То лето, последнее, как оказалось, что мы провели в затерянной провинции Валентии, было временем решающей чистки, которая была суровой и безжалостной, пока длилась, но продлилась недолго; временем окончательного закрепления связей, которые я так долго и с таким трудом налаживал между князьями и герцогами; и не успели первые заморозки расцветить ручьи желтыми опавшими листьями, как я уже вернулся в замок Маглауна. Все лето я раздумывал о том, что сообщила мне Гуэнхумара, едва осмеливаясь поверить, что это не было какой-то ошибкой; и дикие тропы и идущие по гребням холмов дороги за Кастра Кунетиум казались мне в моем необузданном нетерпении бесконечными. Но когда я въехал в замок вместе с Фариком и остальными Товарищами из моего маленького отряда, спешился у порога, и она вышла мне навстречу с гостевым кубком в руках, ее раздавшееся тело достаточно ясно сказало мне, что она делает свою женскую работу.
— Значит, это правда, — сказал я.
Она посмотрела на меня, слегка улыбаясь, поверх наклоненного края гостевого кубка — и мне показалось, что прикоснуться к ней было бы все равно, что прикоснуться к чему-то, берущему свое тепло и живую доброту прямо из земли, подобно яблоне.
— Ты сомневался?
— Я сомневался все лето. Думаю, я не осмеливался поверить.
— Глупо, — возразила она. — Бланид знает такие вещи.
Позже, когда она лежала в моих объятиях на широкой кровати, предназначенной для гостей, я попытался объяснить ей, что для нее было бы разумнее остаться на эту зиму у очага своего отца. Но она не хотела и слышать об этом; ребенок должен был родиться только через два месяца, и она была вполне в состоянии проделать обратный путь до Тримонтиума — она заявила, что ребенок, когда ему придет время, должен появиться на свет под защитой меча своего отца и что если я оставлю ее здесь, она последует за мной пешком. Она обнимала меня за шею, я чувствовал, как ребенок нетерпеливо шевелится в ее теле, и ее волосы падали мне на лицо в темноте. И в конце концов я уступил.
Да поможет мне Бог, я уступил; и на следующее утро, усадив Гуэнхумару и старую Бланид в легкую, запряженную мулами повозку, мы отправились обратно в Тримонтиум.
Мы ехали медленно и достигли Кастра Кунетиум без каких-либо происшествий. Я вздохнул с облегчением, зная, что больше половины дороги осталось позади и что теперь Гуэнхумара сможет, по меньшей мере, отдохнуть несколько дней. Но в Кастра Кунетиум все пошло наперекосяк, потому что в последний день нашего пребывания там Бланид упала с крыльца амбара и повредила спину. Ничего серьезного вроде бы не было, но, вне всякого сомнения, пока что она не могла ехать дальше.
— Похоже, твое путешествие заканчивается здесь, по крайней мере, на какое-то время, — заметил я.
Но Гуэнхумара снова воспротивилась моей воле.
— А твое?
— Я выезжаю завтра вместе с патрулем. Я достаточно долго был вдали от своего войска.
— Тогда я тоже еду вместе с патрулем.
— Это глупо, — запротестовал я, — и ты знаешь это. Что ты будешь делать без Бланид, если ребенок появится на свет прежде, чем она сможет последовать за тобой?
— В крепости есть и другие женщины, — спокойно ответила она.
— Да, десятка два или больше — веселые потаскушки из обоза.
— И однако Хлоя Огненная Вода, которая считает себя их королевой, умеет принять ребенка.
— Откуда ты можешь это знать? — я был обречен на поражение и знал это, но продолжал сопротивляться. — За все эти годы в Тримонтиуме не родилось ни одного ребенка.
— Глупец! — сказала она с мягкой насмешкой. — Ты думаешь, что если ты не слышал детского крика, значит дети и не рождались? Думаешь, ни одна из этих женщин ни разу не ошиблась при подсчете дней? За те зимы, что я провела в Тримонтиуме, там родилось три ребенка. Их удушили при рождении, как ненужных котят, и выбросили на склон холма на съедение волкам. Но это Хлоя Огненная Вода держала их матерей у себя на коленях, когда им приходило время рожать.
— Гуэнхумара, если ты знала, неужели ты не могла хоть что-нибудь сделать?
— Что? — спросила она. — Что, как ты думаешь, они хотели бы, чтобы я сделала? Прильнувший к груди ребенок — это слишком тяжелый груз, чтобы нести его вслед за войском. И это плохо для их ремесла… Даже мне, жене Медведя, которой не надо думать ни о каком ремесле, будет нелегко нести ребенка вслед за Медведевым войском. При дворе моего отца я жила на женской половине. Но если бы в Тримонтиуме не было других женщин, я была бы не первой из моего рода, кто сам принял свое дитя. Я слишком часто видела, как щенятся отцовы охотничьи суки, чтобы не знать, как принять ребенка и отделить его жизнь от моей.
И снова я уступил. Если бы только я был сильнее тогда и слабее в следующий раз, когда ее воля схлестнулась с моей…
Лето было долгим и сухим, словно в противовес тому, что случилось раньше, и хотя листья на березах уже желтели, дождей почти не было, так что с самого начала пыль, покрывающая высохшие дороги, поднималась темно-серым облаком из-под конских копыт и практически скрывала от взора хвост нашего небольшого отряда; вода в ручьях стояла низко, и мы, где могли, ехали по высокой мягкой болотной траве — рыжевато-коричневой теперь, как собачья шерсть, — пока вереск не заставлял нас вернуться на дорогу. Трава делала путь более легким для Гуэнхумары. На второй день (обычный двухдневный переход пришлось растянуть на три дня из-за медлительности запряженной мулами повозки) слабый ветерок улегся, и земля купалась в теплой золотистой тишине, которая приходит иногда ранней осенью; последние цветы вереска гудели от множества пчел и пахли медом, а небо, потерявшее осеннюю голубизну, приняло цвет свернувшегося молока. Мы сбросили плащи и приторочили их к лукам седел, рядом с уже позвякивавшими там шлемами. Риада, последний в долгой череде моих оруженосцев, который мало того, что был уроженцем этих гор, как и остальные из сотни Фарика, но еще и чувствовал погоду не хуже любого оленя, понюхал воздух и предсказал грозу и больше чем грозу.
Ночью, после того как мы встали лагерем рядом со вздувшимися водами Твида, лошади вели себя неспокойно, и я помню, что когда Гуэнхумара распустила возле потухающего костра волосы и начала их расчесывать, из них полетели искры, как это бывает с кошачьим мехом, когда собирается гроза. Один раз, в самый глухой час ночи, из глубины Сит Койт Каледона на нас налетел легкий, холодный, стонущий ветерок; потом он утих снова, оставив мир неподвижным и отяжелевшим, как и прежде.
Когда мы на следующее утро впрягли мулов в повозку и поседлали лошадей, мне показалось, что Гуэнхумара выглядит более молчаливой, чем обычно, или, скорее, что ее привычная молчаливость сгустилась, превратившись в тишину, и что эта тишина была такой же, как тишина окружающего нас мира; нечто вроде глубокого долгого вдоха перед надвигающейся бурей. И когда я помогал ей сесть в повозку, она двигалась с необычной тяжеловесностью. Я спросил ее, все ли у нее в порядке, и она ответила, что да, все прекрасно. Но я был до глубины души благодарен судьбе за то, что это наш последний день в пути.
Было, должно быть, где-то около полудня, когда на юге, среди холмов, послышались первые раскаты грома; сначала не более чем дрожь воздуха, которую чувствуешь скорее затылком, нежели ушами; потом все приближающееся низкое, почти непрерывное бормотание, которое снова затихало до этого глубокого отдаленного трепета. Гроза кружила над холмами, но в течение долгого времени не подходила к нам близко; а небо даже очистилось вплоть до южного края долины Твида. И далеко впереди Эйлдон, который, когда мы снимались с лагеря, был не более чем тенью на окутанном дымкой небе, медленно вставал над горизонтом, набирая объем и плоть, так что я уже мог различить три пика, вырастающие один за другим, и увидеть, как заросли орешника, покрывающие нижние склоны, сменяются ближе к вершине голыми травяными лугами и каменистыми осыпями.
А потом гром заговорил снова, глухо и угрожающе, — рык на этот раз — и ближе, гораздо ближе, чем раньше; и из-за холмов к югу от Эйлдона, поднимаясь у нас на глазах все выше и выше, поползла грозовая туча: сине-черная масса, разорванная сверху ветром на ползущие вперед лохмотья и ленты, — ветром, который еще не чувствовался в долине Твида. На фоне этого мрака плыли бледные клочья тумана, а сердце массивной тучи пенилось и бурлило, словно кто-то, что-то, помешивал его над огнем; из кипящего сердца бури вылетали вспышки голубого света, и вдоль гряды холмов к нам приближались гулкие раскаты грома.
Я ехал рядом с повозкой и с беспокойством поглядывал на Гуэнхумару, съежившуюся рядом с возницей у края навеса. Она сидела, странно напрягшись, словно пыталась противостоять каждому толчку колес под собой вместо того, чтобы нормальным образом отдаться движению; и ее лицо было очень белым, но, возможно, так просто казалось из-за странного, угрожающего света.
— Тебе лучше спрятаться обратно под навес, — посоветовал я.
Она покачала головой.
— Меня мутит, если я не вижу, куда еду. Смотри, я натяну капюшон поглубже на голову.
И мое беспокойство резко усилилось, но я ничего не мог сделать, кроме как двигаться вперед, пока это еще было нам по силам.
Мы направлялись прямо навстречу буре, но мне казалось, что кошмарный вихрь, крутящийся в ее центре, смещается вправо от нас, и я начал надеяться, что самая страшная гроза пройдет над холмами к югу от Твида. Лохматые края черной тучи были уже над нами, они постепенно заглатывали небо, и мы ехали в неестественных бурых сумерках, а к югу от нас гроза прокладывала себе путь через холмы, волоча за собой свисающую из чрева туч черную размытую завесу дождя, скрывающую за собой все, мимо чего она проходила.
— Христос! Сегодня среди холмов будут смытые дома, утонувший скот и рыдающие женщины, — предсказал кто-то.
Вскоре гроза обогнула нас и осталась за нашей спиной — но мы не видели впереди возвращающегося света; и внезапно она резко повернула обратно, как бывает с подобными грозами среди холмов, и начала нагонять нас с тыла — приближаясь со скоростью атакующей конницы! Мы уже чувствовали, как в этой жаре ее влажное дыхание шевелит волосы у нас на затылке, и высокая трава, дрожа, склонялась перед налетающим ветром, словно охваченная страхом…
— Вверх, вон в то боковое ущелье, — крикнул я через плечо. — Там, среди зарослей, мы найдем лучшее укрытие.
Укрытие было достаточно скромным — полуоблетевшие березы и рябины — но все же лучше, чем ничего, и мы достигли его, спешившись и подталкивая повозку на последнем участке пути, как раз в тот момент, когда из-за стены ущелья вырвался второй, более мощный порыв ветра; и несколько сердцебиений спустя гроза была над нами. Короткие зубчатые уколы голубовато-белого света один за другим рассекали тьму, и гром грохотал, гудел и пульсировал над нашими головами, как огромный молот. Мы распрягли мулов, чтобы они не понесли повозку, а потом занялись лошадьми. Они, бедняги, плясали и всхрапывали от страха, и единственное, что мы смогли сделать, — это оттеснить их туда, где было хоть какое-то убежище, и следить, чтобы они не разбежались. Гуэнхумара сидела, согнувшись, в глубине повозки; я приказал Кабалю не отходить от нее и на какое-то время предоставил их самим себе, обратив все внимание на Сигнуса, который шарахался то в одну, то в другую сторону, пронзительно вопя от ярости, смешанной с паникой. И если не считать сумбурных воспоминаний о слепяще-белых раздвоенных молниях, с треском слетающих с черного неба к черным склонам, и о бесконечном грохоте и гудящих раскатах грома, который словно стремился расколоть и разметать в стороны самые холмы, эта гроза была для меня единой долгой царственной схваткой с мечущимся белым жеребцом.
Наконец молнии перестали бить непрерывно, и гром уже не следовал так быстро за ними по пятам; его похожий на удары хлыста треск, чуть не разрывавший перепонки у нас в ушах, понемногу заглох, превратившись в рокот огромных барабанов, пульсирующий и отдающийся эхом среди темных ущелий. И я понял, что по крайней мере на ближайшее время пик бури остался позади — то есть позади в том, что касалось грома, потому что вслед за громом пришли ветер и дождь. Мы наконец успокоили лошадей; ветер и дождь были им понятны, в то время как гром — это то, чего не может понять ни одна лошадь, да и ни один человек тоже; я думаю, именно поэтому мы всегда приписывали его нашим самым могущественным и самым сердитым богам.
Вскоре навес улетел, сорванный ветром, словно дырявый парус. Я заставил Гуэнхумару спрятаться под повозку, и через несколько мгновений — после того как повод Сигнуса был привязан к ветке растущей неподалеку ольхи — ютился рядом с ней, положив руку на мощный, холодный от дождя загривок Кабаля и пытаясь нашими телами защитить ее от захлестывавших сбоку колючих дождевых струй; а в долине ревел ветер, и влагу несло мимо сплошной стеной, и эта серая стелющаяся пелена, затягивающая небытием даже дальнюю сторону узкого ущелья, разбивалась о редкий стонущий лесок, вымачивая его насквозь.
И пока мы сидели там, под повозкой, в течение каких-то ста ударов сердца каждая высохшая за лето канавка среди верещатника превратилась в стремительный поток мутной, как пиво, воды, который несся по камням, вылетал из-под корней вереска и клокоча бросался вниз, чтобы влиться в небольшой ручей, уже начинавший выходить из берегов; и повсюду вокруг нас в холодном после грозы воздухе поднимался запах сырой, освеженной земли, пряный, как аромат болотного мирта, нагретого солнцем, — а потом его растворял серый потоп, который смывал его обратно в землю. Когда дождь начал затихать, а свет — возвращаться, день уже клонился к вечеру; но нам оставалось еще проделать шесть или семь миль, а поскольку у меня в ушах не смолкал предостерегающий рев вздувшегося ручья, я не осмеливался ждать дальше.
Гуэнхумара была более осунувшейся и бледной, чем когда бы то ни было, а ее глаза, огромные и почти черные, казалось, заслоняли собой все лицо. И когда возница впряг мулов в повозку, мне пришлось только что не поднимать ее на ноги.
— Гуэнхумара, что-то не так?
Она покачала головой.
— Я ненавижу гром, я всегда ненавидела гром. Больше ничего.
Фарик, который стоял рядом, положив руку на шею своей лошади, быстро обернулся и взглянул на сестру; его прямые черные брови почти сошлись на переносице.
— Тогда я впервые об этом слышу. Ты, должно быть, изменилась с тех пор, как стояла на крыше коровника, чтобы быть поближе к буре, пока Бланид вопила на тебя снизу, как черная курица.
— Да, я изменилась, — согласилась Гуэнхумара. — Это потому, что я старею, — она обернулась ко мне, собирая промокшую одежду в складки, словно вдруг заметила, как она липнет к ее раздувшемуся животу. — Артос, возьми меня с собой на Сигнуса. Только… только больше не в повозку.
Так что я посадил ее перед собой, накинув на плечи жеребца промокший овчинный потник, чтобы ей было мягче ехать, и почувствовал, как жестко и напряженно она сидит у сгиба моего левого локтя. Я отдал вознице приказ следовать за нами, оставил с ним двух верховых из патруля, и мы снова пустились в путь.
Твид, внизу и слева от нас, ревел, как стадо быков. По мере того как буря откатывалась дальше, в темное сердце Маннана, небо прояснялось, и когда мы обогнули стену ущелья и спустились сквозь заросли орешника к ручью, который стекал с вересковых нагорий и вливался в реку, сквозь клочья редеющих грозовых туч уже начала проступать вечерняя синева. Но громкий рев воды предупредил нас о том, чего нам следует ожидать, еще до того, как мы увидели сам ручей. Дальше к югу буря, должно быть, разразилась даже с большей яростью, чем та, которую пришлось испытать нам, и ручей несся вниз клокочущим, вздувшимся потоком мутной воды. Он разлился далеко на оба берега, подмывая корни орешника, закручиваясь пенистыми водоворотами над красной глиной ниже по склону и унося прочь огромные пучки травы и булыжники. Брода совершенно не было видно; его могло даже смыть потоком; в ручье плыли кусты, корни деревьев и комья земли, а в тот момент, когда мы в ужасе остановились у края воды, мимо нас пронесло тушу молодой косули, которая раскачивалась и подпрыгивала, словно бурдюк с вином в полосе прибоя.
Фарик начал действовать первым, и, как обычно, его действия были чистейшим безрассудством.
— Что ж, торчать тут всю ночь — перспектива не из веселых, — заявил он и направил свою лошадь прямо в стремительный поток воды, мчащийся над затопленным берегом.
— Не будь глупцом, парень. Это смерть! — завопил я, пытаясь вернуть его обратно.
Бурное течение подхватило ноги его лошади, заржавшей от внезапного ужаса, и едва не утащило ее за собой на середину ручья. Несколько жутких мгновений она боролась с течением, а потом под громкий плеск взбиваемой копытами воды, скользя и оступаясь, снова выбралась на твердую землю. Я открыл было рот, чтобы сказать своему брату по браку несколько ласковых слов, но в этот момент у Гуэнхумары вырвался слабый вздох, почти стон, подавленный еще до того, как он успел выйти наружу, и я почувствовал, что она конвульсивно содрогнулась, словно хотела поджать колени к животу, как бывает при судорогах. И, глянув вниз, увидел, что все ее лицо сжалось и исказилось, крошечное в тени промокшего капюшона ее плаща. Меня обожгло страхом.
— Что такое… Гуэнхумара? Это ребенок?
Она медленно и осторожно расправила лицо, как расправляют сжатый кулак, и с долгим вздохом открыла глаза.
— Да, ребенок. Сейчас мне лучше — до следующего раза. Прости, Артос.
— О Боже, — простонал я. — Что нам теперь делать?
И я знаю, что чуть не завыл, как пес, от охватившего меня чувства полной беспомощности. Могло пройти много часов, прежде чем половодье спадет; если бы мы попытались построить хоть какой-то мост, вырывая молодые кусты орешника и набрасывая их поперек ручья, для этого тоже потребовалось бы время; и даже если бы нам все удалось, наш собственный Лошадиный Ручей, в таком же состоянии, преградил бы нам путь в Тримонтиум. А между тем у Гуэнхумары начались роды.
— Как ты думаешь, сколько это продлится? — спросил я у нее. Остальные, по большей части спешившись, исследовали берег.
— Не знаю, я никогда раньше не рожала… думаю, это будет не очень долго… о, но мне уже так больно, Артос… я не знала, что будет настолько больно, — она внезапно замолчала, быстро втянув в себя воздух, и я снова почувствовал, как напрягается ее тело, а колени судорожно и конвульсивно подтягиваются вверх. Я крепко прижал ее к себе и держал, пока схватка не окончилась. Потом она торопливо заговорила снова:
— Артос, найди мне укрытие… какую-нибудь впадину среди кустов и подстели мне самый сухой потник, который сможешь отыскать, чтобы ребенок не лежал, как ягненок, скинутый в слякоть…
— Нет…, — глупо начал я.
— Нет, послушай, потому что у нас нет выбора. Я сказала тебе, что знаю, что делать. Дай мне нож, чтобы отделить жизнь ребенка от моей, и я прекрасно справлюсь, если ты приглядишь, чтобы ничто не приблизилось ко мне из леса, пока я буду… занята.
Но внезапно я понял, что тоже знаю, что надо делать, и, не дожидаясь, пока она закончит говорить, развернул Сигнуса к полузатерянной пастушьей тропке, которая вела от брода к холмам.
— Я знаю лучший путь. Продержись еще немного, сердце мое, и у тебя будет и более надежное убежище, чем сырая яма в земле, и женщина, которая тебе поможет.
— Артос, я не могу… я не смогу долго выдержать езду на лошади.
— Совсем немного, — попросил я. — Потерпи немного, Гуэнхумара, — и крикнул Фарику и командиру патруля: — Фарик, слушай, я отвезу Гуэнхумару в деревню Друима Дху. Двое из вас поедут со мной, а остальные пусть подождут, пока их догонит повозка, и переправятся вместе с ней, когда спадет вода. Кабаля оставьте с собой.
— Но ты никогда там не был, — Фарик направил лошадь вверх, на бровку затопленной дороги, и остановил ее рядом с моей.
— Был один раз — шесть или семь лет назад. С тех пор я несколько раз проезжал рядом во время охоты.
— И ты сможешь найти ее снова?
— Даст Бог, я найду ее снова, — отозвался я.
Обрывки облаков плыли почти над самыми холмами в прощальном неистовом свете угасающего дня, слабое сияние промокшего желтого заката било мне в глаза, а Гуэнхумара мертвым грузом висела у меня на левой руке, когда я, поднявшись на последний заросший вереском гребень, на мгновение остановился и с почти болезненным облегчением посмотрел в неглубокую высокогорную долину, которую однажды видел раньше.
Но родная долина Друима Дху не была тем мирным местом, каким она показалась мне в тот, другой раз. И здесь, как и везде, мелкий ручеек, журчавший над своим ложем из пятнистых, как форели, камней, взбесился и превратился в ревущий поток; он вырвался из своего русла и проложил новое, которое углублялось и расширялось у меня на глазах, пока я направлял Сигнуса по спускающейся вниз тропе; струи мутной воды отрывали огромные куски берега и расползались все шире и шире, бурля и закручиваясь водоворотами, которые были уже в опасной близости от небольшого скопления торфяных хижин, укрытых за терновой изгородью. По всей неглубокой чаше долины виднелись люди, которые пытались согнать мычащий, перепуганный скот на более высокие участки земли, пока другие, и среди них женщины, стоя по пояс в воде, тщились сдвинуть с места вырванные с корнем кусты и разные обломки, преградившие истинное русло ручья. Сквозь рев воды до нас долетали их крики и лай пастушьих псов, слабые, пронзительные и отчаянные; они донеслись даже до Гуэнхумары, и она повернула голову, чтобы взглянуть на расстилающуюся перед нами долину.
— Что… это за место? — спросила она, а потом ее голос внезапно задрожал от страха. — Артос, что это за место? Эти маленькие зеленые холмики? Артос, ты, что, везешь меня в Холмы Фей?
— Холмы Фей, или деревню Друима. Это одно и то же.
— Это плохое место! — вскрикнула она. — Все Холмы Фей — плохое место!
— Не для меня и моих близких, — возразил я. — Послушай, Гуэнхумара, я был там внутри. Это обыкновенный дом, как покои твоего отца. Я пил там вересковое пиво, и мне это ничуть не повредило. Друим Дху и его родичи — наши друзья.
Она больше не возражала, но, думаю, страх не оставил ее; он просто был поглощен неотложными требованиями ее тела.
Слава Богу, деревня была на этой стороне ручья; я спустился туда, сопровождаемый по пятам Фариком и Конном. Мимо нас, пошатываясь, проковылял невысокий смуглый человечек, который тащил за собой кусок изгороди от овечьего загона; его затуманенные глаза, казалось, не видели нас, пока он почти не прошел мимо. Потом он обернулся, не узнавая меня даже тогда, и свирепо спросил:
— Что ты здесь делаешь, большой человек на большой лошади? Это наш дом; поезжай к себе!
— Великий Боже, приятель, вы встречали меня лучше в прошлый раз, когда я был здесь, — сказал я и увидел по его словно прояснившимся глазам, что он узнает меня.
— Артос — милорд Артос!
— А что до того, что я здесь делаю, — путь в крепость Трех Холмов отрезан разлившимися ручьями, а у моей жены уже начались роды, поэтому я привез ее к Ите. Она в доме?
Он покачал головой, а потом кивнул в сторону маленьких фигурок, копошащихся возле преграды.
— В доме скоро будет вода, если мы не сможем ее отвернуть.
— А пока я отнесу туда свою жену. Пошли ко мне Иту — как только я смогу, я приду и займу ее место.
К этому времени я уже спешился, держа на руках почти потерявшую сознание Гуэнхумару. Мой маленький собеседник заковылял прочь, к той отчаянной схватке, что разыгрывалась вокруг перекрывающего ручей завала, а я крикнул остальным двоим:
— Привяжите лошадей, а потом спуститесь и помогите с этой запрудой. Я скоро присоединюсь к вам.
Я нашел дом по перистой струйке дыма, поднимающейся над гребнем поросшей кустами крыши, и по доносившемуся из него запаху; и, поднырнув под притолоку, спустился вместе с Гуэнхумарой по четырем торфяным ступенькам в продымленную темноту. В первое мгновение мне показалось, что там никого нет, кроме Старейшей, которая выглядела так, словно и не вставала со своего табурета, и кучки столпившихся вокруг нее детей, глазеющих на меня исподлобья, точно дикие зверьки. А потом из-за ее спины послышался тонкий беспокойный писк, и я увидел еще одну женщину, которая сидела у дальней стены, склонившись над ребенком, которого он держала на коленях.
Увидев меня, Старейшая рассмеялась кудахтающим смехом, всколыхнувшим ее огромное брюхо.
— Артос Медведь! Значит, ты вернулся, Солнечный Господин. Может быть, те, кто пьет в Холмах Фей, всегда должны возвращаться, — и она кивнула в сторону лежащей у меня на руках Гуэнхумары. — Нет нужды спрашивать, что с ней такое.
— Нет, — отозвался я. — Ее время пришло на два месяца раньше срока, а разлившиеся, как и ваш, ручьи, преграждают нам путь к воротам крепости Трех Холмов. Где я могу положить ее?
— Вон там, — она дернула головой в сторону кучи шкур у стены, и я отнес туда Гуэнхумару. Я едва успел опустить ее на шкуры, как девушка Ита — о чьем появлении не известил ни один звук — оказалась у подножия ступенек. Она стояла там, как нечто всплывшее со дна ручья, выжимая воду из длинных черных волос. Правда, теперь она была уже не девушкой, а изнуренной женщиной с морщинистым от солнца и ветра лицом. Они красивы в молодости, но быстро старятся, эти женщины из Древнего Народа. Несколько детей подбежали к ней, цепляясь за ее промокшие юбки, но она не обратила на них внимания.
— Исторет сказал мне, что ты здесь и что твоей жене нужна моя помощь.
— Как видишь, — ответил я. — Я пойду, Ита. Вашим мужчинам у ручья тоже нужна помощь.
— Ты доверяешь мне? — она подняла на меня глаза, уже стоя на коленях около Гуэнхумары. — Мне, женщине из Полых Холмов?
— Вода в маленьком источнике была вкусной и сладкой, а лица людей в форте, когда я вернулся туда, по-прежнему были лицами, которые я знал. Я доверяю тебе.
И я вышел в бурный, неистовый вечер и, спустившись, присоединился к людям у развилки русла ручья. Солнце к этому времени уже село, и кое-кто из женщин принес факелы; в их ярком неровном свете вода, стремительно бегущая над клокочущими глубинами безмерной темноты, вспыхивала золотом, а сухой, мрачный ольховник выделялся черным пятном на фоне последних ярких клочков сияющего после грозы неба. Фарик и Конн присоединились к тем, кто пытался разобрать завал из выдранных с корнем кустов, а я подошел к другой группе, которая, по пояс в бешено мчащейся воде, возилась с плетнями, комьями земли и кустами утесника, стараясь отвести грозный поток от деревни и вернуть его в прежнее русло. Снова и снова у нас на глазах нашу запруду уносило течением, и в образовавшуюся брешь устремлялась вода; снова и снова мы возобновляли отчаянную схватку, пытаясь восстановить разрушенное. Большую часть той ночи я простоял при свете растрепанных ветром факелов в быстро несущемся ручье, который поднимался мне выше колен, и чувствовал такое единство с окружавшими меня Маленькими Темными Людьми, какого не было даже в Сит Койт Каледоне. Я потерял счет времени, и весь мир сосредоточился для меня в бешеной ярости потока, с которым нужно было бороться, как с лошадью-убийцей, и в противостоящей ему силе моего тела; а также в лежащей в торфяном доме Гуэнхумаре, которая, как и я, вела сражение.
Наконец я почувствовал, что напор течения начинает слабеть, и крикнул остальным, что вода спадает. А еще позже я стоял в ручье уже только по колено, опираясь рукой на ольховую ветку, огромными глотками втягивал в себя воздух, на который у меня, казалось, не хватало времени раньше, и осматривался по сторонам. Еще не рассвело, но сквозь разрывы на все еще затянутом небе я видел утреннюю звезду, которую мы называем Петуший Фонарь, мир вокруг меня был выбившимся из сил и спокойным, и уровень воды в ручье падал, падал; наши запруды и дамбы из хвороста наконец-то держались, и вода, выплеснув свою ярость, возвращалась в прежнее русло.
Она принесла ужасающее количество бед и разрушений, после которых все нужно было налаживать заново, но деревня была спасена. Я оставил Темных Людей заканчивать работу, а сам, вымотанный до предела, потащился обратно в торфяной дом, стоящий за изгородью из боярышника.
Ита встретила меня у входа, который в первом свете дня казался не более чем темным устьем норы на склоне поросшего кустами пригорка.
— Мне подумалось, что голос ручья стихает и ты скоро придешь.
— Ита, ребенок родился? Как они?
Из мрака за ее спиной послышался блеющий, как у новорожденного ягненка, крик, который ответил на мой вопрос прежде, чем она заговорила.
— Ребенок родился, — подтвердила она, — и у них обоих все хорошо.
Она отвела дальше в сторону тяжелый полог из шкур у себя за спиной, и меня встретило тусклое мерцание горящего торфа и обычный для таких мест запах, смешанный с другим, более резким, который я чувствовал раньше в конюшнях, когда жеребилась одна из моих кобыл.
Я поднырнул под притолоку и, спотыкаясь, спустился вниз по ступенькам. Там было больше народу, чем прошлым вечером, потому что некоторые из женщин уже вернулись, и сквозь дерущий горло вонючий торфяной дым я едва смог разглядеть Гуэнхумару, которая лежала на куче шкур там, где я оставил ее вчера ночью. Я хотел было сразу же подойти к ней, но Старейшая сидела на своем табурете прямо у меня на дороге и смотрела на меня сквозь перистый дым очага, и я остановился, словно она схватила меня за волосы, и с внезапным испугом стал ждать того, что она собиралась мне сказать.
Я припомнил женщину, которую видел прошлой ночью, — она все еще сидела там, привалившись к дальней стене и укачивая на коленях ребенка. И услышал детский крик, не бодрое, полное сил блеянье, которое встретило меня на пороге, но слабое усталое хныканье больного существа.
— Это девочка, — сказала Старейшая, и ее маленькие, затянутые блестящей пленкой глаза впились в мои, словно ища ответа в самой глубине моей души. И я чуть было не рассмеялся вслух от облегчения. Думаю, мне никогда не приходило в голову, что ребенок может оказаться не сыном; но новость Старейшей не была для меня плохой, только неожиданной. И она увидела и осудила меня за это косым презрительным взглядом своего народа; и сплюнула в огонь.
— Ай-ай, так, значит, ты оставишь ее. А вот мы, Темный народ, мы мудрее. Если у нас рождается лишняя девочка, мы оставляем ее на склоне холма для Волчьего Народца. Это плохо, когда дочь рождается прежде сына, это знак, что Великие разгневаны и что ее следует отдать Волчьему Народцу. Но она не согласилась на это.
— Она была права, — подтвердил я, — потому что это не лишняя девочка, а дочка, которую мы очень ждали.
Тут я хотел было пройти мимо нее, но ее глаза все еще удерживали меня от оставшихся нескольких шагов, и внезапно я увидел в них тревогу. Слова, выходившие из беззубого жабьего рта, были такими тихими, такими неразборчивыми, что я едва смог их расслышать.
— Было время — Солнечный Господин знает это — когда я начертила узоры в песке и в воде и узнала кое-какие вещи, касающиеся Солнечного Господина; и поэтому я запретила Друиму Дху, юноше моего дома, принести некую весть в крепость Трех Холмов.
Я кивнул, нагибаясь к маленьким блестящим глазам.
— Кажется, ты сказала ему, что есть и более высокие травы, чем мышехвостник. Что-то, что значило больше, чем покой наших сердец?
— Так, Солнечный Господин помнит и понимает… Но вокруг Солнечного Господина была серая дымка, его заслонял от меня туман, и сквозь него я увидела кое-что, но этого было недостаточно. Я не смогла увидеть, будет ли знаком ребенка плющ или остролист, — только что будет ребенок, если Друим Дху не отнесет весть в крепость Трех Холмов. Но теперь сердце подсказывает мне, что лучше отдать этого ребенка Волчьему Народцу.
— У нас, Солнечного Народа, другой обычай, матушка, и я верю, что, по крайней мере в этом, Великие не разгневаны.
И я почувствовал, что она отпустила меня, и сделал последние несколько шагов к Гуэнхумаре.
На какой-то миг мне показалось, что она спит, но когда я опустился рядом с ней на колени, она открыла глаза — огромные серые глаза, словно занимающие собой все ее осунувшееся, без единой кровинки лицо. Волосы у нее на лбу были мокрыми от пота, но ее труды были теперь окончены. Ее тело было таким плоским, что почти не поднимало закрывавшую его накидку из меха выдры; и что-то бесконечно маленькое шевельнулось и снова заблеяло у сгиба ее локтя. Она безмолвно откинула мягкое покрывало и показала мне ребенка. Тельце и личико девочки были сморщенными, но это были всего лишь влажные морщинки только что раскрывшегося макового бутона, который на солнце расправится и станет мягким и шелковистым. Она и была почти такой же красной, как маковый бутон, с легким, тонким темным пушком на головке, и ее глаза, когда она их открыла, тоже были темными и блуждали, как только что прорезавшиеся глаза котенка. Она зевнула, открыв треугольный кошачий ротик, и уснула снова; одна маленькая ручка высунулась из-под шкур выдры, и когда я дотронулся до ладошки, она сомкнулась вокруг моего пальца — словно сама по себе и мягко, точно бескостная морская анемона. И мне захотелось по-глупому скулить от восторга, потому что моя дочка во сне держала меня за палец.
— Как ты, Гуэнхумара?
— Я устала, но теперь со мной все хорошо, — ответила она, а потом добавила: — Ты видишь, что это девочка?
— Я вижу; и Старейшая мне сказала.
— Странно, я никогда не думала, что будет дочка, — наверно, потому, что я так хотела подарить тебе сына, чтобы ты мог научить его обращаться с лошадью, держать меч и быть великим воином, который будет сражаться бок о бок с тобой.
— Я не меньше рад и дочке, — отозвался я. Я был немного пьян. — Маленькой нежной дочурке, которую я смогу хранить в своем сердце. У нее будет саксонский браслет, чтобы точить об него зубки, — саксы делают очень красивые украшения из золотой проволоки для своих женщин — и белый щенок-волкодав, с которым она будет вместе расти; и в один прекрасный день — великий воин, который увлечет ее в Хоровод Середины Лета…
Гуэнхумара рассмеялась мягким, едва слышным смехом.
— Глупый ты… милорд Артос, Британский Медведь, сам не более чем глупый щенок, когда он доволен!
Никто из нас не сказал: «Следующий раз это будет сын; следующий раз…». Но нам было достаточно удовлетворенности этого мгновения, и не нужно было заглядывать в будущее или оглядываться в прошлое на тяготы, страдания, радости или раздирающее душу горе.
Гуэнхумара протянула руку и коснулась моего рукава.
— Ты такой мокрый, словно тебя вытащили из моря.
— Я всю ночь простоял вместе с мужчинами из деревни в ручье, пытаясь вернуть его в прежнее русло.
— И теперь это сделано?
— Теперь это сделано, и вода спадает. Пастбища сильно пострадали, но деревня в безопасности, и, я думаю, весь скот остался цел.
— Ты, должно быть, тоже устал. Эта ночь была тяжелой для нас обоих, мой дорогой.
Вскоре я услышал снаружи мужские голоса, а потом голос Иты и ворчание мужчин, которым пришлось разворачиваться, чтобы разжечь себе костер и обсушиться где-нибудь в другом месте; и по мере того как женщины разбредались, чтобы позаботиться о своих мужьях, отцах и братьях, хижина начала пустеть. Я совсем забыл, что ни один мужчина, кроме меня, поклоняющегося другим богам, не может войти сюда снова, пока дом не подвергнется очищению, чтобы близость только что родившей женщины не лишила воинов силы в бою. Поистине, я возложил на плечи этих людей тяжкую ношу. Что ж, может быть, та помощь, которую я, Фарик и Конн оказали им в борьбе с ручьем, послужит хоть какой-то платой. Позже я принесу им подарок — может быть, самый вместительный медный горшок, какой только найдется в форте; а пока наименьшее, что я мог сделать, — это как можно скорее убраться и не путаться у женщин под ногами.
Я вытащил палец из сжимавшей его маленькой ладошки и спросил у необъятной фигуры, которая сидела на табурете рядом с очагом:
— Старейшая, когда я могу приехать за ней?
— Через три дня, — ответила она. — Через три дня она и ребенок — раз уж ты намерен оставить его — наберутся достаточно сил, чтобы выдержать дорогу, и ты сможешь спокойно увезти их. К тому же через три дня завершится ее очищение.
— Что ж, тогда через три дня, — согласился я.
Но в тот же миг Гуэнхумара вцепилась свободной рукой в мою руку так, словно я был единственным, что удерживало ее на плаву; и я увидел, что весь ее покой разлетелся в клочья и что она напугана.
— Артос, ты не.. Артос, не оставляй меня здесь! Ты не должен… ты должен забрать меня с собой…
— Через три дня, — повторил я. — Всего через три дня.
— Нет, сейчас! Я прекрасно доеду на луке твоего седла, а Фарик может взять девочку.
Я вопросительно посмотрел на нее.
— Что такое, ласточка, сердце моего сердца?
— Я… мы не можем оставаться здесь, малышка и я… Артос, я боюсь!
— Чего?
Я наклонился к ней ближе, и она забормотала мне в плечо, так что я надеялся, что Старейшая не услышит. Я и сам слышал не очень отчетливо, но разобрал что-то про девочку, про три дня в Полых Холмах. И я отвел с ее лба влажные волосы и попытался успокоить и подбодрить ее:
— Послушай, послушай меня, любимая. Эти люди — мои друзья. Здесь тебе нечего бояться.
— За себя, может быть, и нет — но за ребенка. Ты слышал, что Она сказала; ты слышишь, как плачет тот, другой, — вон там, у стены. Артос, они ненавидят ее, потому что это девочка, и она крепкая и происходит из Солнечного Народа, а у них сын, и он хилый…
Я не осмеливался слушать дальше. Я поцеловал ее и поднялся на ноги, отказываясь видеть выражение ее глаз. Я сказал ей, чтобы она не боялась, но знал, что ей по-прежнему страшно, хоть она и не просит меня больше; и я ничего не мог с этим поделать. Я не мог передать ей свою уверенность в том, что здесь нас окружают друзья, и не мог увезти ее с собой, если не хотел почти наверняка убить и ее, и ребенка. На меня обрушилась серая волна беспомощности, и когда я повернулся к выходу, мой покой, как и покой Гуэнхумары, был разбит вдребезги.