Два дня спустя мы были на небольшой вилле — немногим больше, чем фермерской усадьбе — которая была расположена среди лесистых холмов к северу от Венты и которую Амброзий (а до него его отец) использовал как охотничий домик. Если не считать нескольких комнат, где жили управляющий и батраки, крылья дома, так же как и старый, прокопченный атриум, были заполнены корзинами с запасами зерна, как почти на каждой вилле, расположенной в отдалении от саксонских троп, потому что в эти дни, когда торговля между разными областями и государствами совсем угасла, люди забросили шерсть и снова обратились к зерну. Но Амброзий всегда держал для себя две длинных комнаты в верхнем этаже, и высланные вперед слуги подготовили все к нашему приезду.
В тот первый день мы не стали охотиться, но позволили собакам побездельничать — хотя Кайан, старший егерь, говорил нам об олене с двенадцатью отростками на рогах, заслуживающем нашего внимания, — и остались все вместе на ферме, затягивая этот день, как друзья затягивают прощальную трапезу перед тем, как каждый отправится своей дорогой. Мы поужинали — втроем, потому что юного Гахериса отправили к егерям на половину управляющего, — в длинной верхней комнате; это был добрый крестьянский ужин из сваренных вкрутую утиных яиц, темного ржаного хлеба и сыра из овечьего молока, а также последних сморщенных весенних яблок, которые жена управляющего с гордостью принесла из кладовой, чтобы нас побаловать; и мы запили все это слабым вином, сделанным из маленьких розоватых ягодок винограда, растущего на южной стене.
Когда ужин был закончен и из углов комнаты на нас поползли зимние сумерки, мы собрались вокруг жаровни, совсем близко к ней, потому что облака разошлись, и к вечеру под зеленым, как лед, небом стало холодать; мы сидели, плотно закутавшись в плащи и зарывшись ногами в устилающий пол камыш, на котором валялись собаки. От огня исходил сладкий аромат яблоневых поленьев и узловатых веток боярышника, которые лежали на рдеющих углях; дым, позолоченный слабым мерцанием пламени — боярышник горит чисто, маленькими огненными язычками, похожими на махровые цветочные лепестки, — ветвясь, поднимался к почерневшему, похожему на колокол зеву дымохода, и горящее дерево отдавало назад тепло солнца, накопленное в течение десятков лет.
Мы не стали зажигать масляный светильник, и пламя жаровни, подсвечивая снизу наши лица, отбрасывало от скул, челюстей, надбровий странные, уходящие вверх тени. Амброзий сидел, наклонившись вперед и расслабленно свесив руки поперек колен, как делал всегда, когда чувствовал себя очень усталым, и его лицо в восходящем сиянии пламени было костяным лицом черепа с золотым венцом королевского достоинства над провалившимися глазницами. Аквила, с его большим крючковатым носом, выглядел в точности как старый, отживший свой век сокол. Он долго оправлялся от раны в груди, и хотя она наконец затянулась, он уже больше не годился для активной службы; потому-то Амброзий и назначил его капитаном своей охраны. Но еще худшей раной для него было то, что предыдущим летом он потерял жену — маленькое, загорелое, порывистое существо, питавшее слабость к ярким, как у дятла, краскам; но я думаю, что Аквиле она казалась иной...
Немного погодя Амброзий очнулся от своих мыслей и обвел нас с Аквилой удовлетворенным взглядом; его лицо дышало глубоким покоем и безмятежностью. Неподалеку стояла на табурете деревянная миска с яблоками, и среди них лежала пара горстей сладких каштанов, сорванных на наружном дворе. Амброзий протянул руку и, взяв один глянцевитый коричневый плод, начал поворачивать его в пальцах с той медлительностью прикосновения, которая означает воспоминания.
— Константин, мой отец, привез меня сюда на первую охоту той зимой, после которой он… умер, — сказал он наконец. — Уту он брал с собой уже в течение трех лет, но это была первая зима, когда и меня сочли достаточно взрослым. Мне было девять, и я был мужчиной среди мужчин… По вечерам мы с Утой жарили каштаны; но в те дни мы все еще жили в атриуме, и это можно было делать на раскаленных камнях очага, — он усмехнулся — сокрушенно, как будто над своей собственной глупостью. — Наверное, в жаровне нельзя жарить каштаны.
— Не вижу, почему бы и нет, — возразил я. — Ты так долго был Верховным королем, что забыл, как заставить одну вещь выполнять работу другой. Забыл, как жарил ребра ворованного быка над сторожевым костром в метель, — и я поднялся на ноги.
Он потянулся было остановить меня, смеясь:
— Нет-нет, это были всего лишь причуды памяти — минутная прихоть.
Но мной внезапно овладела твердая решимость — совершенно несоизмеримая с незначительностью предмета — что Амброзий должен получить свои жареные каштаны.
— Однако прихоть приятная. Я тоже жарил здесь каштаны, прежде чем стал достаточно взрослым, чтобы носить щит.
И я спустился на половину управляющего, где была кухня, и крикнул его жене:
— Матушка, дай мне совок или старую сковороду. Верховному королю пришла охота пожарить каштанов.
Когда я вернулся в верхнюю комнату с помятым совком в руках, мне почудилось, что Амброзий и Аквила вели между собой серьезный разговор, а потом внезапно замолчали, услышав на ступеньках мои возвращающиеся шаги. Я почувствовал смутное удивление, но они были братьями по мечу, когда я все еще бегал босиком среди охотничьих собак, и у них, несомненно, было много тем для разговора, не имеющих ко мне никакого отношения. Я торжествующе показал им совок и принялся укладывать пылающие боярышниковые поленья наиболее подходящим для моих целей образом, внезапно чувствуя себя при этом так, словно вернулся в утро своей жизни; а потом высыпал на совок полдюжины каштанов и сунул его в жаркую сердцевину пламени.
— Видишь? Я не даром потратил столько лет в глуши.
И вот так мы жарили каштаны, словно трое уличных мальчишек, в то время как привалившийся к моему колену Кабаль смотрел на нас, наслаждаясь теплом и выражая свое довольство гортанными песнями; и мы обжигали себе пальцы, выгребая горячие плоды, смеялись и сыпали проклятиями, но не иначе как вполголоса, потому что в тот вечер мы все, казалось, были во власти тишины… Через какое-то время Амброзий поднял глубоко запавшие глаза от горячего каштана, который он чистил в тот момент, и я почувствовал, как его взгляд притягивает к себе мой сквозь пламя жаровни. Потом он наклонился вперед, по-прежнему держа в пальцах забытый горячий плод, и сказал:
— Артос, когда я решил поехать на эту охоту и заговорил о том, что чувствую себя в Венте, как в клетке, ты не подумал, что у больных бывают странные причуды?
— Мне слишком хорошо знакомо ощущение клетки, которое приходит к человеку в конце зимних квартир, когда жизнь в мире начинает просыпаться, но весна и время выступать в поход все еще далеки.
Он кивнул.
— И однако это была не единственная причина, не главная причина, почему я хотел подняться сюда, на холмы, где мы всегда охотились.
— Ах, так? И какова же главная причина?
— Их было две, — ответил он. — Две, слившихся воедино, как две половинки сливовой косточки. И одна из них вот какая. Я знал, что пришло время поговорить с тобой о некоторых вещах, касающихся человека, который примет Меч Британии после меня.
У Аквилы вырвался хриплый, гортанный протестующий звук; и Амброзий ответил на него так, словно это были слова.
— О, оно действительно пришло… Нет-нет, друзья, не надо делать из-за меня таких угрюмых лиц. Я еще не стар — не стар по годам — но, несомненно, уже не в расцвете лет. Я прожил достаточно долгую жизнь, хорошую жизнь, которая дала мне верных друзей и нескольких человек, которые меня любят; вряд ли человек может просить о чем-то большем — за исключением разве того, чтобы был кто-то, кто мог бы подхватить после него орудия его ремесла и создать с их помощью нечто более великое, чем все то, что когда-либо создал он сам.
Он долго молчал, глядя на полуочищенный каштан у себя в руке, и мы тоже молчали в ожидании того, что последует дальше. У меня было странное чувство, что Аквила — хотя я не думаю, что на самом деле он хотя бы пошевельнулся, — немного отстранился от нас, словно то, что происходило, было в основном между Амброзием и мной.
— Пришло время, когда я должен выбрать человека, который подхватит орудия моего ремесла после меня, — Амброзий снова поднял голову и посмотрел мне в лицо. — Артос, если не считать незначительной случайности рождения, ты — мой сын; единственный сын, которого я когда-либо имел. Я говорил тебе об этом раньше. Более того, по крови ты, так же несомненно, как и я, принадлежишь к Королевскому дому.
Я вмешался, думая облегчить ему задачу.
— Сын Уты по крови, но не по имени, и поэтому я не могу быть тем, кто подхватит после тебя орудия твоего ремесла. Не беспокойся, Амброзий, я всегда это знал. Я военачальник. Я не жажду быть Верховным королем, — помню, я протянул руку и накрыл ею руку Амброзия. — Когда-то давно ты пообещал мне Арфон, и этого для меня достаточно.
— Нет, ты не понял, — возразил он. — Вот послушай: если я обойду тебя выбором, то он должен будет пасть на Кадора из Думнонии или на юного Константина, его сына. Они — последние, в чьих жилах течет королевская кровь Британии, и я не уверен в Кадоре; в нем есть внутренний огонь, необходимый вождю, но этот огонь то вспыхивает, то угасает; а цели самого Кадора смещаются, точно гонимые ветром песчаные дюны. Я не могу поверить сердцем, что он — тот, кто сможет удержать разнородное королевство и рвущуюся с поводка свору местных князьков. Достоинства мальчика у меня не было случая оценить, но чем бы он ни стал впоследствии, сейчас он вряд ли может быть чем-то иным, кроме как полуобъезженным жеребенком.
Я подумал о смуглом молодом человеке, с которым охотился той весной перед Галлией, о ребенке, в чье гнездышко упала большая печать Максима, и сказал:
— Амброзий, не должно ли все это быть передано на рассмотрение Совета?
Его губы дернулись в улыбке.
— Вряд ли. Послушай еще. Если я созову Совет и скажу, что я решил оставить после себя Кадора из Думнонии, то я отдам Британию — все, что было нашим наследием, все, ради чего мы, наше войско, отдавали жизни, все, что мы до сих пор имеем в виду, когда говорим о Риме, — в руки человека, о котором я не могу с уверенностью сказать, что он достаточно силен, чтобы удержать ее; и если, когда я умру, обнаружится, что мои сомнения были обоснованны, то пострадаю не я, а Британия. Британия и весь западный мир, который увидит, как погаснут последние огни.
— Тогда кто же? — спросил я.
Он посмотрел мне прямо в лицо, не говоря ни слова; и через какое-то время я произнес:
— О нет, я не из того теста, из которого делают узурпаторов.
— Но можешь ли ты быть уверен, что у тебя будет выбор? Если я назову Кадора из Думнонии своим преемником, то, думаю, британские князья по большей части примут его — слегка поворчав в своем кругу. «Он не более велик, чем мы», но также: «Он последний королевской крови». Но все здешнее Южное Королевство и все войско, не говоря уже о твоем собственном отряде, как один человек, выступят за тебя.
— Они не сделают этого, если я не встану во главе, — возразил я.
— Артос, мой Медвежонок-простачок, ты переоцениваешь — или, возможно, недооцениваешь — силу своего влияния на людей. Когда войско выступает за какого-нибудь вождя, это не всегда происходит по указке этого вождя… Ты — человек, обладающий властью удержать Британию после меня, но поскольку ты низкорожденный, я не могу формально назначить тебя своим преемником перед Советом. Однако я могу по крайней мере развязать тебе руки, чтобы ты сам завоевал престол Верховного короля.
— Думаю, я все равно не понимаю, — медленно проговорил я.
— Нет? Если я умру, не назначив преемника, большинство обратится к тебе как к чему-то само собой разумеющемуся, а остальное будет в твоих руках. Поэтому мне следует постараться умереть внезапно, чтобы у меня не было времени назвать наследника. Полагаю, это доставит некоторое неудобство Совету, но…
Я вскочил на ноги.
— Мой Бог! Амброзий! Ты повредился в уме! Оставить нас, не назвав наследника… это значит оставить Британию раздираемой на части внутренней войной в то самое время, когда наша единственная надежда — это стоять вместе… ты не мог подумать… ты…
Он откинулся назад в тяжелом резном кресле, поднял голову и посмотрел на меня снизу вверх, и его глаза на умирающем лице были ясными и решительными.
— О да, я подумал… я не игрок по натуре, Артос, но я могу бросить кости, когда это необходимо. Я прекрасно знаю, что при этом я играю на самую высокую ставку в своей жизни и что если я проиграю, Британия распадется на части, как прогнившее яблоко, и будет открыта для полчищ варваров; но если я выиграю, у нас будет еще несколько лет, чтобы продолжить борьбу. И я верю, что я выиграю, — по крайней мере, с большей вероятностью, чем если бы я оставил после себя Кадора из Думнонии, — в его голос вкралась тень безрадостного смеха. — Жаль, что, согласно природе вещей, меня здесь не будет, и я не узнаю, выиграл я или проиграл; выбросил я Венеру или Собаку.
— Я по-прежнему думаю, что это безумие!
— Может быть, и безумие; но другого пути нет. Сядь, Артос, и послушай меня еще немного, потому что у нас не вся жизнь впереди.
Я сел, чувствуя себя так, словно получил удар между глаз, и все это время ощущая на себе хмурый, оценивающий взгляд старого Аквилы.
— Я слушаю, Амброзий.
— Итак. Ты не хуже меня знаешь, что приближающаяся кампания вряд ли пойдет по схеме последних нескольких лет.
Я кивнул:
— Об этом говорит каждый пролетающий ветерок. И однако непонятно, почему это должно случиться именно сейчас, в этом году и ни в каком другом, если это не случилось пять лет назад. Мы достаточно ясно показали варварам, что в решающем сражении с хотя бы приблизительно равной численностью мы можем изрубить их на куски при помощи конницы; и они должны знать, потому что их разведчики не дураки, что мы неуклонно наращиваем мощь наших конных отрядов.
— Может быть, именно поэтому они решили бросить против нас все свои силы, прежде чем будет слишком поздно, — его деликатные пальцы счистили еще одну полоску коричневой скорлупы с кремового ядра давно остывшего каштана. — Сдается мне, саксы наконец-то учатся действовать сообща. Несомненно, те сношения, что велись всю зиму между королевством кантиев и Истсэксом, должны указывать именно на это.
Капитан телохранителей улыбнулся, глядя в огонь поверх длинного крючковатого носа, и подцепил кинжалом дымящийся каштан.
— У нас тоже есть разведчики. Похоже, неплохо иметь друзей среди Маленького Темного Народца холмов и лесов.
— Амброзий, если весной действительно ожидается решительное наступление, то подожди хотя бы до тех пор, пока мы, с Божьей милостью, не отразим его, прежде чем доведешь свое решение до такой стадии, что уже ничего нельзя будет изменить.
— Я не доживу до весны, — просто сказал Амброзий и бросил наполовину очищенный каштан, которым он так долго играл, обратно в огонь жестом, который означал: «конец». А потом продолжил — это был первый и единственный раз, когда я слышал, чтобы он говорил о своей болезни: — Я продержался на своем месте так долго, как только смог. Бог знает это; но я обессилен тем, что ношу дикую кошку в своих внутренностях, — я весь прогнил и съеден заживо. Вскоре должен наступить конец.
В свете пламени я заметил, что его лоб блестит от пота.
После того как мы некоторое время просидели молча, он заговорил снова.
— Артос, я чувствую на себе перст судьбы. Дело не только в том, что наши разведчики сообщают об определенных передвижениях саксов. Я чувствую костями, чувствую самим сердцем, что этой весной, самое позднее — к середине лета, нам предстоит выдержать такую саксонскую атаку, подобной которой мы не видели раньше; и когда она начнется, это будет борьба, по сравнению с которой все известные нам доныне битвы покажутся всего лишь свечками перед полыханием сигнального огня. И, веря в это, я должен верить и в то, что данное время как нельзя менее подходит для того, чтобы оставлять Британию в руках неопытного короля; скорее, она должна попасть в руки сильного и испытанного военачальника. А насчет того, что будет потом… если говорить о моем преемнике, то победа в такой борьбе может стать мощным оружием в твоих руках, Медвежонок, а если ты потерпишь неудачу, то Британии больше не понадобится Верховный король.
Его голос упал почти до шепота и с хрипом вырвался из горла, а блестящие глаза, которые не отрывались от моего лица, были совсем измученными. И все же какая-то часть меня продолжала сопротивляться; и не из скромности, а от недостатка мужества. Я всегда боялся одиночества, одиночества духа. Мне нужно было чувствовать у своего плеча прикосновение других плеч, теплоту дружбы. Я был хорошим военачальником и знал это, но меня отпугивала сама мысль о том, чего просил от меня Амброзий. Я не хотел одиночества горной вершины.
Некоторое время назад Аквила поднялся и прошел к окну в глубине комнаты; он был кем-то вроде волка-одиночки, этот старый Аквила, и глубокие тайники его собственной души не позволяли ему даже в малейшей степени вторгаться в чужие души; полагаю, он не хотел видеть наши лица на последней стадии этого спора. Внезапно он заговорил, не поворачиваясь от окна:
— Раз уж мы упомянули о сигнальных огнях, то, судя по виду, вон там, за Чернильницей, горит что-то очень большое!
Я быстро встал и подошел к нему.
— Саксы! Открой окно, Аквила.
Он открыл задвижку, широко распахнул застекленную створку, и мне в лицо повеяло холодом и запахом мороза. Окно выходило на север, и по мере того как мои глаза после света пламени привыкали к темноте и на ясном небе проступали звезды, я начал различать в небе тусклое красное свечение, похожее на рдеющий отсвет большого костра.
Это свечение расползалось прямо у меня на глазах, поднимаясь все выше к звездам.
— Понадобилось бы сжечь целый город, чтобы небо сияло так сильно, — сказал Аквила, и по его голосу я почувствовал, что он хмурится. А потом бесформенное сияние начало принимать неясные очертания огромного лука, и из его яркой сердцевины внезапно вырвалась вверх, в темное небо, длинная узкая лента света, а за ней еще и еще одна; и я удивился, как я мог быть таким глупцом, что не узнал их сразу, — наверное, причиной этому было то, что в моем сознании они принадлежали северу, и я был слеп к ним здесь, в южных землях. Я рассмеялся, и что-то во мне взмыло вверх, словно от прикосновения знакомой магии.
— Сегодня нет никаких саксов, старый волчище. Это Северные Огни, Корона Севера. Бог мой, сколько раз я смотрел на эти струящиеся огненные ленты с крепостных валов Тримонтиума! — я искоса взглянул на Аквилу: вырвавшееся у него восклицание показало мне, что он узнал то, на что смотрел, одновременно со мной. — Так-так! Ты тоже! Ты должен был достаточно часто видеть их в те зимы, что провел в неволе в стране ютов.
— Достаточно часто, — подтвердил он. — Они разрастались и разрастались, пока не становились похожими на огромные светящиеся знамена, летящие по всему небу; и старики говорили, что слышат над головой стремительный полет огромных крыльев… Но здесь, на юге, их редко когда увидишь, а если они и появляются, то это не более чем алое свечение, которое может исходить от фермы, горящей в соседней долине.
За нашими спинами что-то шевельнулось, скрипнуло отодвигаемое назад кресло, и по плиткам пола прошаркали медленные шаги; и мы расступились, чтобы Амброзий мог встать между нами.
— Что это за чудо? Эта Корона Севера?
Он положил одну руку на мое плечо, а другую — на плечо Аквилы, дыша тяжело и быстро, словно то усилие, которое он сделал, чтобы подняться и пересечь комнату, утомило его, как целый день работы.
— Та-ак, — протянул он, когда ему удалось совладать со своим дыханием. — Поистине чудо, братья мои.
Ибо за то короткое время, что мы простояли у окна, свет усилился и растекся вверх и вширь, так что нам начало казаться, будто вся ночь охвачена гигантской аркой и нужно всего лишь заглянуть за северные холмы, скрывающие ее от наших глаз; и от этой невидимой арки, словно она действительно была венцом короны, исходили мириады лучей, вылетающих и закручивающихся во все стороны, мерцающих на полнеба, словно ленты разноцветного огня, которые полыхали лижущими язычками, дрожали, и гасли, и вылетали снова, постоянно меняя цвет, — то алые, как кровь, то зеленые, как лед, а то синие, как странные огоньки, стекающие летними ночами по лопастям весел в северных морях.
— Я тоже видел сияние, похожее на пожар в северной долине, и что-то вроде мерцания в небе на севере, когда смотрел с высокого плеча Ир Виддфы, — Амброзий сказал это голосом, каким люди говорят в том месте, куда они приходят поклоняться Богу. — Но никогда ничего подобного этому… Никогда — ничего подобного.
Во дворе слышались голоса, испуганные, приглушенные, возбужденные; невнятное бормотание и топот бегущих ног. Внизу люди, должно быть, указывали и жестикулировали, и их лица в этом странном мерцающем свете выражали простодушное изумление и благоговейный ужас.
— Теперь и другие их увидели, — заметил Аквила. — Этот скворечий щебет вряд ли мог бы быть громче, если бы в небе появился золотой дракон.
— Сегодня многие будут показывать на север и звать других посмотреть, — задумчиво проговорил Амброзий. — А позже вся Британия будет передавать из уст в уста, что в ночь перед тем, как умер Амброзий Аурелиан, в небе были странные огни; а еще позже это станет драконом Аквилы или огненным мечом с семью звездами Ориона, сияющими, точно драгоценные камни, в его рукояти.
Я помню, что у меня в животе словно сжалась холодная ладонь, отчего мне стало трудно дышать, и в это мгновение я понял вторую из причин, заставивших Амброзия приехать из столицы в этот полуразрушенный охотничий домик, который он знал еще ребенком; возвращаясь в конце к тому месту, которое было дорого в начале, так же как и я, чувствуя свой смертный час, хотел бы вернуться, если это возможно, в какое-нибудь затерянное ущелье на груди Ир Виддфы, повелительницы Снегов.
Я обхватил его за плечи, словно хотел прижать к себе, и почувствовал под рукой воспаленную кожу и кости — все, что от него осталось; и мне захотелось крикнуть ему:
— Амброзий, нет! Бога ради, не сейчас!
Но мне хотелось этого ради себя самого — не ради Бога, не ради Амброзия. «Я потерял слишком многих людей, которых любил; еще есть время, останься еще ненадолго…». Но мольбы и протесты умерли в моем сердце. Кроме того, все, что можно было сделать, Аквила должен был сделать еще до меня.
Так что мы не стали говорить об этом словами. И через какое-то время, когда великолепие Северных Огней начало угасать и в небе снова появились звезды, Амброзий будничным тоном заметил:
— Думаю, мороз не будет таким сильным, чтобы испортить завтра след.
— След? — переспросил я. — О нет, Амброзий, никакой охоты; мы останемся здесь, втроем.
— Конечно. Мы останемся вместе, и вместе мы загоним того оленя с двенадцатью отростками, о котором говорил старый Кайан. Иначе собаки потеряют форму, да и охотники тоже. День, проведенный в преследовании добычи, принесет нам троим больше пользы, чем все таинственные настойки Бен Симеона.
Я повернулся к нему и в движении мельком увидел в этом странном голубоватом свете лицо Аквилы; и понял, что он был так же не готов к этому, как и я.
— Амброзий, не сходи с ума! Ты не сможешь выдержать и часа охоты! — выпалил я.
И в том же самом голубоватом свете увидел его улыбку.
— В таком состоянии, как сейчас, — нет; но иногда Властелины Жизни позволяют человеку собрать всю силу, которая в нем еще осталась, — может быть, ее хватило бы на несколько дней или на месяц — и растратить ее всю одним махом за час или за день; разумеется, если он нуждается в этом достаточно сильно. Я верю, что мне будет дано сделать это.
Величественные огни в небе начали угасать, и по мере того как зимняя ночь принимала свой обычный облик, его лицо постепенно тонуло в тени, словно в черной воде.
— Я жарил каштаны с двумя своими самыми дорогими друзьями, и я видел в зимнем небе нимб Бога, который превыше всех богов. Это хороший способ провести прощальный вечер, — сказал он и, отвернувшись от окна, твердым шагом направился обратно к огню, словно часть той силы, о которой он говорил, уже перешла к нему.
Аквила захлопнул оконные створки, тяжело протопал за ним следом и демонстративно зажег масляный светильник.
Я отошел от окна последним.
Несколько оставшихся каштанов, о которых мы совсем забыли, лежали, обугленные и рдеющие, на раскаленном совке, и от каждого поднималась вверх извилистая струйка дыма. Когда пламя светильника, качнувшись, выровнялось и мягкий свет пролился на свирепый багровый драконий глаз жаровни и притушил его, Амброзий нагнулся, взял со стола, за которым мы ужинали, полупустую чашу с вином и, высоко подняв ее в воздух, с улыбкой повернулся к нам.
— Братья, я пью за завтрашнюю охоту. Хорошей добычи и чистой смерти.
Но когда я увидел, как он стоит там и как пламя лампы превращает шапку его волос в потускневшее серебро, наполняет его глаза, всегда такие бледные на смуглом лице, серым, как дождь, светом и наводит глянец на золотой венец над его впалыми, как у черепа, висками; увидел на его губах слабую, почти торжествующую улыбку, которая не была похожа ни на какую другую из тех, что я видел на них раньше; увидел огромную чашу, горящую в его руке, и сияние на его лице, идущее не только от света лампы, мне показалось, что я смотрю не на Амброзия, которого я знал, а на Короля, убранного для жертвоприношения; и у меня содрогнулось сердце.
Потом мы услышали, как юный Гахерис топочет вверх по лестнице, чтобы спросить, видели ли мы чудо, и это снова был только Амброзий, стоящий в свете свечей с пустой винной чашей в руках.