Глава двадцать третья. Надгробная песнь

Когда я вернулся в свои старые покои, мой оруженосец Риада сидел на корточках у двери, положив на колени меч.

— Я присмотрел за ними, как ты мне приказал, — доложил он, вставая, — и принес им огня и фонарь.

— Так, хорошо. А теперь беги и посмотри, может, еще найдешь чего-нибудь поесть.

Дверь за его спиной была чуть приоткрыта, и из нее на галерею просачивался мягкий желтый свет; я толкнул ее и вошел внутрь. Гуэнхумара сидела у небольшой жаровни и расчесывала волосы, которые, как я заметил, были влажными и липли к ее вискам потемневшими нитями, хотя их концы уже высохли и распушились. Она поглядела на меня сквозь пряди, которые перекидывала из стороны в сторону.

— Я вымыла волосы; в них собралась вся придорожная пыль отсюда до Тримонтиума.

— Они все равно были красивыми, — заметил я, — но без пыли они еще лучше, — я огляделся вокруг. — Где Хайлин?

— Спит вон там, в маленькой комнатке, вместе с Бланид.

Я тихо прошел и заглянул в комнату, которая служила мне спальной каморкой с тех пор, как я был мальчишкой. В скобе высоко на стене горела, словно звездочка, свеча с камышовым фитилем, и в ее свете я увидел, что Хайлин спит, свернувшись клубочком в мягком, темном гнездышке, устроенном из старого бобрового покрывала в изголовье походной кровати, как это было в Тримонтиуме. На ночь Гуэнхумара всегда брала ее к себе и устраивала на сгибе руки. Бланид тоже спала, прислонившись к стене в ногах кровати и тихонько похрапывая; и я перешагнул через нее и наклонился, чтобы взглянуть на Хайлин. Ее кожа была теперь настолько же белой, насколько при рождении была красной, а плотно сомкнутые веки просвечивали голубизной; и я подумал, как часто думал раньше, что она слишком миниатюрная для полугодовалого ребенка и худенькая, как самый маленький щенок в помете, которого постоянно отталкивают от молока. Но это и было почти так, потому что у Гуэнхумары никогда не хватало для нее молока, а молоко маленькой вьючной кобылки, возможно, не так подходило ей, как подходило бы молоко матери. Может быть, теперь мы будем в состоянии как-то исправить это; в Венте должна была найтись какая-нибудь женщина, которая могла поделиться своим молоком.

— Ну? — не поднимая глаз, спросила Гуэнхумара, когда я вернулся в первую комнату.

— Она спала и во сне сосала большой палец.

Теперь она откинула назад все волосы и посмотрела на меня; ее лицо было заострившимся и усталым.

— Если ты скажешь, что, наверное, это потому, что она голодна, я тебя ударю!

— Я вовсе не собирался этого говорить, — быстро возразил я, потому что знал, как она казнит себя за то, что у нее недостаточно молока.

Но она все равно набросилась на меня, как самая настоящая дикая кошка:

— И не смей разговаривать со мной таким успокаивающим тоном! Я не ребенок и не кобыла, которую нужно уговорить пройти мимо белой тряпки на кусте терновника!

А потом, прежде чем я смог что-либо ответить — хотя, честно говоря, я не мог придумать никакого ответа, — она встала, бросила гребень и, подойдя ко мне, положила голову мне на грудь.

— Артос, прости. Просто я устала. Мы обе так устали, и малышка, и я, поэтому она и выглядит такой серой.

Я обнял ее и поцеловал во влажную макушку — мне всегда нравился запах ее волос, когда они были чистыми и мокрыми.

— Иди спать, любимая. Мне нужно найти Бедуира и убедиться, что у ребят все в порядке, а потом смыть с себя пару слоев пыли. Но я не задержусь надолго.

— Я не могу пока идти спать, я чувствую себя слишком беспокойной. Может быть, я скучаю по дому, — она подняла на меня глаза. — Когда ты выступишь на военную тропу и оставишь меня одну в этом огромном чужом городе?

— Не раньше чем через десять дней. Амброзий отдает тебе покои своей матери, в которых он никому не позволял жить после нее, и, прежде чем уехать, я еще успею увидеть, как ты там устроишься. Тогда Вента не будет казаться тебе такой огромной и чужой, — я снова поцеловал ее. — Попытайся быть счастливой здесь на юге; это и не мой родной край, но, тем не менее, это хорошая земля.

— По крайней мере, мы сможем вместе тосковать по дому в зимние вечера, — сказала она с легким нетвердым смешком.

На галерее послышались знакомые шаги, и когда за неплотно закрытой дверью раздался голос Бедуира, Гуэнхумара отступила назад, тихо высвобождаясь из моих объятий.

Я крикнул Бедуиру, чтобы он заходил, и он толкнул дверь и шагнул в свет фонаря; в руке у него был мой железный шлем, а с плеча свисала бесформенная сверкающая масса кольчуги.

— Я присмотрел за тем, чтобы твоих пони развьючили, — сообщилл он и сбросил задребезжавший шлем и кольчугу на край большого сундука из оливкового дерева. — Риада принесет потом остальное твое снаряжение.

— Это все работа Риады, но спасибо тебе, Бедуир.

Он пожал плечами.

— Мальчишка еще не ужинал, а я поел. Остальные ребята все накормлены и более-менее пристроены на ночь. Кей все еще возится с лошадьми — какие-то сложности с тем, чтобы найти для них хорошее место у коновязей, — ты же знаешь, какими бывают конюхи, когда заходит речь о том, чтобы как-то нарушить их распоряжения.

— Я знаю также, каким бывает Кей. Я схожу к коновязям и проверю, что происходит, прежде чем идти в бани, — я снова повернулся к Гуэнхумаре. — Похоже, я могу немного задержаться — дольше, чем я думал. Если ты не ляжешь спать, разбуди Бланид, чтобы она составила тебе компанию.

— Я прекрасно обойдусь компанией очага.

Но мне очень не нравилось, что она будет сидеть здесь одна, расчесывая и расчесывая волосы, может быть, далеко за полночь. И тут меня осенила более удачная мысль:

— Бедуир, ты можешь задержаться ненадолго? Глядишь, она угостит тебя чашей вина в обмен на песню. Ты можешь с помощью арфы наложить чары, которые успокоили бы тоску по дому?

Он поднес было руку к лямке чехла от арфы, но потом задержал ее, глядя на Гуэнхумару и вопросительно вздергивая свою непокорную бровь.

— А миледи Гуэнхумара захочет этого?

Гуэнхумара тоже заколебалась, а затем нагнулась за гребнем.

— Что угодно, лишь бы ты играл тихо и не разбудил девочку.

И он небрежно опустился на сундук рядом с моим снаряжением, отстегивая арфу и приговаривая:

— Так тихо, как падает пух дикого лебедя… Подожди, пока я настрою свою дорогушу, и моя песня заставит самих птиц Рианнона слететь с дерева в твои подставленные ладони, если это поможет тебе скоротать вечер.

Я свистнул к себе Кабаля и вышел за дверь; в ушах у меня звучал голос Гуэнхумары, крикнувшей мне вслед: «Возвращайся поскорее», словно я отправлялся не всего-навсего к коновязям, но в какое-то долгое путешествие.

Если бы только Бедуир не говорил этого — о птицах Рианнона.


Не прошло и половины луны, как меня вновь призвала старая борьба с Морскими Волками, и я ушел вместе с Братством далеко вглубь древних охотничьих территорий иценов. Все это лето прошло в ожесточенных схватках, но что из этого осталось со мной теперь? Никто не может вспомнить битвы своих зрелых лет с той же ясностью, радостью, огнем и мукой, что и боевые действия своей юности. К этому времени я провел десяток решающих сражений, а уж сколько стычек, набегов и менее значительных схваток, знают только боги войны; и детали одного боя смешались с деталями другого, так что теперь из всех этих сражений поздних лет только одно стоит особняком в моей памяти — то, которое мы дали под Бадонским холмом. И это был алый цвет и венец всего, что произошло раньше. Но в тот, первый, год нашего прихода на юг до Бадона было еще пять лет; и посвист стрел и дым горящих лагерей помнятся мне хуже, чем запах засолки и широкое, сморщенное ветром небо над болотами, воскрешавшие у меня в памяти наши первые кампании в окрестностях Линдума, когда все вокруг было моложе, а наше братство только создавалось.

Я вернулся на зимние квартиры в один из тех дней, когда, после месяца проливных дождей и свирепых ветров, после того как вечера начинают тяготеть к закрытым дверям и раннему свету фонарей, год оборачивается и бросает последний сожалеющий взгляд на лето. И когда я зашел на Королевин двор, то увидел, что Гуэнхумара сидит с какой-то другой женщиной на ступеньках галереи, греясь в лучах заходящего солнца, Хайлин и еще пара малышей барахтаются на старом бобровом покрывале у их ног, а какой-то смуглый серьезный мальчик лет восьми-девяти сосредоточенно отрабатывает с деревянным мечом различные позиции боя. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы сказать мне, чей он сын и, следовательно, кем должна быть другая женщина, — и действительно, она была маленькой и загорелой, как и описывал ее Флавиан. Гуэнхумара поднялась на ноги и стояла в ожидании. Мне кажется, за все годы, проведенные нами вместе, она ни разу не побежала мне навстречу, но стояла неподвижно и ждала меня — не потому, что не рада была меня видеть, но словно пытаясь растянуть что-то, не растрачивая это в суете и тихих вскриках; и я, движимый тем же желанием продлить мгновение, редко торопился подойти к ней. Поравнявшись с мальчиком, я на мгновение остановился и спросил:

— Тебя обычно называют Мальком?

Он опустил меч и посмотрел на меня.

— Как ты узнал, сир?

— Я просто предположил. Держи острие на два дюйма ниже, когда делаешь этот выпад, Малек, а то ты открываешься для удара в живот.

Он повторил движение, притопывая маленькой ногой и выполняя отход так же четко, как многие взрослые воины.

— Сир… мой отец вернулся?

— Он сейчас с лошадьми.

Я пошел вместе с Кабалем дальше, ко входу на галерею, где ждала меня Гуэнхумара, а Телери собрала свое потомство и суетливо и неслышно скрылась в тенях у нее за спиной.


Последовавшая за этим зима освещена в моей памяти каким-то сиянием, шелковистая, словно цветок с просвечивающими насквозь лепестками, — и такая же недолговечная. Хайлин выглядела гораздо более крепкой, летнее солнце покрыло загаром ее нежную кожу и выбелило концы мягких, тонких, как пух, волос; она набрала вес и, хотя еще не умела говорить, — я смутно надеялся, что она заговорит, но Гуэнхумара сказала, что нет, в год еще слишком рано, — но зато научилась смеяться, тихим, воркующим, булькающим смехом, который был самым чудесным звуком, какой я когда-либо слышал. В ту зиму я купил ей белого щенка дога, суку, — потому что у них более мягкий характер, чем у кобелей, и они реже убегают и теряются, — выбрав ее из целого выводка, барахтающегося и пищащего в большой ивовой корзине, которую принес во двор один из охотников Амброзия, сопровождаемый озабоченно принюхивающейся мамашей. А кожевник Бхан сделал по моему заказу щенячий ошейник с маленькими серебряными цветочками из пяти лепестков в тех местах, где у взрослой собаки должны быть бронзовые шипы. Я впервые в жизни купил что-то красивое для своей дочери, и это доставило мне больше удовольствия, чем если бы я сложил захваченные сокровища к ногам королевы. Это была мягкая зима, настолько мягкая, что в середине января на маленьком колючем кусте белых роз, который торчал у поворота галереи в старом глиняном кувшине из-под вина, все еще был один растрепанный цветок; Гуэнхумара сорвала его и положила на стол, когда мы ужинали в Вечер огней, и в тепле жаровни от него исходил такой запах, что разрывалось сердце.

Вместе с весной пришло время снова выступать на старую утомительную военную тропу. А к следующей осени Хайлин опять начала худеть и стала покрываться по ночам странной легкой испариной, которая исчезала утром; и Гуэнхумара, ухаживая за ней, словно отдалилась от меня на огромное расстояние. Я уговорил Гуалькмая посмотреть девочку, и он из любезности пришел со мной, но взглянув на Хайлин, сказал только:

— Нет-нет, за эти годы я стал чем-то вроде хирурга; но я совсем не разбираюсь в болезнях детей. Покажи ее лекарю Амброзия.

Так что я попросил Амброзия уступить мне на время его лекаря Бен Симеона, и маленький толстый еврей пришел, осмотрел ее, покачал головой, пощелкал пальцами и поцокал языком, чтобы рассмешить ее, и ушел, сказав несколько странных, мудреных слов, которых мы не поняли, да, думаю, и не должны были понять, и добавив, что пришлет ей что-нибудь от кашля и скоро придет снова.

Всю эту зиму единственным, что вроде бы успокаивало Хайлин, когда ее мучила лихорадка, были звуки Бедуировой арфы. И одному Богу ведомо, сколько раз он приходил по вечерам с объездки жеребят, усталый и все еще пахнущий пóтом после целого дня работы, садился на корточки у детской кроватки и сочинял для малышки песенки — такие простые песенки, что их мог бы научиться высвистывать соловей, — и, должно быть, чувствовал себя при этом так же, как чувствовал бы себя человек, изваявший мраморную Деметру на форуме, если бы он принялся мастерить куколок из стебельков травы и вывернутых наизнанку маковых головок.

Я был рад, что уже подарил ему Коэд Гуин, — ферму в моем поместье в Арфоне, лес вокруг которой весной белел от подснежников; потому что если бы я сделал это потом, то боялся бы, что это может показаться похожим на плату — и непростительным.

Той весной я выступил на военную тропу с тяжелым сердцем, и однако привычное ощущение боевых доспехов на плечах приносило мне облегчение. Я всегда был воином, и для меня в лязге оружия и в пыльном облаке битвы всегда скрывалось освобождение, маленькая сладкая смерть-забытье, которую другие находят в женщинах или вересковом пиве.

Мы стояли лагерем немного к востоку от Комбретовиума, по другую сторону долины от саксов, укрывшихся за кольцом своих фургонов, и я как раз выехал к небольшой, отдельно растущей купе деревьев, чтобы лучше рассмотреть противника и попробовать как-то предугадать его действия, когда меня разыскал гонец от Гуэнхумары с известием, что Хайлин умирает.

Вечер был очень тихим. Я помню, что от нашего лагеря вытягивались в сторону саксов длинные тени, и я мог различить в тишине слабые, легкие отзвуки кричащих голосов и звона молота оружейника, доносящиеся с противоположного края разделяющей нас долины.

Не знаю, что я сказал гонцу; думаю, что-нибудь насчет того, чтобы он нашел себе поесть. Потом я снова занялся изучением вражеского лагеря. Кабаль заскулил и заглянул мне в лицо, чувствуя, что что-то не так. Немного погодя из кустов утесника выехал Бедуир и молча остановился рядом со мной. Я осторожно оглянулся на него и увидел по его глазам, что он знает. Наверно, к этому времени гонец уже раструбил новость по всему лагерю. Мы оба не произнесли ни слова, но он ненадолго положил руку на мое плечо, и я на мгновение накрыл ее своей ладонью. Мы очень редко позволяли себе какое-то внешнее выражение давних и привычных уз между нами.

— Я сказал Риаде оседлать Сигнуса, — заметил он наконец.

— Тогда тебе придется сказать, чтобы он расседлал его снова. До утра Сигнус мне не понадобится.

Наверно, он подумал, что я оглушен тем, что случилось, потому что он не уступал:

— Артос, ты, что, не понимаешь? Это сообщение и так уже было в пути день и еще ночь…

— И если я не поеду сейчас, то могу не застать девочку в живых. Да, я понимаю.

— Тогда почему…

— Если я поеду сейчас, то людям придется завтра встретиться с саксами без своего командира.

— Не будь глупцом, Артос. Разве мы с Кеем никогда не водили войско против саксов?

— Вы никогда не водили войско, которое Медведь бросил накануне битвы, чтобы отправиться по своим собственным делам… С тремя отсутствующими эскадронами шансы и так разделены между нами и этой вот стаей Морских Волков неравным образом. Послушай, Бедуир, я знаю и люблю каждого из вас и знаю, что могу рассчитывать на вашу верность до самого конца; я знаю, что ни один человек в Товариществе не осудит меня, если я сейчас уеду. Но есть и другие… я знаю также, какая ненадежная штука — настроение войска. Думаю, вы не сможете обойтись без меня, пока не кончится завтрашнее сражение.

— А если бы ты был убит или ранен в первой же атаке? Тогда нам пришлось бы обходиться без тебя.

— Это было бы совсем другое. Полагаю, вы все бились бы, как демоны из Тартара, чтобы отомстить за меня, — я неловко потрепал его по плечу. — Поезжай и скажи Риаде, что Сигнус не понадобится мне до завтрашнего рассвета, когда мы будем садиться по седлам.

— А Гуэнхумара?

— Гуэнхумара знает, что я приеду, когда смогу. Она вспомнит, что я был графом Британским еще до того, как взял ее от очага ее отца; и вспомнит старый договор между нами.

Но, думаю, в этом я ждал от Гуэнхумары, чтобы она рассуждала, как мужчина.

О последовавшем назавтра сражении я вообще ничего не помню. Потом мне сказали, что одно время мы были как никогда близки к поражению и только что окончательно не побежали с поля боя. И я слышал, как один из людей, разговаривавших возле хижины, где я снимал с себя доспехи, пока Риада ходил за моей запасной лошадью, сказал другому: «Положись на Медведя — он всегда знает, когда именно нужно бросаться в атаку» и одобрительно сплюнул. Так что, полагаю, я справился со своей ролью не так уж и плохо. Замечательная вещь — привычка.

Я оставил наведение порядка после битвы на Кея и Бедуира, а раненых, как обычно, на Гуалькмая, перехватил кусок ячменной лепешки и торопливый глоток пива и, выйдя к лошади, которую подвел мне Риада, с удивлением увидел, что тени едва начали удлиняться. Над саксонским лагерем поднимался дым огромного пожарища, и по всей долине среди мертвых и раненых бродили женщины; а в небе над головой уже собирались вороны.

Я вскочил в седло и выехал из лагеря, который был молчаливым и полным лиц, а потом направил лошадь к низкой гряде холмов, по которой проходила старая Дорога Иценов. Риада привел мне самого резвого и неутомимого из моих запасных скакунов, потому что Сигнус, после того как побывал в сражении, уже не годился в тот день для долгой и тяжкой скачки; но я многое отдал бы за то, чтобы он сейчас был подо мной, потому что не знал ему равных по быстроте и выносливости. Я чуть было не загнал своего послушного коня, потому что летел так, словно за мной по пятам неслась Дикая Охота. Солнце ушло с неба, и луна показалась из-за холмов, а я все скакал, отбивая одну за другой долгие мили вдоль старой горной дороги, не давая себе ни отдыха, ни пощады. К полуночи я подъехал к горному форту в Дурокобриве, первому сторожевому посту Амброзиевой твердыни, сменил там измученную лошадь на свежую и поскакал дальше.

Рассвет был уже совсем близко, когда я преодолел на пошатывающейся лошади последний прямой участок дороги, ведущий к северным воротам Венты, и дозорные открыли огромные створки, скрипнув обитыми железом стержнями в каменных гнездах, и пропустили меня внутрь. Цокот копыт гулко отдавался на все еще спящих улицах. Стражники у дворцовых ворот, в свою очередь, впустили меня в наружный двор, и я соскочил с седла и покачнулся, потому что прочная мостовая вздыбилась мне навстречу, словно палуба галеры на крутой волне. Кто-то вышел с принесенным из конюшни фонарем мне навстречу, точно поджидал меня, и я бросил ему повод и, спотыкаясь, как пьяный, побежал к внутреннему двору и лежащим за ним Королевиным покоям.

В глубине Королевина двора серебристой волной разбивался лунный свет, выбеливая листья куста роз, растущего в огромной вазе, и рисуя сзади на стене его идеальное повторение в виде кружевной тени. Дверь в атриум стояла открытой, и свет желтой лужицей выплескивался из нее на галерею вместе со звуками женских причитаний. Гуэнхумара вышла в проем двери и ждала меня, вырисовываясь темным силуэтом в свете фонаря; но это не она причитала.

Я замедлил свой неистовый бег, шагом пересек двор (он показался мне очень широким — огромное, похожее на арену пространство) и поднялся по ступеням галереи в полосу света. Помню, что я пытался не слышать причитаний, пытался не слышать сердцем, чреслами, животом то, что они означали.

— Девочка, — прохрипел я и, чтобы не упасть, схватился рукой за косяк двери, потому что в эту ночь я загнал себя почти так же, как свою полумертвую от усталости лошадь. — Что с девочкой?

Гуэнхумара не шевельнулась. Она сказала:

— Девочка умерла час назад.

Загрузка...