В назначенное время я отвез благодарственные дары в деревню Друима Дху и забрал Гуэнхумару в Тримонтиум.
Ита хорошо ухаживала за ней, и она уже могла снова стоять на ногах и даже сделала несколько шагов, пока я поддерживал ее одной рукой. Вот только глаза у нее были странными и несчастными. Она ничего не сказала о трех днях и ночах, на которые я оставил ее там, несмотря на ее уговоры; и вообще, весь остаток этого дня она почти ничего не говорила, но часто словно прислушивалась, а один раз я заметил, что она, кормя ребенка, наклонила голову и понюхала маленькое теплое тельце, как сука нюхает привалившегося к ее боку щенка, чтобы убедиться, что он ее собственный.
Той ночью, когда лампа была уже погашена и луна рисовала свои узоры на покрывале из бобровых шкур, я, помню, спросил Гуэнхумару, что стало с больным ребенком, — потому что утром она ждала меня за невысокой стенкой, защищающей дыру входа от ветра, и я вообще не входил в дом.
— Ему лучше, — ответила она. — Он начал набираться сил по ночам, и Старейшая говорит, что теперь он будет жить. Дети поправляются так быстро. Одно утро они стоят на пороге смерти, а на другое садятся в постели и просят медовых лепешек, — ее голос был торопливым и задыхающимся, а слова все бежали и бежали, немного запинаясь друг о друга. — Так быстро… они поправляются так быстро… я часто видела это среди малышей на женской половине.
И я понял, что она говорит это больше себе, чем мне, и что ей по-прежнему страшно.
Но когда я спросил ее, в чем дело, она только рассмеялась и сказала: «Ничего-ничего-ничего» — и вздрогнула, хотя ночь не была холодной. Я чувствовал слабый напряженный трепет в ее боку под своей протянутой ладонью, и мне хотелось привлечь ее к себе и согреть ее своим телом, но между нею и мной у нее на руке лежал ребенок.
Что бы это ни было, оно прошло — или Гуэнхумара закрыла это в тайниках своей души и спрятала ключ; и к девятому дню, дню, когда ребенку следовало дать имя, она казалась почти такой же, какой была до его рождения.
Мы назвали малышку Хайлин; среди женщин Королевского дома почти всегда была Хайлин. И старая Бланид, которая к этому времени присоединилась к нам, много плакала и говорила о том дне, когда давали имя Гуэнхумаре; и весь Тримонтиум потребовал лишнего пива, чтобы выпить за девочку, обещая не подпалить крепость во второй раз. А я все гадал, вспоминала ли какая-нибудь из обозных женщин своего собственного ребенка, отданного на съедение волкам. Если и так, то, по меньшей мере, это не помешало им от души насладиться вересковым пивом.
По сути, последние больные головы едва успели перестать трещать к тому времени, как из Корстопитума пришел обоз и привез припасы на зиму.
А еще он привез письма и новости о внешнем мире. Странно, как, от одного обоза до другого, сначала жадно ждешь известий о мире, лежащем за южными холмами, а потом почти забываешь о том, что он вообще существует, — пока не придет следующий обоз. На этот раз мне, как обычно, привезли несколько писем от Амброзия и одно (он обычно писал примерно по письму в год) от Аквилы; и все они говорили об одном и том же — об усиливающемся натиске саксов, о том, что надвигается новый потоп, о новом ветре, дующем с варварской стороны на побережье иценов; о новых волнениях среди южных поселений.
Наверно, весь конец этого лета у меня в голове сидела мысль о том, что моя работа на севере уже закончена, а теперь я знал это вне всяких сомнений. Еще до того, как внезапная вспышка возмущений в Валентии позвала меня за Стену, мои планы кампаний были обращены к равнинным коневодческим землям иценов, землям, которые саксы уже называли по-своему Норфолк и Саутфолк. Так что теперь после того, как закончится время пребывания на зимних квартирах, должно было прийти время снова отправиться на юг и продолжить старые планы с того места, на котором они были прерваны… И, возможно, время снова соединить щиты с Амброзием…
В последний вечер, проведенный нами в Тримонтиуме, там шел мягкий, «растящий» дождик, позднее обратившийся в туман, и где-то в предгорьях Эйлдона, невидимая, кричала ржанка. В тот вечер многих из нас охватила некая грусть, чувство прощания; и по мере того как сгущался туман, нам все сильнее казалось, что знакомые вересковые пустоши, зная, что мы больше не были здесь своими, отдалились и отвратили от нас свое лицо; даже грубо обтесанные стены и прохудившиеся крыши с висящими на концах тростинок бусинками тумана словно стали менее вещественными и менее реальными, и форт уже начал превращаться в лагерь призраков, каким он был до нашего прихода.
— Он мог бы подождать, пока мы уйдем, — оглядываясь вокруг, сказал Бедуир, пока мы шли от стоящей в полной готовности линии повозок к залу, где нас ждал ужин.
— Туман? — откликнулся я. — Он растает к рассвету, такие туманы не длятся долго.
Потому что я не хотел понимать, что он имеет в виду.
Мы прошли мимо бугорка, под которым лежала девушка из Полых Холмов и над ней — наши лошади. Я так и не узнал, как ее звали. Темный Народец не произносит вслух имен своих мертвых. Сейчас холмик был покрыт травой, над ним склонялись кусты куманики, и он выглядел таким же замшелым от времени, как и все остальное в старом краснокаменном Тримонтиуме; маленький белый цветок, который тоже был безымянным, уже собирался зацвести — белая нераспустившаяся звездочка среди серых мягких листьев собачника. И мне в голову внезапно пришла глупая мысль — я понадеялся, что девушке не будет одиноко, когда погаснут кухонные костры и в крепости Трех Холмов больше не будут звучать голоса.
Когда мы дошли до обеденного зала, то там, у очага, появившись, как обычно, ниоткуда, сидел Друим Дху в своем лучшем килте из выкрашенной в зеленый цвет кошачьей шкуры, с белыми глиняными узорами на плечах и на лбу и с самым красивым ожерельем из сушеных ягод, синих стеклянных бусин и дятловых перьев на шее.
Когда я подошел ближе, он вскочил на ноги и остался стоять в свете пламени, подняв вверх подхваченный с колен лук, с явным сознанием своей нарядной красоты, точно цветок или женщина.
— У тебя праздник? — спросил я.
— Нет, это в честь моих друзей, которые уходят прочь.
Но его темные глаза были непроницаемы, как всегда; и даже теперь, хотя я доверил бы ему свою жизнь, я не знал, были ли странные узоры на лбу и блестящее ожерелье знаком горя, чем-то вроде прощального подарка, или же знаком торжества по поводу того, что Темный Народец вновь остается хозяином на своих собственных холмах.
Когда еда была готова, Друим поел вместе с нами. Как обычно, он молчал — но, по правде говоря, это был довольно молчаливый ужин для большинства из нас, хотя время от времени тишина взрывалась внезапной шумной возней или несколько неестественным весельем — а когда трапеза закончилась, и он наелся досыта, и все встали из-за стола и побрели к своим разнообразным делам и приготовлениям, которые нужно было завершить до завтрашнего выступления в поход, мы с ним пошли вдвоем к калитке над рекой, и я немного проводил его вдоль тропы за стенами крепости.
Немного выше родника, который Ита некоторым образом подарила нашему войску, когда оно только что пришло в Тримонтиум, мы остановились и постояли в молчании.
— Мы хорошо поохотились вместе, Солнечный Господин, — сказал наконец Друим Дху, — и прежде всего в Сит Койт Каледоне. Это была великая охота, поистине великая охота.
— Поистине великая охота, — отозвался я, — Темный Человек.
— А теперь она окончена.
— Может быть, в один прекрасный день я вернусь.
— Может быть, Солнечный Господин, — вежливо согласился он; но мы оба знали, что я не вернусь, ни в один прекрасный день, ни когда бы то ни было. И внезапно я понял, почему он раскрасил лоб и надел ожерелье, — и еще понял, что к югу от Стены я буду скучать по маленькому темнокожему охотнику больше, чем по всему и по всем, что оставил к северу от нее.
— Будет странно снова услышать лай лисиц в крепости Трех Холмов, — сказал он. — И еще много-много раз, когда мы будем перегонять скот, я буду высматривать гирлянду на ветке большой ольхи у Лошадиного ручья.
Я ответил:
— А я много-много раз буду смотреть сквозь огонь на границе между сном и явью и думать, что вижу белые глиняные отметины и зеленый отлив дятловых перьев.
Это было достаточно легковесное прощание, и однако, глядя, как маленькая гибкая фигурка растворяется в горном тумане, я осознал, что прощаюсь не только с Друимом Дху, но и с целой частью своей жизни. Как тогда, в рабочей комнате Амброзия в ночь, когда он подарил мне деревянный меч свободы, так и теперь, на крутой горной тропе над журчащей где-то в тумане рекой, я стоял на пороге...
Я повернулся, поднялся по тропе к калитке, переступил через выщербленный ногами каменный порожек, и дозорный закрыл за мной проем ворот сухим терновым кустом.
Это была знакомая комната, в которой Амброзий вручил мне деревянный меч. Знакомые фрески с изображениями бычьих голов и гирлянд на стенах, чуть более поблекшие, чем прежде, в меркнущем свете дня; бронзовая жаровня в центре, бросающая на стропила слабый розовый отсвет, — потому что весенний вечер был холодным из-за ветра с востока; тусклые черно-золотые ромбы торцев свитков на полках у дальней стены; меч Амброзия, лежащий наготове там, где он всегда оставлял его, на большом сундуке из оливкового дерева. Только стоящий ко мне спиной человек, склонивший голову так, чтобы последний свет заката, проходящий сквозь высокое окно, падал на пергамент у него в руках, казался чужим. Худощавый, едва заметно сутулящийся человек с тусклыми, шелковисто-серыми, точно отцветший кипрей, волосами, схваченными у висков тонким золотым обручем, какие носит так много людей среди кимрийской знати.
Я даже спросил себя на мгновение, кто это распоряжается в личных покоях Амброзия. А потом, когда я замешкался в дверях, человек обернулся — и это был Амброзий.
Думаю, мы сказали что-то, каждый выкрикнул имя другого. А мгновение спустя стиснули друг друга в объятиях. Немного погодя мы отстранились на расстояние вытянутой руки и стояли, глядя друг на друга.
— Люди с полным основанием называют тебя Медведем! — смеясь, воскликнул Амброзий. — Особенно те, кто испытал на себе твои любящие объятия! Ах, но как хорошо увидеть тебя снова, Медвежонок! Часы, прошедшие с тех пор, как прибыл твой гонец, показались мне воистину долгими!
— И увидеть тебя, Амброзий! Это как солнце и луна для моего сердца — увидеть тебя снова! Я задержался только для того, чтобы оставить Гуэнхумару и малышку в моих старых покоях — даже не смыл с себя дорожную пыль — и сразу пришел к тебе.
Его ладони лежали на моих плечах, а теперь он поднял испытующий взгляд на мое лицо. Черты его собственного смуглого узкого лица казались незнакомыми под бледной сединой волос, но глаза были такими же, какими были всегда.
— Ах да, эта Гуэнхумара, — сказал он наконец. — Знаешь, я всегда думал, что ты всю свою жизнь будешь таким же, как я, так и не взявший ни одну женщину от очага ее отца.
— Я тоже так думал.
— Она очень красива, эта твоя женщина?
— Нет, — ответил я. — Она худая и смуглая, но у нее красивые волосы.
— И она принесла тебе в приданое сотню всадников, что, думаю, могло сделать прекрасной в твоих глазах любую женщину.
— Это всадники были прекрасны. Гуэнхумаре это не нужно. Она похожа…, — я запнулся, пытаясь понять, на что же была похожа Гуэнхумара, потому что я никогда прежде не пытался ее описать, даже самому себе.
И губы Амброзия на мгновение дрогнули улыбкой.
— На цветок? Или на сокола? Я слышал все это раньше, Медвежонок. Нет-нет, не утруждай себя, я вскоре и сам ее увижу.
Но я все еще пытался понять, на что была похожа Гуэнхумара.
— Не на цветок… может быть, на одну из этих сухих ароматических трав, запах которых чувствуешь по-настоящему, только когда к ним прикасаешься.
Немного погодя он сидел в походном кресле со скрещенными ножками и вырезанными на подлокотниках волчьими головами, которое на моей памяти всегда служило ему сиденьем. Я подтащил к жаровне все тот же старый табурет, и Кабаль, который до тех пор стоял, наблюдая за нами и медленно помахивая хвостом, с удовлетворенным ворчанием плюхнулся на пол у моих ног, судя по всему, чувствуя себя здесь так же как дома, как и тот, другой, Кабаль. Мы с Амброзием посмотрели друг на друга, и отчуждение, вызванное долгой разлукой, пролегло между нами внезапным молчанием. Наконец он прервал его.
— Ты, должно быть, привел с собой на юг все свое Товарищество?
— В полном составе — три сотни с запасными лошадьми и обычным обозом.
— Так, это приятно слышать. Что стало с подкреплениями, о которых ты писал?
— Вернулись по домам — они никогда не задерживались надолго. Они собирались под Алого Дракона, чтобы сражаться за свои охотничьи тропы, и каждый раз, когда я двигался дальше, некоторые из них следовали за мной, а остальные разбредались к своим очагам, и на их место приходили другие. Это означало, что все время приходилось обучать новичков; но они были хорошими ребятами.
Я замолчал, глядя в алое сердце жаровни и внезапно осознавая то, о чем никогда не думал раньше, — что Товарищи тоже не задерживались надолго. Я вспоминал людей, выступивших со мной из Венты тринадцать лет назад, людей из Пустошей и накрытых широкими небесами болот Линдума; людей из Дэвы и Эбуракума, маленькие отряды сорвиголов с моих родных холмов, из Озерного Края и со всего темного севера Британии; все они были в свое время Товарищами, а теперь лежали мертвыми среди вереска вдоль и поперек Низинной Каледонии, а их места были заняты юными воинами той земли, которая их убила. И однако я не думал о Братстве, как о чем-то, что постоянно менялось. Когда мы снова направились на юг и нас покинули последние подкрепления, я был рад тому, что мы опять стали только Товариществом, старым сплоченным Братством, каким были изначально. И, сидя тем холодным весенним вечером у жаровни в комнате Амброзия, куда со старой груши, растущей у стены внутреннего двора, доносилась песнь дрозда, я понял, что это было потому, что Товарищество жило своей собственной жизнью и было сильнее, чем составляющие его отдельные люди.
— Если у тебя есть для нас работа, то, думаю, ты увидишь, что мы стоим большего, чем такое же количество выбранных наугад копейщиков, — сказал я, думая, что он, может быть, жалеет об этих ушедших подкреплениях.
Он тоже глядел в пламя жаровни, но теперь поднял глаза, и в их глубине заиграла усмешка.
— Я более чем уверен в этом. А что до работы, которая у меня может найтись для вас, — прошлой осенью я послал тебе сообщение о том, что надвигается новый потоп.
— Я получил его.
— Этот потоп сейчас набрал силу. Морские Волки снова зашевелились, полчищами вторгаясь на территорию триновантов и расползаясь вглубь страны по старым землям иценов от реки Абус до Метариса. Пока что мы их удерживаем, но тем не менее, вы пришли очень кстати, ты и твои три сотни.
— А как насчет поселений кантиев?
— Пока ничего; но мне думается, что они тоже готовятся к действиям. Ты слышал в своей северной твердыне, что Оиск, внук Хенгеста, провозгласил Кентское королевство и что наш родственник Сердик становится полноправным и могущественным военным вождем?
— Нет, — ответил я, — я не слышал об этом. Оиск проскользнул у меня между пальцами в Эбуракуме, но Сердика я держал в руках — и отпустил. Я был глупцом, что не убил его. Но трудно быть мудрым, когда перед тобой затравленный пятнадцатилетний мальчишка, стоящий над телом своей матери.
Он кивнул, а потом, несколько мгновений спустя, неожиданно оторвал светлые блестящие глаза от алого сердца жаровни.
— Как скоро ты сможешь выступить на военную тропу?
— Дай мне десять дней, — сказал я. — У нас был долгий, тяжелый переход после долгой, тяжелой зимы, и мы все еще не обрели форму, ни люди, ни лошади. Некоторые из нас — помнишь Флавиана, сына Аквилы? — должны будут послать за ожидающими их женами, а мне самому нужно условиться, чтобы сюда перевели часть табуна из Дэвы. Мы только что вышли из глуши, Амброзий; дай нам десять дней, чтобы уладить свои дела и вкусить наслаждений плоти — напиться допьяна пару вечеров подряд и поиграть в Юпитера с женщинами города; а потом мы поправим ножны на поясах и будем к твоим услугам.
В глубине его глаз снова замерцала улыбка.
— Эта просьба кажется мне достаточно скромной. В прошлый раз ты попросил отсрочку от кампаний на целое лето.
— В обмен на это лето я пообещал тебе север, — я поднял высохший листок плюща, лежавший среди сложенных у жаровни дров, и протянул ему, — и вот он.
Он взял его и начал крутить в пальцах; но листок был таким сухим, что рассыпался в пыль.
Мы продолжали сидеть и разговаривать в угасающем свете, обсуждая возможные планы кампаний и более общие вопросы, о которых я, занятый своей собственной войной далеко на севере, почти забыл; обмениваясь историями о годах, которые лежали между нами, разделяя нас. И вскоре, рассказывая об укреплении Королевских земель, Древнего Королевства, что было одним из главных результатов его трудов за эти годы, и о планах глубинной обороны, заново использующих горные форты наших предков, Амброзий вытащил из жаровни обгоревшую ветку и принялся вычерчивать на плитках пола карты, как столько раз делал на моих глазах раньше; пока свет не исчез совсем, если не считать тусклого розовато-красного сияния жаровни, и Амброзий не крикнул своему оруженосцу принести огня.
Мальчишка принес высокий бронзовый подсвечник с тремя ответвлениями, на которых были насажены свечи, поставил его на крышку сундука рядом с Амброзиевым мечом и вышел снова. Сидя там с Амброзием в сгущающихся сумерках, я забыл о произошедшей в нем перемене, но теперь, когда свечи разгорелись и перестали мерцать, я снова увидел его так же четко, как в тот первый миг, когда вошел в комнату, — глубокие морщины, врезавшиеся в смуглое узкое лицо под седыми волосами, и то, как запали его глаза и как слегка поблекла вокруг них кожа. Я подумал, что он выглядит не только старым, но и больным.
Он поймал на себе мой взгляд и улыбнулся.
— Да, я изменился.
— Я не сказал этого.
— Словами — нет. Но разве я не говорил тебе всегда, что твои глаза слишком явно показывают, что делается у тебя в голове?
— Амброзий, — перебил я, — ты болен?
— Болен? Нет-нет, я старею, только и всего. Старая овчарка с седой мордой… А-ах, теперь я буду дремать на солнышке и вычесывать блох, пока молодой пес будет охранять стадо от волков…, — он наклонился вперед и с педантичной аккуратностью уложил еще одно полено над алой каверной жаровни. — Прошло тринадцать лет, Артос.
Тринадцать лет. Удивительно, что можно забыть за тринадцать лет… Я почти забыл, что идущая война не ограничивалась моей собственной войной с саксами. Видя, как Морских Волков отбрасывают то тут, то там по всему побережью, я почти забыл, что мы, как и сами жестокие боги саксонского племени, вели борьбу, которая должна была в итоге закончиться во тьме. Это по-своему тоже было возвращением из Полых Холмов… Вспоминать снова… Открывать, что все вещи и все люди немного изменились, стали немного чужими, а я — самым чужим из всех…
— Некоторое время назад, по дороге сюда, я готов был поверить, что прошло целое столетие, — заметил я. — Поскольку летняя кампания уже началась, я не видел почти ни одного знакомого лица, а когда я проходил мимо двоих мальчишек, натаскивавших своих собак, они уставились на меня и начали перешептываться, словно я был каким-то выходцем из другого мира.
— Я могу сказать тебе, о чем они шептались: «Посмотри на его шрамы! Он на голову выше всех остальных в округе — и с ним этот огромный пес — это, должно быть, Артос Медведь!». А потом, как только ты благополучно прошел мимо, они побежали рассказывать своим приятелям о том, что видели тебя. Ты стал чем-то вроде легенды, Артос. Разве ты не знал этого?
Я встал и, смеясь, потянулся так, что у меня между лопатками затрещали мелкие мышцы.
— Я очень усталая легенда — и мне нужно пойти и посмотреть, как там дела у Гуэнхумары и ребенка.
— Завтра, — сообщил Амброзий, — я прикажу освободить от припасов комнаты на Королевином дворе, и Гуэнхумара сможет устроиться там.
— Покои твоей матери? Ты дашь ей их?
Я знал, что он использовал их под склады с тех самых пор, как вернулся в Венту, с тем чтобы избежать необходимости позволять кому-то жить там после нее.
— Ты единственный сын, какой у меня есть, — ответил он, — а она — твоя жена, эта Гуэнхумара. Поэтому вполне уместно, чтобы она заняла их и вернула их к жизни.