Я никогда не видел осенью столько ягод, сколько было в этом году. Каждая ветка шиповника пестрела яркими, как пламя, плодами; каждый терновый куст, если смотреть на него с небольшого расстояния, был похож цветом на засохшую кровь; бриония и жимолость, карабкаясь по лесистым склонам, рассыпáли алые огоньки-самоцветы среди серой дымки семян клематиса; и старая Бланид качала головой и мрачно бормотала что-то о грядущей суровой зиме. Но мне часто казалось, что угроза особо суровой зимы после обильного урожая ягод — не более чем байка, которую рассказывают друг дружке старухи; и я не обращал на это особого внимания. В Тримонтиуме мы всегда, как могли, готовились к суровой зиме, и в большинстве случаев она наступала.
На третий день после того, как мы вернулись на зимние квартиры, мне сообщили, что Друим Дху пришел в лагерь и хочет поговорить со мной. К этому времени Темные Люди с ближайших холмов во многом утратили для нас свою странность. Многие из наших парней даже забывали скрестить пальцы, если наступали на тень Темного Человечка, а Темные Люди, со своей стороны, в значительной степени потеряли страх перед нами. Теперь никто не видел ничего необычного в том, что Друим Дху или кто-нибудь из его братьев приходил и садился у наших кухонных костров, даже ел, если был голоден, одалживал у нас молоток или горшок — они очень любили одалживать разные вещи, но были гораздо более щепетильными насчет их возврата, чем многие воцерковленные христиане, — а потом исчезал так же бесшумно, как и появлялся; возможно, оставив нам в подарок только что найденные соты с диким медом или пару тайменей.
И вот теперь я увидел, что Друим Дху сидит на корточках рядом с главным оружейником в его темной, как пещера, мастерской и, слегка склонив голову набок, точно караулящий у мышиной норы пес, внимательно и заинтересованно наблюдает за тем, как тот чинит сломанные звенья кольчуги. Увидев, что я иду, он встал и пошел мне навстречу, по своему обыкновению поднося руку ко лбу в знак приветствия.
— Пусть солнце сияет на лице господина днем, а луна направляет его шаги в темноте.
Я ответил на его приветствие и стал ждать того, что он пришел мне сказать. С Друимом Дху или с кем-либо из его сородичей было совершенно бесполезно пытаться торопить события. Приходилось ждать, пока они не были готовы, а когда они были готовы, они говорили. Он так долго наблюдал за кружащим над фортом сапсаном, что мне захотелось встряхнуть его, а потом заявил без всякого вступления:
— Пусть господин отошлет лошадей на эту зиму на юг.
Я внимательно посмотрел на него. Как раз этого я всегда старался избежать.
— Почему? — спросил я. — Раньше мы всегда оставляли их вместе с собой на зимних квартирах.
— Но не в такую зиму, какой будет эта.
— Ты считаешь, она будет суровой?
Я подумал, что если он заговорит со мной о ягодах, я отошлю его к старой Бланид, и они смогут рассказывать друг другу небылицы до самого ужина.
— Это будет такая зима, какой я не видел с тех пор, как едва перестал сосать материнскую грудь. Зима, похожая на белого зверя, который стремится вырвать твое сердце.
— Откуда ты знаешь?
— Мать-Земля сказала Старейшей в моем доме.
В том, как он говорил, в темных диких глазах было нечто, от чего на меня внезапно повеяло холодом. Это было совсем не то, что разговоры старой Бланид о ягодах.
— Что ты хочешь сказать? Как это Мать-Земля разговаривает со Старейшей в твоем доме?
Он пожал плечами, но его глаза ни на миг не оставили моего лица.
— Я не знаю. Я не женщина и не стар. Мать-Земля не говорит со мной, хотя я тоже ждал бы суровой зимы, если судить по изменившимся повадкам оленей и волчьего племени. Я знаю только, что когда Мать-Земля разговаривает со Старейшей, то, что она говорит, — правда.
— И, значит, на моем месте ты отослал бы лошадей на юг?
— Если бы я хотел весной по-прежнему оставаться повелителем конницы. В этом году не будет оттепелей, чтобы выпускать лошадей на пастбища, и Волосатые, Волчий Народец, будут охотиться у самых ворот крепости.
— Хорошо. Я подумаю над этим. А теперь иди и найди себе что-нибудь поесть. Благодарю тебя за то, что ты принес мне предупреждение Матери-Земли.
Я действительно думал над этим, очень серьезно, весь остаток дня; а когда закончился ужин, позвал Кея, Бедуира, Фарика и остальных командиров и капитанов к себе. Поскольку вечера уже становились холодными, мы развели в помятой жаровне небольшой огонь из торфа, бересты и веток черемухи, и когда все собрались вокруг него, я сказал:
— Братья, я тут подумал, а подумав, решил, что в этом году мы изменим наш обычай и на зиму отправим лошадей на юг.
В свете алого сияния, поднимающегося над жаровней, на меня глянула дюжина изумленных лиц. Первым заговорил Кей, по привычке поигрывая синими стеклянными браслетами у себя на запястье.
— Я думал, что для тебя расстаться с лошадьми — это все равно, что отрубить себе правую руку.
— Почти то же самое, — подтвердил я.
Бедуир, сидевший на корточках — как обычно, с арфой на коленях — на кипе волчьих шкур, которая иногда служила мне постелью, нагнулся вперед, в круг света, превративший его лицо в медную маску.
— Тогда почему это внезапное стремление к ампутации?
— Потому что Мать-Земля поведала Старейшей в доме Друима Дху, что эта зима будет как белый зверь, что пытается вырвать людские сердца. Не будет никаких оттепелей, чтобы выпускать лошадей на пастбища, и Волчий Народец будет охотиться у ворот крепости. Так говорит Мать-Земля.
Черные брови Фарика сдвинулись к переносице.
— И ты думаешь, что слова Друима и слова Старейшей и Матери-Земли заслуживают большого доверия? — на его лице появилась несколько пренебрежительная ухмылка. — О, я не сомневаюсь в том, что они говорят правду, как они ее видят. Так же, как и старая Бланид, когда бормочет об осенних ягодах. Они столькому верят, эти Маленькие Темные Люди, но должны ли и мы верить тоже?
— Я… думаю, да. Во всяком случае, я собираюсь действовать так, как если бы я в это верил; и если я окажусь не прав, я разрешаю вам до скончания веков смеяться надо мной и показывать на меня пальцем.
В течение недели все лошади были отправлены на юг, не считая трех или четырех выносливых горных пони, которых мы оставили на тот случай, если у нас возникнет необходимость послать гонца. Естественно, чтобы перегнать табун — половину прямо на юг, к арсеналу в Корстопитуме и дальше в Эбуракум, а половину мимо Кастра Кунетиум к Дэве, — потребовалась большая часть нашей легкой конницы. С каждым отрядом я послал по полэскадрона Товарищей — так вышло, что это был эскадрон Флавиана. И поскольку ничего иного мне, по-видимому, не оставалось, я отдал приказ, чтобы люди перезимовали вместе с лошадьми, а весной привели их обратно.
Мы привезли с собой из Корстопитума остатки приготовленного на зиму провианта и, с хорошим запасом муки и солонины в длинном амбаре, принялись приводить все в порядок и готовиться к зиме, которую пообещал нам Друим Дху. Мы заново заделали трещины в стенах бараков, там, где осенние дожди размыли глину от предыдущих починок (к этому времени мы были почти такими же искусными в обращении с глиной, как ласточки, которые каждую весну лепили гнезда под стрехой претория); привезли в крепость еще торфа и дров, растопили весь жир, что у нас был, чтобы сделать из него свечи, и наносили огромные скирды рыжевато-коричневого папоротника для постелей себе и для корма пони. Поскольку это была наша пятая зима в Трех Холмах, нам приходилось в поисках фуража и дров все больше отдаляться от крепости; к тому же мы не могли рассчитывать на помощь маленьких жилистых вьючных лошадок, которые в прошлые зимы перевозили для нас грузы. Но теперь нам не нужно было ухаживать за лошадьми и упражнять их, так что у нас все равно было больше свободного времени, чем обычно; и этой осенью мы много охотились и, пока могли, ели свежее мясо.
Естественно, я считал, что не увижу ни лошадей, ни ушедших с ними людей до самой весны, но через полмесяца эбуракумская часть эскадрона под началом Корфила, который стал у Флавиана вторым офицером вместо Феркоса, вошла в крепость в пешем строю, проделав весь переход, как они доложили без ложной скромности, ровно за девять дней, предписанных для легионов в дни хороших дорог. А через два дня после Самхэйна и сам Флавиан, еле волоча ноги, вошел в Преторианские ворота во главе своей половины эскадрона, подгоняемый лютой снежной бурей, словно его приход был сигналом белому зверю начать охоту.
— Я уж думал, мы не доберемся, — заметил он, когда пришел в мои покои.
Я выругал его, не сходя с места.
— Ты чертов идиот! Разве я не приказал вам всем оставаться на юге до весны — а у тебя к тому же жена и ребенок в Дэве!
Он посмотрел на меня, помаргивая в свете лампы, — снег на его плечах таял, образуя по краям темную мокрую полосу, — и устало, но отнюдь не пристыженно ухмыльнулся.
— Для подкреплений все по-другому. А мы — Братство, и мы никогда не были послушными овечками. Нам не понравился приказ, так что мы проголосовали и решили взбунтоваться.
Мать-Земля сказала правду. К середине ноября мы так глубоко погрузились в зиму, словно жили в мире, который никогда не знал весны. Поначалу сугробы были не очень глубокими, если не считать лощин и выходящих на север ущелий, потому что первый снег стаял, а тот, что пошел потом, был мокрым — наполовину влажные хлопья, наполовину замерзший дождь, который пронесся через крепость, оставляя повсюду сырость, подгоняемый резкими шквалами с северо-востока. Эйлдон должен был слегка защищать нас, но, думаю, не очень надежно, и ветер день за днем выл в зарослях орешника, набрасываясь, как нечто живое и враждебное, на возвышающийся над рекой старый форт из красного песчаника. Леса гудели и ревели, точно могучий морской прибой, разбивающийся о дикий берег; и действительно, иногда мы по несколько дней подряд жили — если судить по тому, что оставалось на виду от Эйлдона и лежащих за ним холмов, — словно на каком-то мысу высоко над бушующим морем. А потом, через месяц, бешеный ветер утих, и из тишины пришел снег и все усиливающийся холод, из-за которого рукоять меча обжигала ладонь, а источник в зарослях орешника, подарок Маленького Темного Народца, истончился и превратился в едва заметную струйку, сочащуюся под покрывалом из черного льда. А долгими ночами в северном небе плясали странные, цветные огни, которые сородичи Фарика называют «Северной Короной», а Друима — «Танцорами», более яркие, чем я когда-либо видел.
Но наши покрытые снегом поленницы и груды хвороста были широкими и длинными, рядом с дверьми в жилые помещения поднимались кладки торфяных кирпичиков, припасы были убраны под крышу, и у нас даже был воз кислого вина в помощь местному вересковому пиву на те случаи, когда людям необходимо было повеселиться. А поскольку нам не нужно было беспокоиться насчет кормов (но, о Бог богов, как нам не хватало перестука копыт у коновязей и как усилилось наше одиночество, чувство оторванности от мира, когда с нами не стало лошадей!), мы считали, что переживем эту зиму без особых хлопот.
Так было до кануна Середины Зимы.
Для каждого из нас эта ночь имела особое значение. Для тех, кто был христианами, еще во времена отцов наших отцов стало обычаем праздновать рождение Христа именно в эту ночь, когда старый год опускается во тьму, а из тьмы заново рождается все. Для тех, кто следовал Старой вере, это была ночь Костров Середины Зимы, когда люди зажигают как можно больше огня, чтобы его тепло помогло солнцу снова набрать силу и изгнать тьму и холод. Для тех немногих, у кого между бровями стояло маленькое красноречивое клеймо Митры, это была, как и для христиан, ночь рождества Спасителя. Для большинства из нас, полагаю, это было некое смешение всех этих вещей; и для каждого, когда кончалось поклонение богам, это была ночь для такого веселья, какое только можно было в нее вместить, и для такого же количества верескового пива. В мягкие зимы, когда охота была хорошей, мы могли добыть на праздник Середины Зимы свежего мяса; но в этом году мы не охотились уже почти месяц, так что нам не дано было избавиться от тирании вываренной соленой говядины и баранины. Но всегда оставалось пиво. Каждый год я приказывал выдать людям трехдневный запас пива, чтобы возместить нехватку всего прочего. Это означало, что те в гарнизоне, кто был не таким стойким, как остальные, или кому досталось больше, чем его законная доля, были пьяны к полуночи и встречали следующий день с больной головой, налитыми кровью глазами и скверным настроением. Меня прошибает пот, когда я думаю, что могло бы случиться, если бы форт когда-либо подвергся атаке в такое время; но я знал границы своей власти над необузданными подкреплениями — они не принадлежали к Товариществу, и мой авторитет не простирался так далеко, чтобы удерживать их в трезвом состоянии в ночь Середины Зимы. Кроме того, люди, особенно в глуши, отрезанные от всего света, не могут оставаться на высоте, если им время от времени не предоставляется возможность повеселиться на полную катушку.
Но я, я страшился Середины Зимы и всегда испытывал горячую благодарность, когда она заканчивалась до следующего года и форт не сгорал дотла у нас над головами.
В этом году ночь богослужения в честь Христа была не хуже, чем все предыдущие, — до тех пор пока один из погонщиков мулов не упился до такого состояния (как сказали потом его приятели), что начал испытывать глубокое недоверие ко всему миру, вбил себе в голову, что его каким-то образом лишили законной доли, и, украв наполовину полный мех с пивом, отправился повеселиться сам по себе в уголок заброшенного мельничного сарая, примыкавшего сзади к главному хранилищу с припасами. Что случилось потом, никто никогда не узнает. По всей вероятности, он опрокинул ногой прихваченный с собой фонарь, тот, падая, раскрылся, и угасающее пламя попало на сложенный там сухой папоротник, приготовленный на корм пони, а свистящий сквозь дыры в крыше ветер довершил остальное.
Первым, кто что-либо узнал об опасности, был один из дозорных (мы всегда оставляли небольшой и относительно трезвый дозор, даже в канун Середины Зимы), который увидел дым, курящийся над прорехами в крыше мельничного сарая.
Когда он прибежал со своими новостями, я сидел в обеденном зале, где бурлило основное веселье, и Товарищи и большая часть подкреплений были там вместе со мной; но у обозной прислуги были свои бараки за старым плацем, и, без сомнения, по всему лагерю бродили маленькие кучки гуляющих, многие из которых были к этому времени наполовину пьяны. Я схватил Проспера, который продолжал, глуповато улыбаясь, смотреть в огонь, когда все остальные вокруг него, спотыкаясь и сыпля проклятиями, уже поднимались на ноги, и встряхнул его, чтобы привести в чувство.
— Выметайся отсюда и труби тревогу — и не переставай трубить ее! — крикнул я ему и, торопливо оглянувшись вокруг, отметил, что, по крайней мере, на большинство Товарищей еще можно было более-менее положиться.
— Все подумают, что это нападение, — возразил кто-то.
— А какая, к черту, разница, если это вытащит их головы из кувшина с пивом?
Я уже бежал к двери вслед за прыгающим в неистовом возбуждении Кабалем. Промчавшись во весь опор по пустому плацу, я устремился к нижнему лагерю; большинство Товарищей неслись следом за мной, а за нашими спинами раздавались чистые, верные и твердые, как скала, — удивительно, что может сделать привычка, — звуки огромного зубрового рога, трубящего тревогу.
К тому времени как мы достигли пустого пространства между мельничным сараем и мастерской, там уже собралась толпа, увеличивающаяся с каждым мгновением по мере того, как люди бросали свои развлечения в ответ на настойчивый призыв рога и, услышав весть, которая перелетала из уст в уста, словно пожар среди вереска, направлялись к месту катастрофы. Теперь уже не могло быть сомнений в том, где горело; за дымом последовало пламя; оно уже пробивалось сквозь грубую кровлю, взлетая в ночное небо в десятке мест одновременно, и его яркий мечущийся свет озарял глазеющие лица толпы. Ветер, который усиливался весь день, к этому времени налетал свирепыми порывами с северо-востока, закрывая темными клочьями дыма сверкающие от мороза звезды — а еще направляя лижущие языки пламени вдоль кровли к амбару с припасами.
Я подбежал как раз в тот момент, когда открыли дверь, и из нее, как из топки, немедленно вылетел алый огненный вихрь, заставивший всех отступить, словно перед конной атакой. Я протолкался сквозь толпу, вопя во все горло:
— Прекратите это, болваны! Огонь распространяется на крышу амбара. Выносите припасы!
Мы с Фариком и еще несколько человек, пригнув голову и защищая ее руками, кое-как закрыли дверь, пока Бедуир организовывал цепочку, чтобы передавать от колодца воду при помощи всех и всего, что могло ее держать, — у нас было достаточно людей, чтобы справиться с десятком пожаров, но воды едва хватило бы, чтобы потушить свечку. Но был еще снег; он служил не так хорошо, как вода, но все же это было лучше, чем ничего. Мы, как могли, притушили им пламя, пока несколько человек, взобравшись на крышу, пытались сорвать кровлю и стропила на пути огня. Пони в стоящем неподалеку сарае визжали от ужаса, чувствуя запах дыма, но им пока не грозила опасность. Остальная часть гарнизона, и в том числе женщины, отчаянно трудилась, вынося из амбара припасы. Они могли бы спасти все, но дверь, которую мы сделали сами, чтобы закрыть проем на месте прогнившей старой, была из свежего дерева, поскольку у нас не было высушенного леса, и ее то и дело заклинивало. Заклинило ее и теперь; возможно, отчасти в этом была виновата жара; и к тому времени, как мы смогли ее выломать, а несколько парней, забравшись на крышу и сорвав дымящуюся кровлю, спрыгнули вниз, где их вполне могла поджидать смертельная ловушка, огонь был уже внутри.
Наш запас бараньего жира добавил пожару силы, и весь сарай с провиантом превратился в пылающий факел. С крыши начали срываться куски горящей кровли; они, кружась, уносились по ветру, словно огненные птицы, и по моему приказу несколько человек побежало следить за тем, чтобы не загорелось еще что-нибудь. Пламя взметнулось выше, загибаясь у гребня, его мелькающий свет бил по нашим обожженным глазам, густое облако дыма заставляло нас задыхаться, а огонь, казалось, был в самих наших легких. В конце концов мы вынесли менее половины припасов, когда крыша с сотрясающим воздух грохотом и ревом огня рухнула вниз, погребая под собой двух человек.
Пожар начал слабеть, на форт снова наползала темнота, и мы не дали огню перекинуться ни на одну из соседних построек. Но это было лучшее, что можно было сказать. Я помню — так вспоминаешь мрачный сон — как люди несли фонари, чтобы теперь, когда пламя было сбито, дать свет для спасательных работ; помню, как сам я стоял на истоптанном ногами снегу, превратившемся в жидкое месиво, которое уже начинало замерзать снова, и меня окружали обожженные лица, наполовину обуглившиеся мясные туши и корзины для зерна, из которых сквозь почерневшие щели на боках сыпалась грубая мука. От меня воняло кислым потом, и этот пот на резком ветру начинал леденить тело, а мои ладони были, казалось, ободраны до мяса и пульсировали огнем. Гуэнхумара, на лбу которой красовалось большое черное пятно, тоже была там. Наверно, я спросил ее, что она здесь делает — я всегда приказывал ей, когда начиналась пьянка, уходить вместе с Бланид в свои покои и запираться там на засов, — потому что она сказала задыхающимся голосом:
— Ношу воду. Я, что, должна была оставаться у себя, когда рог трубит тревогу, а люди бегают по всему лагерю с криками «Пожар!»? — а потом воскликнула: — Артос, у тебя брови сгорели, — а когда Кабаль, тяжело дыша, привалился к моим ногам и я потянулся погладить его бедную обожженную голову, быстро и озабоченно проговорила: — О Боже, твои руки! Твои бедные руки! Пойдем, я смажу их.
Но в тот момент у меня имелись другие дела. Потом должно было прийти время и для мазей Гуэнхумары, но пока его не было.
Мы потеряли троих человек, а половина остальных после трудов этой ночи была покрыта ожогами. Троих человек, не считая погонщика мулов. Мы нашли его обуглившийся труп на следующее утро; он лежал в своем уютном уголке за мельничным жерновом, а рядом валялись сморщенные остатки лопнувшего пивного бурдюка. Похоже, он вообще не двинулся с места, настолько пьяный, что, скорее всего, даже и не понял, что происходит, пока не задохнулся от дыма. Мы не стали утруждать себя приличным погребением, а просто сбросили то, что от него осталось, за крепостной вал в том месте, где холм почти отвесно обрывался к реке, и оставили волкам, если они были не против есть мясо слегка пережаренным.
В тот день мы тщательно подсчитали все оставшиеся запасы провизии, а потом собрались на торопливый совет, чтобы решить, что делать дальше. Но, честно говоря, выбор у нас был небольшой. Пытаться прорваться на юг, в Корстопитум, сквозь сугробы и лютую метель означало бы не что иное, как добровольно отправиться навстречу смерти, и так же невозможно — и к тому же бесполезно — было пробовать передать туда сообщение. То же самое можно было сказать о любой попытке связаться с Кастра Кунетиум; занесенные глубоким снегом горные дороги были совершенно непроходимы для всякого, кто был тяжелее зайца, и даже если предположить, что известие могло быть доставлено туда и припасы привезены оттуда, гарнизон там был настолько мал, что, расстанься они с таким количеством припасов, которое составило бы для нас ощутимую разницу, в результате они просто умерли бы с голоду вместо нас. У нас не было другого выхода, как только сидеть на месте и пытаться растянуть оставшуюся пищу на как можно более долгое время. После того как мы обсудили все самым тщательным образом, оказалось, что если мы начиная с этого дня перейдем на половинный рацион, то сможем продержаться где-то до середины февраля.
— Ранняя весна может спасти нас, — заметил Гуалькмай, который, хоть и не был капитаном, всегда принимал участие в наших советах.
А Бедуир расхохотался:
— Солнце не может пожаловаться, что мы зажгли ему недостаточно яркий костер в честь Середины Зимы!
Но недели шли за неделями, а зима, казалось, захватила мир навсегда. Ни разу не было дня, когда мы могли бы поохотиться, — только снег, неистовый ветер и лютый мороз, который сковывал землю даже под укрывшими ее белыми мехами. Северную сторону каждой постройки закрывали снежные наносы, достающие мягкими изгибами до самых стрех, и каждый день нам приходилось заново расчищать тропинки к конюшням, колодцу и амбару с припасами, хотя это-то как раз было не так уж плохо, потому что когда человек копает, ему тепло, — правда, потом он сильней ощущает голод. Время от времени мы выкладывали кости от съеденной туши на удобное место в лунную ночь, ставили на стены пару лучников и таким образом добывали одного-двух волков, но они, бедняги, сами были настолько изголодавшимися, что женщины мало что могли с ними сделать, кроме как сварить бульон; и люди уже становились худыми и изможденными, их глаза вваливались, а головы казались слишком большими для острых плеч.
Однажды Кей пришел ко мне и заявил:
— Может быть, у Темного народца есть пища. Почему бы нам не отправиться за продовольствием? Ты же знаешь, где находится по меньшей мере одна деревня.
— У них будет едва достаточно пищи для себя; они не смогут ничего уделить тем, кто придет просить.
— А я собирался не просить, — угрюмо ответил Кей.
Я схватил его за плечи, чтобы до него лучше дошло то, что я хотел сказать.
— Послушай, Кей; Темные Люди — наши друзья. Нет-нет, я вовсе не стал бабой; просто я работаю головой, что ты, по-видимому, забыл сделать. Они наши друзья, но они не из тех, кто станет держаться за дружбу перед лицом оскорбления. Я не хочу, чтобы источники воды оказались загаженными, а в наших людей на стенах летели эти их дьявольские отравленные стрелы.
Так что мы не отправились добывать продовольствие, и Темные Люди сохранили то, что у них было. Мы не видели ни одного из них за всю зиму, но вообще-то мы никогда не видели их в темное время года. Мне часто приходило в голову, что Народец Холмов зарывается глубоко в свои норы и спит в течение всех холодных месяцев почти так же, как барсуки и мыши-полевки.
Через какое-то время мы перестали ночевать в отдельных комнатах и бараках и сгрудились все вместе в огромном обеденном зале, потому что, хоть наши запасы дров и торфа не пострадали, мы сильнее нуждались в тепле, чем в другие зимы, ибо голод открывал путь холоду; и наоборот, человеку нужно меньше пищи, когда ему тепло. Так что мы складывали все дрова и торф в один пылающий костер, который служил и для приготовления пищи, и для обогрева зала и который мы могли, при необходимости, поддерживать и ночью. И там мы теснились по ночам — да и днем, в свободное от работы время, тоже — все, от капитанов до погонщиков мулов, женщин из обоза, собак, свернувшихся калачиком между людьми, и даже трех пони, которые беспокойно переступали ногами в переднем портике в студеные ночи; и, думаю, все мы черпали из близости друг к другу уют и ободрение и даже, неким странным образом, саму жизнь.
Поведение людей все это время — вот то, что я с трудом понимаю даже сейчас, оглядываясь назад через более чем тридцатилетнюю пропасть, но в то время я не видел в нем ничего странного. Поначалу обычные трения и тяготы зимних квартир, казалось, невыносимо усилились под влиянием голода, невзгод и почти пропавшей у всех нас надежды снова увидеть весну. Старые ссоры вспыхнули заново, смутьяны раздували любой повод для раздора, который попадался им под руку, люди снова и снова, с основаниями или без, обвиняли друг друга в попытке получить больше своей доли дневного рациона. Но по мере того как шло время и наше положение становилось более отчаянным, все это изменилось, и люди перестали быть похожими на волчью стаю. Это было так, будто мы чувствовали, что смерть стоит к нам слишком близко для того, чтобы тратить самих себя таким бесплодным образом; будто под сенью Темных Крыльев в нас пробуждалась все большая мягкость, все большее спокойствие.
Не то чтобы это спокойствие как-то проявлялось внешне; по правде говоря, этой зимой наши вечера были более шумными, чем когда бы то ни было в Тримонтиуме; и я не думаю, что какой-либо певец когда-либо сложил столько песен, сколько сложил их Бедуир за это время, — в придачу к старым героическим сагам, которые он мог декламировать не хуже любого королевского барда; это были песни об охоте и пирушках; неприличные любовные куплеты, от которых обозные женщины взвизгивали и хихикали; песни, которые насмехались над всем, что есть под солнцем, начиная с моего роста, который, как предполагалось, соблазнял орлов садиться мне на голову с катастрофическими последствиями для плеч моей кольчуги, и кончая привычкой главного оружейника почесывать зад во время обдумывания любой проблемы, связанной с его ремеслом, и предполагаемыми приключениями Кея с бесчисленными девушками, каждое из которых было более непристойным, чем предыдущее. И за все эти долгие темные месяцы — ни одного плача.
Наконец наступил февраль, и вечера стали светлее. Но клыки Белого Зверя еще крепко держали нас за горло. Иногда в полдень наступала небольшая оттепель; и всегда час спустя все замерзало снова, и вообще, по мере того как удлинялся день, усиливался холод. Мы теперь съедали гораздо меньше половины дневного рациона: в день по одной маленькой ржаной лепешке на человека и каждые два дня — по куску мяса размером примерно в три пальца; мясо было черным, как уголь, и жестким, как вываренная кожа. Когда сушеное мясо закончилось, мы начали есть собак, бросая жребий, какая будет следующей; они протянули так долго только потому, что убивали самых слабых из своего числа, и если бы мы придержали их еще немного, от них осталась бы только щетинистая кожа, покрывающая высохшие кости. Да даже и так в них было не больше мяса, чем в волках. Я начал горько сожалеть о том, что мы не оставили себе больше пони, потому что тогда мы могли бы съесть и их. А так мы съели одного, но двух остальных нужно было любой ценой беречь до последнего.
К середине февраля мы страдали не только от голода, но и от болезней. К концу зимы в лагере всегда была цинга, которой мы были обязаны солонине, но в этом году она распространилась шире, чем обычно. Гуэнхумара и старая Бланид работали вместе с остальными женщинами, ухаживая за больными, и их дни были заполнены до отказа. Старые раны открывались и никак не хотели заживать снова — у меня самого были проблемы со старым рубцом на плече и с обожженными ладонями, которые отказывались затягиваться новой кожей. Люди начали умирать, и мы кое-как копали для них неглубокие могилы в твердой, как железо, земле за стенами форта, наваливая сверху высокие груды смерзшегося снега и надеясь, что волки не смогут отыскать тела.
Юный Эмлодд умер, держась за мою руку и устремив мне на лицо глаза, похожие на глаза больного пса, который надеется, что ты ему поможешь, когда для него уже не может быть никакой помощи. И после его похорон Левин спросил:
— Кто же похоронит последнего из нас? Хотелось бы мне знать.
— Волки, Брат, — отозвался Бедуир и взглянул вверх, на кружащего в небе беркута. Над Тримонтиумом всегда можно было видеть одну или несколько этих больших птиц. — И, может быть, парочка орлов. Тц-тц, это дурная зима, и она никому не принесет ничего хорошего.
Малек сказал:
— И однако я мог бы поклясться, что сегодня утром воздух был более мягким, чем обычно.
И в его голосе прозвучала ничем не прикрытая жажда жизни. Никто из нас не ответил ему. Мне тоже показалось, что сосульки под стрехой наконец-то начинают удлиняться; но мы все знали, насколько малы наши шансы, даже если оттепель наступит сегодня вечером. В том состоянии, до которого мы дошли, когда у нас едва хватало сил вырыть могилу для товарища, мы никогда не смогли бы добраться до Корстопитума, даже если бы бросили всех больных, а что касается помощи из арсенала, то у оставшихся там людей не было повода подозревать, что мы в ней нуждаемся. Эта зима была самой суровой за пару десятков лет, но, насколько они знали, у нас был хороший запас зерна и мяса; первые фургоны с провиантом должны были прийти, как обычно, к концу апреля, а это, по моим расчетам, означало бы, что для большинства из нас они опоздали бы больше чем на месяц.
— Все, что нам нужно, — это говорящий орел, такой же, как Гуан, который поведал свою историю святому Финнену. Ему ничего не стоило бы слетать на юг, — заметил Фарик, и его прямые губы искривились в усмешке, которая не затронула глаз. — Как печально, что прекрасные дни героев и чудес давно прошли!
На следующий день Левин исчез, и вместе с ним исчез дневной паек для всего его эскадрона. Я помню, что когда мне сообщили об этом, я почувствовал легкую дурноту (но в те дни для того, чтобы вызвать дурноту, нужно было совсем немного). Что случилось? Охватило ли его безумие, как бывает порой, когда напряжение становится слишком невыносимым для человеческого духа? Или же он выбрался в белую пустоту, чтобы встретить смерть, потому что был уже не в силах ее ждать? Исчезновение пищи было на это не похоже, и я помню еще, что послал свой собственный эскадрон живых трупов остановить занесенные мечи, когда эскадрон Левина собрался вместе, чтобы переколотить копейщиков, которые утверждали, что Левин украл пищу, а потом сбежал к Маленьким Темным Людям, потому что не осмеливался предстать перед своими собратьями. Мне-то пришла в голову и другая мысль, но я не высказал ее вслух. Если бы у нас был хоть малейший шанс прорваться за помощью прежде, чем наступит оттепель и успеют сойти талые воды, я послал бы гонца давным-давно.
В ту ночь воздух внезапно стал мягким, и мы все подумали, что оттепель, которая слишком запоздала, чтобы спасти нас, наконец-то пришла. В течение двух дней снег оседал у нас на глазах, и отовсюду слышалось журчание бегущей воды. Еще через три дня можно было попытаться выслать гонца; слабая искорка надежды, так давно потухшая в нас, затеплилась снова. Но на третью ночь вернулся мороз, и с ним — страшный пронизывающий ветер, налетающий с белых подножий Эйлдона; а потом — мягкий воздух и снег, кружащий мучнистыми клубами над крепостными стенами и закрывающий от нас весь мир; и потом снова мороз. Белый зверь еще не ослабил хватку. Я не помню, сколько дней на этот раз держался холод, — но знаю, что они показались нам такими же долгими, как вся эта зима, — прежде чем ветер резко переменился на юго-западный, принося на своих крыльях новые запахи, и началась медленная устойчивая оттепель.
Должно быть, это случилось через добрых три недели после исчезновения Левина; и когда у нас в ушах снова зазвучала неумолчная капель и журчание струек тающего снега, мы поняли, что подошло время бросать жребий, не по поводу собак на этот раз (к тому времени мы и так уже съели большинство из них), а чтобы определить тех двоих, кто предпримет отчаянную попытку прорваться за помощью в Корстопитум. Кастра Кунетиум мы вообще не принимали в расчет; помимо всего прочего, горная дорога должна была оставаться непроходимой еще долгое время после того, как вскроется дорога на юг. Той ночью я не мог заснуть. Я знал, как знали все мы, что те, кто вытащит завтра две самые длинные соломинки, отправятся почти на верную смерть; и однако у нас был один шанс на тысячу, и им необходимо было воспользоваться… и в любом случае, что значила теперь смерть двух человек, когда мы все должны были последовать по Темной Дороге почти сразу следом за ними? Но тем не менее, я знал, что, кем бы они ни оказались, их смерть будет тяжким грузом лежать у меня на сердце, когда придет мое собственное время — если только… я молился Митре, Рогатому и Белому Христу, чтобы я вытащил одну из этих двух соломинок. Я даже начал прикидывать, нельзя ли каким-либо образом подстроить, чтобы жребий пал на меня. Но выбор принадлежал Судьбе, а не мне. И все же я не мог спать. Мы больше не выставляли по ночам дозор; никто не мог на нас напасть, а мы были настолько замерзшими и ослабевшими, что двухчасовое дежурство более чем вероятно убило бы человека, несущего дозор на стенах крепости. Но у меня вошло в обычай вставать где-нибудь в середине ночи и осматривать форт, чтобы убедиться, что все в порядке. Что я думал обнаружить, не знаю; это стало привычкой. В ту ночь я чувствовал себя слишком возбужденным, чтобы продолжать лежать спокойно, и потому поднялся раньше, чем обычно, двигаясь как можно тише, чтобы не разбудить Гуэнхумару. Мы сделали все, что могли, чтобы обеспечить ей хоть какое-то уединение, выделив для нее место у дальнего и самого темного конца обеденного зала, за одного человека до стены; холодное крайнее место занимали по очереди я, Бедуир или ее брат Фарик, а другие двое спали между ней и остальным войском. И теперь, потягиваясь и глядя на нее, я вспоминал о том, как в первую ночь Бедуир вытащил меч, положил его между нею и собой и, рассмеявшись, сказал:
— Никто не смеет утверждать, что у меня не такие хорошие манеры, как у Пуиля, герцога Дайфеда.
Но когда вам приходится тесно прижиматься друг к другу, чтобы согреться, глупо класть между двумя людьми меч, и теперь его клинок оставался в ножнах.
Если не считать блика света от далекого очага на ее рассыпавшихся в беспорядке волосах, ничто не указывало, что здесь лежит женщина, потому что стройная нога, с которой съехали укрывавшие ее складки плаща, была обтянута штаниной, примотанной перекрещенными подвязками. Гуэнхумара уже давно вернулась к своей мальчишеской одежде для верховой езды, поскольку так было теплее. Щекой она прижималась к плечу Фарика, и сейчас между ними было некое сходство, которое исчезало, когда оба просыпались.
Я потягивался до тех пор, пока у меня не затрещало между лопатками, пытаясь обрести хоть немного сил. Меня мучила слабость в желудке, а голова кружилась так, что весь зал словно колыхался у меня под ногами, как галера в спокойном море. Я заковылял к выходу из зала, пробираясь между спящими, но в свете пламени очага, которое закладывало глубокие тени под их выступающими скулами, заострившимися носами и туго обтянутыми кожей лбами, у всех у них были иссохшие, плотно сжатые рты и провалившиеся глаза покойников. Изможденная тень, которая некогда была Кабалем, плелась за мной по пятам. Пока что ему удавалось избежать смертельного жребия, но скоро должна была прийти и его очередь… Я отворил дверь и, мягким толчком прикрыв ее за собой, вышел мимо двух полуживых пони в ночь.
После заполненного людьми зала (хоть и не настолько заполненного, как бывало раньше), в котором воняло, как в лисьей норе, запах оттепели, резкий и холодный, ударил меня, словно лезвие ножа; звезд не было, и, несмотря на снег, было очень темно — такая трепещущая, дышащая темнота заставляет тебя почувствовать мир как живое существо.
В тех местах, где наши ноги ступали особенно часто, снег превратился в черную жижу, но он все еще был белым и нетронутым над невысоким холмиком, отмечавшим то место, где под костями боевых коней лежала женщина из Маленького Темного Народца. Я подумал, что она хорошо защищала нас от саксонского племени, но даже она была бессильна против Белого Зверя. Я сильно затянул свой привычный обход, но когда закончил его, то понял, что все еще не могу вернуться и снова лечь рядом с Гуэнхумарой.
Повинуясь внезапному импульсу, я свернул ко входу в преторий и прошел через узкий двор, направляясь к покоям, которые раньше занимал вместе с ней. Войдя в небольшую комнату, служившую мне до ее приезда каморкой для сна, а теперь ставшую складом оружия и моим кабинетом, я наощупь снял с потолочной балки фонарь, открыл его и пошарил рукой внутри. В нем еще оставалась примерно половина свечи, и я знал, что когда она догорит, больше свечей не будет. Мы съели то небольшое количество жира, которое нам удалось спасти от огня. Ну что ж, теперь уже довольно скоро нам больше не нужны будут свечи. Я высек кресалом огонь, а потом прошел с фонарем в более просторную комнату, которая раньше принадлежала Гуэнхумаре, опустил его на плетеный сундук у стены и остался стоять, озираясь вокруг и спрашивая себя, зачем я пришел и что должен делать теперь, когда я здесь.
Комната выглядела обитаемой, что живо напомнило мне о Гуэнхумаре, которая все еще иногда заходила сюда в течение дня. Мягкий коврик из бобровых шкур, прикрывающий слой тростника и папоротника на постели, все еще сохранял едва заметные вмятины там, где на него опускалось ее тело, из раскрашенного деревянного ларца наполовину свешивалась золотая сережка; даже слабый запах ее тела и волос, казалось, все еще витал в холодном воздухе, словно она только мгновение назад вышла в дверь и оставила здесь какую-то часть себя. Я нагнулся и вытащил из подстилки горсть тростинок. Кто-то должен был нарéзать их для завтрашнего жребия; для меня это было достаточно хорошим предлогом, чтобы побыть здесь. Я покопался в раскрашенной деревянной шкатулке — на ее крышке был нарисован бегущий олень, — нашел среди всякого мелкого хлама и женских вещиц серебряные ножницы Гуэнхумары, а потом поплотнее завернулся в плащ, устроился на неизменном вьючном седле и принялся нарезáть бурые стебли на кусочки, которые складывал в железный шлем, принесенный из соседней комнаты. Кабаль уселся рядом со мной, положив мне на колени большую костлявую голову, и завел глубокую гортанную песню-ворчание, которая означала у него полное удовлетворение от моей компании; я прервал свое занятие, чтобы потрепать его, как он любил, за уши, гадая, что я буду с ним делать, если на следующий день вытащу жребий, а потом от нечего делать вернулся к нарезанию тростинок.
Свет фонаря начинал угасать, и в углах комнаты собрались тени; вышитый на полотнище святой в темно-синих, золотых и рыжевато-коричневых одеждах, казалось, колебался на грани живого движения. Я не слышал шагов, которые приближались по талому снегу, но внезапно перекладина запора поднялась, и когда я быстро взглянул в ту сторону, дверь отворилась и на пороге появилась Гуэнхумара.
Я вскочил на ноги.
— Гуэнхумара! Что ты делаешь на улице посреди ночи?
— Я пришла искать тебя; ты так долго не возвращался, и я испугалась.
Она вошла в комнату, заперла за собой дверь и прислонилась к ней спиной. В угасающем свете фонаря все ее кости выступали наружу, шею, как веревки, оплетали сухожилия, а потрескавшиеся губы шелушились и кровоточили; и мое сердце рванулось к ней, как птица, из клетки груди.
— Я не знал, что ты почувствовала, как я вышел. Я надеялся, что ты спишь, — сказал я.
— Я всегда чувствую, когда ты выходишь. А что ты делаешь здесь посреди ночи?
Я посмотрел на плоды своих трудов.
— Порчу твои ножницы, нарезая ими тростинки.
Она прошла в комнату, заглянула в мой помятый шлем, потом посмотрела на меня и протянула руку к Кабалю.
— Завтра опять будут собаки?
Я покачал головой.
— Нет, завтра мы тянем жребий другого сорта.
— Какого же именно?
Она скованно присела на крышку сундука.
А когда я рассказал ей, она проговорила, все еще глядя в мой шлем:
— Соломинка за жизнь… Каждую жизнь в гарнизоне?
— Нет, не так много. Соломинка для каждого из Товарищей; и только для тех из Товарищей, кто более-менее устоял перед цингой.
— А разве рана на твоем плече закрылась со вчерашнего дня? — спросила она через какое-то мгновение, и я знал, что она имеет в виду.
— Более или менее устоял. Если мы будем считать только тех, у кого нет никаких изъянов, то, думается, тащить соломинки будет вообще некому.
— И, значит, ты тоже будешь тянуть жребий?
— Я не могу поставить Бедуира, Фарика и остальных перед таким риском, а сам отступить в сторону. Глупо, не правда ли, придавать этому такое значение, когда, длинная соломинка или нет, мы все умрем так скоро?
Какое-то время она молчала, потом впервые подняла глаза.
— Значит, у тебя нет надежды, что они дойдут?
— Нет, — ответил я, и мы снова умолкли. Потом я отложил в сторону шлем и ножницы, опустился на колени рядом с ней и обнял ее под грубым, толстым плащом.
— Постарайся не бояться, Гуэнхумара.
— Мне кажется, я не боюсь, — озадаченно отозвалась она. — Я не хочу умирать, но мне кажется, что я не боюсь — не очень боюсь.
А потом в ней произошла внезапная перемена; в последнем меркнущем свете фонаря ее глаза на исхудалом лице вдруг стали огромными и сияющими, а в голосе зазвучали низкие, дрожащие нотки, подобные музыкальному трепету лебединых крыльев в полете.
— Я так рада, что наступила оттепель. Мне бы ужасно не хотелось умирать, пока мир все еще мертв; это казалось бы таким… таким безнадежным. Но сегодня мир снова пробуждается к жизни, он дышит в темноте. Ветер несет с собой что-то — разве ты не чувствуешь запах? Почти как запах сырого мха.
— Я знаю, — подтвердил я. — Да, я тоже его чувствую.
— Как печально, что для нас уже слишком поздно. В один прекрасный день под деревьями снова будет мягкий влажный мох и лесные анемоны, и люди зажгут майские костры… и где-то лиса сыграет свадьбу, и у нее появятся щенки…
— Не надо, Гуэнхумара. Не надо, сердце моего сердца.
Я крепче стиснул ее в объятиях и почувствовал, как она дрожит — не только от холода. И, сам не зная, как это вышло, я пошатываясь поднялся вместе с ней на ноги и отнес ее через всю комнату к постели, а потом — так мало у меня оставалось сил — ничком свалился рядом с ней. Я натянул на нас обоих одеяло из бобровых шкур и там, в мягкой темноте, привлек ее к себе. Я чувствовал ее легкие кости, которые некогда так восхищали меня, острые и хрупкие под плотной тканью ее туники, чувствовал сотрясающие ее приступы ледяной дрожи и прижимал ее к себе так, словно хотел втянуть ее внутрь своего тела и согреть там. Я целовал ее лицо, запавшие глаза, бедные потрескавшиеся губы и перевитую жилами колонну ее шеи, пытаясь утешить ее за весну, за лето, за сбор урожая, которые ей не дано будет увидеть; и наконец ее дрожь унялась, и она лежала спокойно, обнимая меня за шею, а мои руки обвивали ее тело. И постепенно, лежа вот так, я понял, что Игерна не имеет больше власти надо мной, потому что через несколько дней, неделю или две в лучшем случае, я буду мертв.
Я не знаю, я никогда не мог вспомнить, кто — она или я — расстегнул пряжку у нее на поясе; я знаю только, что это было сделано как нечто неизбежное. Я чувствовал глубокое умиротворение, умиротворение настолько сильное, что оно стало моим прибежищем, и старое мерзкое мушиное облако ненависти не могло пробиться сквозь него, чтобы задушить меня под собой и отбросить назад, как всегда бывало раньше. Я ощущал настоящий момент как нечто насквозь сияющее светом, как дар, откровение, цветок, растущий на краю пропасти, за которой уже ничего нет; но важен был цветок, а не пропасть. И теперь я смог любить Гуэнхумару так, как всегда жаждал любить ее. Я свободно и беспрепятственно погрузился в самые сокровенные ее глубины, и она взметнулась мне навстречу, приветствуя меня и отдавая мне то, что я никогда не думал найти ни в ней, ни в какой другой женщине. Мы ненадолго излечились от одиночества, отсеченности двух людей, существующих раздельно друг от друга, и слились воедино, так что круг замкнулся.
Когда мы на следующее утро тянули жребий, самые длинные соломинки достались Элуну Драйфеду и моему трубачу Просперу. Мы заранее приготовили для тех, кого выберет Судьба, запас пищи из того немногого, что у нас еще оставалось, два самых толстых плаща во всей крепости и разные другие вещи, которые могли им пригодиться. Два оставшихся пони уже стояли навьюченными, и ждать больше было нечего. Мы столпились на старых красных стенах, чтобы подбодрить своих посланцев криками и посмотреть, как они с трудом шагают по дороге, ведущей на юг, или, точнее, по той линии, где проходила скрытая от глаз дорога, все еще лежащая глубоко под тающим снегом. Потом, когда груз станет полегче и, даст Бог, снег немного опустится, они поедут верхом — если доживут до этого — но сейчас, в начале пути, они вели пони в поводу, и мы видели четыре силуэта, четыре темные фигуры, которые постепенно исчезали вдали, карабкаясь по все более крутым склонам к зарослям орешника. Они казались очень маленькими в белой безбрежности холмов, и мне казалось, что я вижу за ними всю долгую безнадежную дорогу до Корстопитума, простирающуюся в бесконечность. Когда поворот долины скрыл от нас последнюю барахтающуюся в снегу темную точку, мы, едва волоча ноги, разбрелись, чтобы как-то занять остаток дня. Гуалькмай, естественно, не тащил жребий, а только держал для нас шлем; даже не будь он хромым, мы все равно не могли бы обойтись без него, когда в лагере было столько больных; но я никогда не забуду его лица.
Немногим позже полудня того же самого дня с южной стены раздался хриплый недоверчивый крик, в ответ на который половина форта, кто ползком, кто спотыкаясь (немногие из нас могли бежать), собралась к Преторианским воротам. Стоявший там дозорный приковылял к нам навстречу с дикими, безумными глазами, плача и бормоча что-то о четырех людях, четырех верховых на дороге. Мы подумали, что у него помутился разум, но чуть погодя и другие взобрались на осыпающийся крепостной вал или вышли наружу через ворота и тоже начали кричать и показывать пальцами. Я вскарабкался по ведущей на стену лестнице, протолкался сквозь обогнавших меня людей и устремил взгляд на юг, прикрывая глаза рукой, чтобы их не слепил снег, который сиял на солнце, проглянувшем в этот момент сквозь медленно плывущие дождевые тучи.
Вдали, у кромки зарослей орешника, виднелись четыре всадника, пробирающихся в сторону Тримонтиума, и когда они подъехали ближе, я разглядел, что двумя из них были Проспер и Элун Драйфед. Третий был мне незнаком, или, по крайней мере, я знал его не настолько хорошо, чтобы узнать на таком расстоянии. Четвертым, я мог бы поклясться, был Друим Дху или один из его братьев! Они подъехали ближе, еще ближе. Мы толпились вдоль стен и в воротах, и с каждым мгновением нас было все больше; мы ждали их, мы напрягали слезящиеся глаза, глядя в их сторону. Но, мне кажется, теперь мы ждали в абсолютном молчании. Мы не смели надеяться…
Поравнявшись с дальним концом скакового поля, всадники послали спотыкающихся пони в рысь, вздымая за собой снег, точно водяную пыль. Они махали нам руками; потом мы услышали, что они что-то кричат, но не могли разобрать ни слова. Их нагруженные до предела пони, оступаясь и пошатываясь, поднялись по склону и вошли в ворота. Здесь они неуверенно остановились, и их со всех сторон окружили набежавшие люди; и внезапно от тех, кто стоял ближе, к самым дальним рядам толпы разнеслась весть:
— Это обоз с продовольствием! Обоз идет! Бог смилостивился. Они почти дошли до нас!
И мы, гарнизон ходячих трупов, разразились хриплым болезненным ревом, который, без сомнения, можно было услышать в самом Корстопитуме. Я пробился к центру толпы в тот самый момент, когда четверо всадников устало сползли с лошадей, и ошеломленно спросил у незнакомца:
— Приятель, это правда?
Он был грязно-серым от изнеможения и опирался на своего пошатывающегося пони.
— Конечно, милорд Артос. Они будут здесь завтра к вечеру. Нас послали вперед, чтобы сообщить тебе об этом.
Он указал кивком головы на стоящего рядом с ним невысокого смуглого человечка, и я увидел, что это действительно был Друим Дху.
— Но как, во имя Господа, вы узнали о нашей беде?
— Тот человек, которого вы послали первым, добрался до нас, — ответил он.
Обоз прибыл на следующий день в сумерках, — неровная, спотыкающаяся вереница мулов и вьючных пони, которых вели и подгоняли задыхающиеся, напрягающие все свои силы люди, почти такие же измученные, как и мы, хотя и менее изможденные. И среди них было несколько человек из наших собственных вспомогательных отрядов, а также из Маленького Темного Народца.
Обоз был не очень большим, и закрытые кожаными крышками вьючные корзины были нагружены не полностью, потому что с нормальным грузом животные просто вообще не смогли бы проделать этот путь. Но пища, которую они привезли, должна была дать нам возможность продержаться до тех пор, пока до нас не дойдет следующая партия. Мы по мере своих сил помогли разгрузить припасы, а позже — нам казалось, что это было гораздо позже, — сидели все вместе в обеденном зале, чтобы впервые за три луны наесться как следует.
— Не стану отрицать, — говорил невысокий рыжебородый старший погонщик, — что это была отчаянная затея, даже с той помощью, которую оказывал нам на последнем отрезке пути Маленький Темный Народец; и не стану отрицать, что если бы этот Левин, которого ты послал к нам, дожил до того, чтобы начать убеждать нас, то мы, скорее всего, начали бы убеждать его в ответ и немного помедлили бы, дожидаясь оттепели. Но когда человек умирает, чтобы принести вам крик о помощи, — что ж, это гораздо лучший довод, чем все, которые можно привести против него.
Я быстро оглянулся.
— Умирает?
Почему-то — не знаю, почему — я решил, что Левин остался в арсенале, чтобы набраться сил, прежде чем вернуться к нам со следующим обозом.
— Да. Лично я понятия не имею, как он вообще держался на ногах, чтобы дойти к нам. Они у него были обморожены так, что почти сгнили… Он умер в ту же ночь.
Я помолчал какое-то время, а потом сказал:
— Но как, во имя Господа, он смог найти дорогу? Ведь оттепель тогда еще не началась.
Друим поднял глаза от полоски солонины, которую он держал в руках.
— Это было достаточно просто; мы показали ее ему.
— Вы показали ее ему?
— Да; даже мы, Маленький Темный Народец, можем на что-нибудь сгодиться. Несколько наших охотников, ходивших на волков, нашли его, когда он уже заблудился. Они дали ему мяса, когда убили свою добычу, и снова направили его на дорогу, а потом вернулись домой и послали дымовой сигнал с гребня Баэн Баала, чтобы сообщить живущим на юге, что он идет и что нужно передать его следующему посту; и нарисовали в память о нем узор змеи в пепле очага, потому что знали, что он идет навстречу своей гибели.
— И, зная это, они отпустили его?
— А что еще мог сделать любой из нас?
— Если вы могли переслать его вот так, от одного к другому, — под словом «вы» я подразумевал весь Народец Холмов, — разве не могли вы передать таким же образом ту весть, которую он нес? Не могли пошевелить пальцем, чтобы спасти его жизнь?
Друим Дху посмотрел на меня так, словно был озадачен моим непониманием, и ответил тоже за весь свой народ.
— Это было у него на лице. К тому же, Солнечный Господин, ты слышал слова старшего погонщика: если бы крик о помощи принес один из нас, кто стал бы нас слушать? Кроме того, он хотел идти дальше; он сказал, что его ждет друг.
Наступила долгая пауза, и мы услышали, как за стеной очень громко журчит набравшая силу капель. Тишину прервал Кей.
— Это должно было быть почти три недели назад. Почему вы не сообщили об этом в форт?
— Дым был направлен так, чтобы передать весть на юг, — ответил Друим, — так что мы в нашей деревне сами узнали обо всем только несколько дней назад. И когда это случилось, я хотел прийти, но Старейшая поглядела в песок и в воду и заявила, что вьючные животные будут здесь самое большее через пять дней и что мой приход не послужит никакой цели, разве что облегчит ваши сердца.
— Даже это могло быть стоящим делом, — пробурчал Кей.
— Это так; и я все равно пришел бы, но Старейшая сказала, что есть травы и повыше, чем мышехвостник, и пригрозила мне и всей деревне гневом Короля Плодородия, если мы пойдем.
— К чему бы ей это делать? — спросил кто-то потрескавшимися губами.
Друим покачал головой.
— Я не Старейшая. Я не знаю.
Позже я очень много думал над смыслом его слов, но тогда я уже не прислушивался к разговору. Я встретил поверх костра блестящий взгляд Бедуира, ищущий моего взгляда. И в ту же ночь Бедуир сложил плач, думаю, самый окрыленный, неистовый и бередящий душу из всех, что он когда-либо слагал.
В ту ночь, как и прежде, я не мог уснуть. Жизнь и ее заботы снова захватили меня; мы были спасены, и смерть, стоявшая за нашими плечами, отступила назад в темноту. А для меня это было концом свободы; надо мной снова была власть Игерны, и все было, как раньше.
Нет, не совсем все. Два месяца спустя, когда лошади опять вернулись к нам на север, когда кроншнепы вили гнезда, а над приречными болотами желтым пламенем полыхал утесник, Гуэнхумара сказала мне, что ждет ребенка.