий вскочил в седло почти так же легко, как и все остальные (когда мы два дня назад выезжали из Венты, его пришлось практически поднимать на Поллукса), и сидел там в своих старых, засаленных и покрытых пятнами от дождя кожаных охотничьих одеждах, обсуждая планы на день со своим старшим егерем Кайаном. Невероятным образом к нему откуда-то пришли силы, и даже его лицо меньше напоминало череп, чем в течение всего последнего месяца, так что вся прошлая ночь могла быть не более чем сном.
И однако эта возвратившаяся к нему сила, казалось, не совсем принадлежала миру людей, и в нем все-таки оставалось что-то от сияния, озарявшего его лицо прошлой ночью, так что охотники и батраки с фермы смотрели на своего господина с некоторым недоумением и, похоже, робели приближаться к нему, как никогда раньше, — потому что он был не из тех, кто носит Пурпур среди своего собственного народа, и я не раз слышал, как он спорит с оружейником об установке заклепок или с каким-нибудь старым сокольничим об обращении с соколятами — и терпит поражение, как бывает со всяким, кто спорит со знатоком о его ремесле.
Мир был серым от инея под небом цвета снятого молока, все еще исчерченным последними серебряными и шафрановыми полосами рассвета, но иней был не особенно обильным и не должен был испортить след; и когда мы выехали со двора фермы, обогнули, вспугивая по пути маленьких хохлатых чибисов, лежащее за ней коричневое поле озимой пшеницы и направились дальше, к темной полоске лесов, лошади — даже старый Поллукс — играли под нами после целого дня отдыха, а собаки нетерпеливо рвались вперед на сворках.
Взошло солнце, и иней вокруг нас растаял, уступая место редкому белому туману, лежащему во впадинах у самой земли. Мы начали спускаться в долину, и лошади брели по этому туману, как по мелководному морю осенней паутины, а в солнечных лучах дрожали маленькие сверкающие капли, свисая с каждого сухого цветка болиголова, с каждой шелковистой, намокшей метелки прошлогоднего иван-чая. И я помню, что над разваленной бороздой пели жаворонки. В одной из впадин, укрытых за стеной леса, уже висели первые сережки орешника, и когда мы начали пробираться сквозь кусты, встряхивая гибкие ветки, воздух на несколько ярдов вокруг внезапно окрасился солнечным туманом желтой пыльцы. И я спросил себя, каким все это видится Амброзию: освободился ли он уже полностью от ненаглядности, странности и пронизывающей сердце красоты этого мира, от песни жаворонка и запаха изморози, тающей на холодном мху под деревьями, от вздымающихся конских боков под своими коленями и от лиц своих друзей. Его собственное лицо не выдавало ничего, но мне показалось, что время от времени он оглядывается по сторонам, словно хочет очень ясно увидеть этот зимний лес, крапчатый, как грудка кроншнепа, настороженные собачьи уши, пунцовые кончики тычинок в женских цветках орешника, промелькнувшую по траве тень летящей птицы; вобрать все это в себя, сделать частью своего существа, частью своей души, чтобы ему можно было унести это с собой туда, куда он уходит.
Собаки взяли след оленя рядом с заводью, куда он приходил на водопой на рассвете, и, как только их спустили со сворки, унеслись прочь, наполняя зимнее утро музыкой своего лая, которую перекрывали высокие резкие звуки охотничьего рога. И вот так, следуя за собаками и бегущими с ними вровень охотниками, мы свернули к западу и поднялись в гору. Амброзий скакал в тот день так, словно был здоров. Впоследствии я спрашивал себя, не дал ли ему Бен Симеон какой-нибудь напиток вроде тех, что, по слухам, юты дают своим берсеркам; но не думаю, что он сделал это. По-моему, это было нечто, что, Бог знает какой ценой, Амброзий вызвал в себе сам, — последняя мужественная вспышка догорающего факела перед тем, как погаснуть совсем. Он чуть обогнал меня и Аквилу, и мы со старым капитаном переглядывались и дивились; а лицо юного Гахериса выражало озадаченную надежду, словно он почти начинал верить, что болезнь его господина проходит.
Мы шли по следу долго и упорно, и было, должно быть, уже около полудня, когда мы, взбираясь по склону, покрытому голым, золотисто-коричневым после зимы дерном, завидели на горизонте нашу добычу. Великолепный самец с двенадцатью отростками на рогах, царственный олень за мгновение перед тем, как скакнуть вперед и скрыться за гребнем холма. Старый Аквила протрубил «Вижу зверя», и собаки, которые уже некоторое время бежали почти молча, деловито, с опущенными к земле мордами, теперь залились свирепым лаем и нетерпеливо рванулись вперед.
Когда мы поднялись на гребень, оленя нигде не было видно, но несколько мгновений спустя он появился снова — стелющийся, подобно ветру, над своей собственной тенью по противоположному склону. Собаки, которые теперь тоже его видели, свернули вправо, растягиваясь в линию, которая должна была привести их на другую сторону долины наперерез добыче; но олень заметил нас вовремя и, сделав петлю, помчался к нижнему концу долины, чтобы укрыться в лесу, поднимающемся от низкой речной поймы; на какое-то время мы потеряли его среди орешника, терновых зарослей и кустов калины, образующих внешнюю кайму леса, и собачий лай стал высоким и сварливым.
— Он пошел по воде, — сказал старший егерь, и мы свернули по склону вниз, к реке, с плеском пронеслись по спокойному мелководью — собаки догоняли нас вплавь — а потом продолжили погоню по дальнему берегу. И точно, в миле или чуть больше вниз по течению, в том месте, где берег был размыт рекой и открывал взгляду вывороченную землю и спутанные ивовые корни, собаки опять взяли след. Охотники и добыча вновь устремились на открытую местность, потому что олень не мог углубиться в густую дубраву, где его рога запутались бы в низко растущих ветках, а мы, в свою очередь, не могли проехать по ней верхом. И когда мы вновь увидели его в полный рост, он, хоть и бежал так же быстро, как раньше, явно выбивался из сил.
— Думаю, он наш! — воскликнул я, и рослые полосатые псы с лаем и визгом бросились вперед. Наши лошади начали уставать, но мы выжимали из них все до последнего. Мелькающий впереди олень заметно замедлил бег; каждый шаг давался ему с трудом, а гордая корона рогов была теперь опущена к земле; один раз он споткнулся и чуть было не упал на колени, но потом снова собрался с силами и в последнем отчаянном порыве метнулся вперед от почти настигающих его собак.
Через последний отрог холмов и вниз, в лежащую под ними долину, спотыкаясь и продираясь сквозь намокшие остатки прошлогоднего папоротника; полосатые псы с лаем мчались за ним по пятам, следом, припав к гривам лошадей, летели мы четверо, а вровень с нашими стременами огромными скачками бежали егеря Амброзия. В узкой боковой ложбине — едва ли шире, чем русло ручья, стекающего вниз по склону холма, — среди кремнистых валунов, спутанных корней и колючего лабиринта древних зарослей терновника загнанный олень поднял голову и развернулся к нам; его огромные раскидистые рога были сами похожи на ветви деревьев; снова король, а не преследуемый беглец, хотя его глаза были безумными, бока со всхлипами ходили ходуном, а ноздри, казалось, были заполнены кровью. И мы, подъезжая к нему снизу, почувствовали в этом огромном животном некое величие, которое заставило нас всех приостановиться: это был не загнанный зверь, но приговоренный к смерти король. Помню, Амброзий вскинул вверх руку, и это было так, словно брат приветствовал брата.
Полосатые псы на мгновение остановились, а потом с визгом бросились вперед; егеря выстроились широкими полукружьями с обеих сторон и натравливали их насмешливыми и подбадривающими криками на тайном языке, на котором охотники разговаривают со сворой. Мы четверо спешились, потому что лошади не могли пройти вверх по этому крутому заросшему склону. Но Амброзий, который вчера умирал у нас на глазах, соскочил с седла со знакомым охотничьим кличем: «Добыча моя!» и побежал впереди всех, пробираясь между корней деревьев и под низко растущими ветками терновника; и я увидел вспышку холодного света на лезвии охотничьего ножа у него в руке.
Он был теперь среди собак, и я понял, что он собирается убить оленя сам. Я видел, как он проделывал это раньше, в западных горах, когда я сам еще был ростом с собаку. Это считается наивысшим проявлением охотничьего мастерства, но, кроме того, еще и ужасающе опасно — работа для юноши в расцвете сил и ловкости; однако выступить вперед, чтобы помочь убить добычу, после того, как другой объявил ее своей, — это одна из тех вещей, которые не прощают; и я знал еще, так верно, как вообще знал что-то в этом мире, что клич Амброзия был предупреждением нам держаться подальше не только от его добычи. И лишь Гахерис, не зная правды, бросился к нему с разрывающей легкие скоростью вопреки всем законам охотничьей тропы — но зацепился ногой за корень терновника и растянулся плашмя, задохнувшись от удара о землю, и к тому времени как он, все еще откашливаясь, с трудом поднялся на ноги, а мы с Аквилой, выхватив ножи, менее резво взобрались следом за ним вверх по склону, все было кончено.
Амброзий уже проскочил между собаками, с лаем прыгающими вокруг оленя, который встречал их низко опущенными рогами. Как раз в этот момент один из псов, напоровшись на страшный отросток, отлетел в сторону с лопнувшим, как перезрелая фига, брюхом. Я услышал предсмертный собачий визг и одновременно с ним — странный, торжествующий крик Верховного короля; и увидел, как Амброзий прыгнул навстречу огромному животному, почти не пытаясь увернуться от смертоносных рогов, скорее даже стремясь к ним так же естественно, как мужчина бросается в объятия женщины после долгой разлуки. Направленный вверх удар могучей головы, вооруженной ветвистыми клинками, и блеск охотничьего ножа совпали в одном сверкающем осколке мгновения, и я, словно во сне или с большого расстояния, увидел, как скомканное тело человека, который показался мне в тот момент не Амброзием, взлетело в воздух так же, как до него — тело собаки; как оно корчась соскользнуло по плечам оленя и беспорядочной грудой — сплошные руки и ноги — рухнуло наземь среди валунов и корней терновника. Потом Рыжий Властелин Леса пошатнулся, сделал один неуверенный шаг вперед и завалился на человека.
Со всех сторон, крича, сбегались охотники. И мы… мы тоже бежали — теперь, когда было уже слишком поздно, — огромными прыжками неслись вверх по склону с рвущимися из груди сердцами. Он был, должно быть, всего в двух или трех длинах копья от нас, но нам показалось, что мы бежали до него целую милю. Потом я стоял на коленях перед беспорядочно сплетенными животным и человеком, оттаскивая в сторону все еще слабо брыкающегося оленя, пока Аквила с мальчиком высвобождали тело Амброзия, а егеря хлыстами отгоняли собак. Нож Амброзия еще торчал в горле огромного животного, и когда я вырвал его, вслед за ним алым потоком хлынула кровь. Кровь была везде, она просачивалась в корни терновника, извивалась ржавыми щупальцами вниз по течению небольшой горной речушки. Я прикончил оленя и повернулся к Амброзию. И все это время у меня в голове неотступно, одуряюще крутились слова старой поговорки: «После вепря — лекарь; после оленя — гроб».
Амброзий был мертв, мертв окончательно и бесповоротно, мертв страшно — вся нижняя передняя часть тела разорвана на красные лоскуты и одна огромная рваная рана там, где рог вошел в пах и вырвался наружу под грудиной, рана, разлохмаченно зияющая над кровью, порванными кишками и чем-то мягким и мокрым, на что я не мог смотреть. Я не был Бен Симеоном, который побывал в Александрии. Но лицо было не тронуто. На нем застыло выражение слабого удивления (так много мертвых лиц, которые я видел, выглядели удивленными; должно быть смерть совсем не похожа на то, что мы себе представляем), и под этим удивлением было нечто, менее поддающееся определению, некое торжество, но торжество не личное; возможно, у него был вид человека, который исполнил свое предназначение и пришел к этому с радостью.
Мы с Аквилой взглянули друг на друга поверх смятого, изувеченного тела и склонили головы. Не думаю, чтобы кто-то из нас сказал хоть слово — я имею в виду нас троих; егеря, с побелевшими лицами собирая собак на сворку, перешептывались между собой и то и дело оборачивались, чтобы посмотреть в нашу сторону. Я бросил взгляд на пепельное лицо и подрагивающие губы Амброзиева юного оруженосца и понял, что мальчишку нужно незамедлительно убрать отсюда и поручить ему какое-то дело. Кроме того, выбор так и так должен был пасть на него, поскольку он был самым легким из всех нас.
— Возьми наименее уставшую лошадь и скачи назад на ферму. Скажи там, что Верховный король мертв, и привези с собой носилки… нет, подожди… пусть лучше трое егерей возьмут остальных лошадей и поедут с тобой. Это будет быстрее, чем найти трех батраков.
Когда они уехали, мы с Аквилой хоть как-то распрямили тело короля, чтобы оно не лежало непристойной, беспорядочной массой, когда начнет застывать. Потом я стянул с него кожаные охотничьи одежды, снял нижнюю тунику и, разорвав ее на полоски, обвязал ими его живот, чтобы красные мокрые обрывки внутренностей не выпали наружу, когда мы станем его перевозить. Все это время Аквила придерживал его; а когда дело было сделано, я взял Амброзия на руки и спустился с ним к нижнему концу узкой ложбины, где не было терновых зарослей, которые помешали бы подойти с носилками; не было этого кровавого месива. Остальные егеря столпились вместе со своими собаками на некотором расстоянии от нас, и мы забыли об их присутствии. Не думаю, чтобы за все это время мы обменялись хоть словом. Я только помню, как хрипло, болезненно дышал Аквила, потому что после всей этой беготни и усилий рана у него в груди едва не открылась снова.
Через какое-то время посланные на ферму гонцы вернулись с носилками и остались стоять, глядя на мертвого короля, почти такие же молчаливые, как и мы. Потом они подняли иссохшее тело — он был всего лишь пожелтевшей кожей, натянутой на легкие кости, — положили его на носилки и отправились обратно на ферму. Кто-то выпотрошил оленя, и тушу перекинули через седло одного из пони и повезли следом за нами.
Напрямик было не так уж и далеко, потому что убегающий олень много раз петлял и возвращался по своему следу, и не успели сумерки сгуститься в темноту, как мы, спотыкаясь и пошатываясь, вошли во двор фермы, где нам в глаза ударил резкий свет факелов; и нас окружила толпа набежавших батраков, а в воздухе повисли женские причитания.
Мы отнесли его наверх и положили в длинной верхней комнате — примерно в то же самое время, когда прошлой ночью он стоял с полупустой чашей в руках, озаренный этим странным сиянием, и восклицал: «Я пью за завтрашнюю охоту. Хорошей добычи и чистой смерти!». Но добычей был он сам, и он знал, что так будет.
Мы отдали его в руки женщин, и когда они закончили свою работу и он остался лежать в застывшей и чинной позе на тонкой подстилке из папоротника, взятого из предназначенного лошадям стога, — меч под рукой, плащ Аквилы вместо королевского покрывала — в длинной комнате, в которой горели лучшие восковые свечи, какие нашлись в доме, мы с Аквилой заняли пост в его ногах и головах, чтобы провести бдение над мертвым. Мы впустили в комнату собак — моего старого Кабаля и свору охотничьих псов самого Амброзия — чтобы они отгоняли от его тела всех злых духов, согласно обрядам Митры, хотя вскоре ему предстояло быть похороненным по обрядам Христа. Это было единственное, что мы еще могли для него сделать.
Я послал Гахериса на лошади управляющего сообщить о происшедшем в Венту — епископу Дубрицию, главе Совета, и Юстию Валенсу, второму офицеру королевской охраны.
— Скажи им, что мы выступим с его телом на рассвете, и пусть они выйдут нас встретить. Поторопись, и ты будешь там задолго до того, как начнет светать.
Он не хотел ехать, он умолял, чтобы ему позволили разделить с нами бдение, и я помню, что он плакал. И я пообещал ему, что он будет участвовать в бдении, которое будет проводиться в Венте, и заверил, что в данный момент он принесет гораздо больше пользы своему господину на дороге, ведущей на юг.
В длинной верхней комнате было очень тихо, потому что батраки и егеря удалились к себе, собравшись своей обособленной, потрясенно молчащей кучкой; и мы слышали только дыхание друг друга, вздохи слабого северного ветра в голых ветвях растущего во дворе каштана и ночные скрипы старого дома, а один раз завыла собака, и чей-то голос успокоил ее, а потом она начала выть снова. Я мог понять, почему Амброзий хотел вернуться сюда, чтобы умереть. Завтра должна была прийти вся торжественность и пышность смерти Верховного короля, тягучее пение христианских священников, полыхание факелов, освещающих бычьи маски Митры, гроб, затянутый золотом и императорским пурпуром, клубящийся дым погребальных благовоний, от которых все кружится и плывет в голове. Но сегодня у него был только папоротник, на котором он лежал, знакомые балки над головой, запах зимней ночи и горящих боярышниковых поленьев, посвистывание ледяных сквозняков по полу; и Аквила, который не был ему братом, стоял у его ног, а я, который не был сыном, стоял у изголовья.
С лица Амброзия ушло выражение удивления и то другое, более странное выражение, которое было на нем раньше. Теперь его черты не выражали ничего, кроме бесконечно отчужденной суровости. Это было уже не лицо, а маска, и клеймо Митры проступало между бровями более отчетливо, чем некогда у живого человека; голова, величественно вырезанная в сером мраморе для его собственного надгробия и сохранившая строгую силу, но утратившая нечто более мягкое. Теперь он был уже даже не очень похож на Амброзия. Но пока я стоял там, опираясь на меч, и вглядывался в его лицо, я видел в нем лицо Жертвенного Короля, более старого, чем Христос и Митра; короля, чья история уходит назад и вперед во все времена до тех пор, пока эти двое не встретятся и круг не замкнется. Всегда бог, король, герой, который должен умереть за свой народ, когда придет зов.
Наверно, в таком конце должно было быть нечто от конца человека, который выходит навстречу быстрой смерти вместо того, чтобы ждать медленной и отвратительной, которая, как он знает, подходит к нему все ближе и ближе. Но, более того, он выбрал этот путь преднамеренно, ради цели, о которой так разумно говорил прошлой ночью, чистя каштаны у огня, и ради другой, которая не имела ничего общего с разумом… Я внезапно вспомнил сквозь годы, как Айрак бросился на саксонские копья в Эбуракуме. И во второй раз в жизни на мгновение осознал единство всех вещей…
Эфес меча чуть шевельнулся в моих ладонях, сложенных на перекрестии и рукояти, свет свечей отразился от царственного пурпура огромной печати Максима, и в ее глубине запылала сверкающая фиолетовая звезда. Я так и не сказал Амброзию, что согласен выполнить ту задачу, которую он на меня возложил, но теперь я понял, что если каким-то образом, по милости всех богов, которым когда-либо молились люди, я смогу завоевать престол Верховного короля Британии, я это сделаю.
Думаю, Амброзий знал это с самого начала.