Глава тридцать шестая. Последний лагерь

Мы направились вглубь страны по горной дороге, ведущей к верховьям озера Бала, — оттуда можно было взглянуть вдоль длинной вереницы переплетающихся ущелий на юго-запад, в сторону Коэд Гуина, до которого было чуть больше часа езды, — а потом свернули на полузатерянную пастушью тропу, уходящую дальше на юг, и началась изнурительная работа — переход с лошадьми через гористую местность, по гребням хребтов и вверх и вниз по скалистым склонам и каменным осыпям, где едва могут пройти даже твердые на ногу горные пони. Бóльшую часть пути мы шли пешком и карабкались по скалам, увлекая и волоча бедных животных за собой. На вторую ночь мы спали, закоченевшие и промокшие, выше линии облаков, спали всего несколько часов, а потом поспешили дальше. Один раз мы чуть было не потеряли трех лошадей в торфяном болоте. Но все-таки мы преодолели этот путь, и быстрее, чем если бы ехали по более длинной круговой дороге через Медиоманум. Когда мы спустились с вересковых высокогорий и миновали выработанные медные копи в верховьях реки, питавшей первые истоки великой Сабрины, солнце было уже довольно высоко, и летний утренний туман начинал рассеиваться. В тени старых рудничных построек цвела пушица и первые колокольчики, а в вереске деловито копошились маленькие янтарные пчелы. И, оглядываясь назад, я все еще мог различить Ир Виддфу, возвышающуюся в небе, точно тень от облака. Я отсалютовал ей на прощанье, как салютуют князю, и мы погнали измученных, обессиленных лошадей вдоль расширяющегося потока к верховьям Сабрины и стоящему в сочных зеленых низинах Вирокониуму.

В Вирокониуме нам удалось сменить наиболее уставших лошадей, и мы помчались дальше, к югу через Глевум и Кориниум, потом по дороге из Кунетио, которая провела нас в нескольких милях от Бадонского холма, и вдоль последнего длинного подъема волнистых известковых холмов в Сорвиодунум.

И на всем протяжении нашей безумной скачки, по мере того как новости, словно лесной пожар, разносились по округе, к нам присоединялись люди, по одному, по двое, небольшими лихими конными отрядами; так что когда мы оказались в виду небольшого города-крепости, прижавшегося к вершине холма, у меня было более четырех сотен летучей конницы вместо двух, последовавших за мной на север. Мы провели в дороге чуть меньше шести дней, но в ту ночь пять лошадей пали у коновязей.

Лагерь был разбит на низменности вокруг обнесенного серой стеной пригорка, который возвышался в центре, выполняя роль цитадели, и дым вечерних кухонных костров затягивал его дымкой, смягчающей очертания стогов сена и сплетенных из веток хижин; и из этой дымки нам навстречу летели знакомые, разнородные, смешанные звуки огромного стана, и громче всех — дребезжащие, как треснувший колокол, удары молота по наковальне оружейника. Во всяком случае, Кей получил мое сообщение. Наше приближение, должно быть, было замечено разведчиками, пока нас все еще отделяло от лагеря некоторое расстояние, потому что люди уже торопливо спускались с более высоких его окраин и толпились около ворот в частоколе, чтобы ликующими криками приветствовать наш приход — приветствовать так, словно мы явились, чтобы повести их к новому Бадону. И не успел я придержать лошадь, как у моего стремени уже стоял Кей — или, скорее, изможденный, серый, с воспаленными глазами призрак-мститель в обличье Кея, и за его плечом уже позвякивал щит.

— Какие новости? — спросил я.

— Саксы и скотты соединили свои щиты — чуть больше дневного перехода к западу отсюда.

Значит, мы опоздали. Что ж, я не очень-то надеялся на то, что успею перехватить обе половинки вражеского войска прежде, чем они смогут объединиться. Я перекинул ногу через спину усталой лошади и тяжело соскочил на землю.

— Какова их численность?

— Если разведчики не ошибаются, в общей сложности около восьми тысяч. Нони Журавлиное Перо сейчас в лагере, если ты хочешь с ним поговорить.

Я кивнул.

— А наших сколько?

— Пока немногим более половины этого числа. Я не осмелился ждать дольше четырех дней, прежде чем выступить. Марий и Тирнон продолжают собирать людей, чтобы привести их следом, но в такое время это не очень-то легко — чтоб он горел в аду за это!

— За то, что выбрал время жатвы? На его месте я сделал бы то же самое, — заметил я. В это первое мгновение ни он, ни я не произнесли имя Медрота.

Кей посмотрел на меня с яростным страданием в горячих голубых глазах.

— Я думал не о жатве, не столько о жатве. Я думал о том, что яд одной жабы может расползтись очень далеко. Это не только те люди, которые выступили вместе с ним, чтобы примкнуть к саксонскому лагерю; он испоганил своей мерзкой слизью даже тех, кто еще остался на своих местах, даже некоторых из тех, кто откликнулся на призыв к сбору. Три дня назад один человек заявил мне прямо в лицо: «Почему бы нам не замириться с Сердиком и его племенем, как мы замирились с людьми с Саксонского берега? Артосу лишь бы сражаться, даже со своими собственными сородичами с холмов, а мы должны оставлять урожай гнить на полях. Медрот знает лучший путь».

Несколько мгновений мы стояли в мрачном молчании; похоже, сказать тут было нечего.

Потом я спросил:

— А люди из Глевума уже подошли? — потому что когда мы проезжали через этот город, в нем не оставалось ни единого воина (одинокий гонец скачет быстрее, чем целый отряд), но, может быть, они все еще прочесывали болота Сабрины в поисках войска, высадку которого не успели остановить.

— Этим утром. Как только они обнаружили, что пришли слишком поздно, чтобы предотвратить высадку скоттов, то поспешили к месту сбора — по правде говоря, когда подошел наш авангард, они уже расположились здесь и хозяйничали в городских винных лавках.

Я обводил взглядом лагерь и видел огромное знамя с драконом, поднятое среди кухонных костров, а дальше — черную борзую Глевума, но нигде не мог различить шафрановый проблеск знамени Думнонии.

— А что Кадор и Константин?

— Пока ничего.

— Вообще никаких вестей?

Он потряс головой, словно старая, седая, косматая овчарка, которую осаждают мухи.

— Если они не появятся здесь завтра к утру, это, несомненно, будет означать, что они не смогли выйти вовремя, — сказал я. — Нам придется считать, что они для нас потеряны, и обходиться, как сможем, без них. С этими герцогами-предателями из моего собственного народа, которые уже стаями слетаются на юг, чтобы присоединиться к саксам, мы не в состоянии позволить себе дальнейшую задержку, даже для того, чтобы подождать Мария и Тирнона. Созови совет, Кей; мы можем обсудить наши планы за едой, как сделали при Бадоне.

Но об этом торопливо созванном совете я мало что помню; только то, что я приказал всем выступить на запад на рассвете, и еще — и это я помню поистине четко — что с учетом того, насколько мы уступали неприятелю в численности, я предложил боевой порядок, который никогда не использовался ранее, но который, как мне представлялось, сулил некоторую надежду справиться с угрозой более длинных неприятельских флангов; и что каким-то образом мне удалось выбить у совета согласие на этот план. Остальное затерялось в серой клубящейся мгле, похожей на дым от кухонных костров. И еще все это кажется мне очень далеким, дальше, чем наш совет перед Бадонской битвой; и однако должно было пройти не так уж много дней — Бог знает, как много или как мало, мне становится трудно вести счет времени…

На исходе ночи до нас добрался долгожданный гонец от Константина.

— От Константина? — уточнил я, когда его привели ко мне. — А что же Кадор, король?

— Милорд король стареет не по годам. Он болен и не может ездить верхом, — ответил гонец, стоя передо мной ветреным утром в холодном неровном свете факелов. — Поэтому он посылает своего сына вести войско.

— Как скоро они смогут присоединиться к нам?

— Здесь? — с сомнением спросил он.

— Нет; через час мы выступаем на запад; в следующий раз мы встанем лагерем в нескольких милях от неприятеля.

— Что ж, тогда, может быть, завтра вскоре после полудня. Они идут форсированным маршем.

— Завтра к полудню здесь может быть работа скорее для волков и ворон, чем для людей из Думнонии, — сказал я. — Им придется еще больше ускорить движение. Каковы их силы?

— Дружинники и та часть войска, которую мы смогли собрать быстро. Сейчас время жатвы.

Время жатвы, время жатвы!

Я сказал:

— Пойди сейчас чего-нибудь поешь, а потом возвращайся к Константину и объясни ему, как мы нуждаемся в том, чтобы он поспешил.

Не прошло и часа, как мы выступили, устремляясь на запад через гигантские, выбеленные летним солнцем волны Даунов, сначала по дороге легионеров, потом по зеленой от ольховника гребневой тропе в низинные земли, лежащие за Мендипсом. И этой ночью встали лагерем на небольшой возвышенности в тихой стране широко раскинувшихся лесов и покрытых папоротником склонов; холмы, по которым мы шли днем, поднимались, все в пятнышках от облаков и в меловых шрамах, у нас за спиной, а далеко впереди было сверкание воды и странно просветлевшее небо — приметы болотного края. И там же, далеко впереди, невидимое, неслышимое в спокойном летнем просторе, стояло неприятельское войско; неприятельское войско, которое вели против меня мой сын и человек, которого я с величайшей радостью называл бы своим сыном, если бы Судьба соткала свой узор так, а не иначе. Они стояли лагерем примерно в пяти милях от нас — как доложили маленькие темнокожие разведчики, сообщившие нам об их присутствии, — и я бы сразу двинулся вперед, чтобы навязать им сражение, потому что у нас оставалось еще несколько часов дневного света, а мы таким образом получили бы преимущество внезапности; но половина моего войска валилась с ног от усталости, и я рассудил, что если мы вступим в бой на следующий день, когда люди подкрепят свои силы несколькими часами сна, то это перевесит потерянную внезапность. Так что мы сделали привал и выставили усиленный дозор, прикрытый с внешней стороны цепью пикетов. В ожидании, пока разобьют основной лагерь, мы с Кеем объехали сторожевые посты, от одной к другой группе людей, залегших повсюду, где можно было найти укрытие и откуда открывался вид на лежащую к западу равнину, — в неглубоких, заросших папоротником впадинах на склоне холма или у границы зарослей ольховника, в последней розовой дымке летнего иван-чая, — в то время как их лошади паслись неподалеку. Подъехав ближе к одному из таких постов, мы услышали, что они поют, тихо, с набитым лепешками ртом; неподходящая для войны песня, но я и раньше замечал, что люди поют о сражениях только в дни мира:


«Шесть отважных воинов в дом с войны идут,

Пять прекрасных девушек под окном прядут,

Летят четыре лебедя, и встает рассвет…

Клевера трилистники — лучше сена нет…».


Они пели очень тихо, не отводя глаз от проходящей внизу дороги, на мотив, который был одновременно угрюмым и веселым. При моем приближении они перекатились на спину и неуклюже поднялись на ноги, и паренек, который был у них за старшего, подошел к моему стремени и поднял глаза, с нетерпением ожидая моего одобрения, потому что это был его первый опыт в роли командира.

— Все в порядке? — задал я обычный вопрос.

— Все в порядке, цезарь, — ответил он, а потом, забыв о своем достоинстве, ухмыльнулся и вздернул большие пальцы вверх, как раньше делали борцы на арене и как теперь делают только мальчишки. И я, разворачивая лошадь, тоже со смехом поднял вверх большой палец.

Я увидел его голову на саксонском копье следующим вечером, меньше чем через сутки. Ее все еще можно было узнать по большой родинке в форме полумесяца на одной щеке.

Солнце уже садилось, когда мы, закончив объезжать посты, повернули обратно в лагерь. Но я помню, что мы, словно сговорившись, без единого слова направили лошадей на поднявшуюся невысокой волной гряду и еще раз посмотрели на запад, а посмотрев, оба не смогли отвести взгляд. Я видел в свое время неистовые закаты, но редко — да, конечно же, никогда — небо, похожее на это. Впечатление было такое, словно за окаймленными золотом облачными грядами, темнеющими на западе, горел сам мир, и сорванные клочья этого пламени, растекаясь по пути и превращаясь в огромные крылья, плыли по всему небу, так что даже если смотреть прямо вверх, в зенит, оно все равно было охвачено полетом громадных огненных крыльев. Вдалеке, в стороне Яблочного острова, извилистые полоски воды камышового края загорались от этого пламенеющего запада, и земля, как и небо, вспыхивала орифламмой. Это был закат, полный звуков труб и развевающихся знамен, закат, заставляющий людей почувствовать себя обнаженными перед очами Бога…

— Если завтра мы опустимся во Тьму, — сказал наконец Кей, когда сияние начало меркнуть, и в его глубоком рокочущем голосе было благоговение, — то, по крайней мере, мы видели закат.

Но в тот момент я смотрел на кое-что другое — на алые лепестки огня, разгорающиеся далеко на темнеющих болотах. Походные костры саксонского войска.

Немного погодя мы развернули лошадей и направились обратно в лагерь, где обнаружили Мария и Тирнона, только что подошедших с торопливо собранными подкреплениями. Похоже, Господь Бог еще не совсем отвратил от нас свое лицо.

Приведя все в готовность, мы плотно поели в тот вечер, потому что знали, что утром нам будет не до еды, и как только с ужином было покончено, люди начали заворачиваться в плащи и укладываться наземь, ногами к костру.

Я удалился в свою ставку — хижину с плетеными стенами, крытую полосатым навесом с захваченной боевой ладьи, нарядную, как винная лавка на конской ярмарке, вот только вместо вывески перед ней висела не гирлянда из лоз, а мое потрепанное личное знамя. Я стянул с себя округлый шлем и пояс с ножнами и как был, в кольчуге, повалился на кучу папоротника, подложив под голову седло. Из седла получается неплохая подушка, но собачий бок лучше…

Обычно, если перед битвой я мог прилечь на часок-другой, то в большинстве случаев мне удавалось заснуть, но в ту ночь мне не спалось — из-за мыслей и картин, которые роились в моей голове, почти как если бы у меня была лихорадка.

Я долго лежал, глядя на маленький яркий огненный бутон восковой свечи, горящей в фонаре, но в этом пламени было не больше души или утешения, чем в Солас Сиде, Колдовском Огне, и длинные, уходящие вверх тени, которые оно отбрасывало на всю высоту плетеных стен, были тенями будущего, сгущающимися надо мной с безмолвными вопросами, на которые, видит Бог, я не знал ответа; тенями, которые привели за собой и прошлое, так что я снова ощутил едкий запах навоза, горящего в кострах в Нарбо Мартиусе, и грохот копыт моей лошади в Нант Ффранконе; и снова услышал сквозь годы свой собственный голос и голос Амброзия: «Но почему бы нам тогда не сдаться сейчас и не покончить с этим..? Говорят, что утонуть легче, если не сопротивляешься». «Из-за идеи, из-за идеала, из-за мечты». «Возможно, мечта — это лучшее, за что стоит умереть». Но у меня не осталось мечты… «Когда не остается мечты, вот тогда-то люди и умирают». Но Амброзий не говорил этого… это сказал Бедуир… что-то в этом роде… на залитом солнцем Королевином дворе, где на крыше кладовых ворковали голуби.

Так что мне захотелось, тихо, тоскливо захотелось еще раз прижать пальцем розовую родинку на груди Гуэнхумары, но я не мог вспомнить, была ли она на правой груди или на левой…

Постепенно прошлое и будущее начали смешиваться между собой, и по мере того как пламя свечи, расплываясь, расползалось среди теней, завтрашний бой и последняя охота Амброзия сливались в одно, и звуки ночного лагеря, которые сначала были резкими и настойчивыми, тоже понемногу расплылись, пока не стали всего лишь шорохом прибоя за песчаными дюнами, обращенными к Мону…

Я услышал снаружи голос, окрик дозорного и резкое восклицание по другую сторону ближайшего сторожевого костра и стряхнул с себя наплывающий мелкими темными волнами сон, думая, что, возможно, пришел еще один разведчик. Потом кто-то отвел от двери хижины свободно висящую складку навеса, и я, повернувшись на локте, увидел, что там, на границе между светом сторожевого костра и восковой свечи, стоит человек. Жилистый старик в поблескивающей кольчуге. В гордой гриве его седых, как сталь, волос, перехваченной над впалыми висками полоской пунцовой кожи, виднелась одна прядь, которая была такой же белой, как ухмыляющаяся маска барсука. И он стоял, странно глядя на меня из-под одной ровной и одной непокорно взлетевшей брови.

— Бедуир, — пробормотал я. — Бедуир?

Я медленно сел, подтянул под себя ноги, а потом медленно поднялся, и мы долго стояли, глядя друг другу в лицо.

— Так это ты или твой дух? — спросил я наконец, потому что, стоя между двух огней, он действительно мог быть духом, вызванным ко мне моим собственным томлением, моей собственной близостью к уходу за черту.

Тогда он шевельнулся, сделав один шаг вперед, отпустил полосатую складку навеса, которая упала у него за спиной, и я увидел, что он человек из плоти и крови.

— Не дух, — ответил он. — Я ослушался твоего приказа и вернулся, Артос.

Я мог бы воззвать к нему, как Ионафан к Давиду, запретными нежными именами, которые не в ходу среди мужчин; я мог бы схватить его в объятия. Вместо этого я остался стоять на месте и только поинтересовался:

— Почему ты не присоединился ко мне, когда я ехал на юг?

— Весть об этом дошла до меня только тогда, когда ты был уже за много миль от Коэд Гуина, а самый быстрый путь оттуда — это вдоль побережья, так чтобы не попасть по дороге в лапы предателям и чтобы можно было переправиться через Сабрину в рыбачьей лодке. У тебя не будет лишнего коня? Речная каррака — неподходящий транспорт для лошадей.

— Коня я тебе, пожалуй, найду, хотя с лошадьми у нас туговато, — пообещал я. — Твоим эскадроном сейчас командует Флавиан.

Можно было подумать, что я говорю с чужаком.

— Я пришел сюда не за тем, чтобы просить свой эскадрон. Мне нужно место, чтобы сражаться среди товарищей, не более того.

Нас снова разделило мучительное молчание. Свободный конец навеса бился на легком ветру, точно птица со сломанным крылом, и пламя свечи металось и дрожало, отбрасывая странные тени на грубый плетень, из которого были сделаны стены.

— Надеюсь, у тебя нет иллюзий по поводу вероятного исхода завтрашней битвы? — спросил я (но она была уже сегодняшней).

— Не очень много, — его губы дрогнули в прежней беспечной усмешке.

— И поэтому ты вернулся.

— Я всегда очень придирчиво выбираю компанию, в которой мне предстоит умереть.

Возраст сделал его более уродливым, чем когда бы то ни было; черты его лица, которые были причудливыми у молодого мужчины, теперь окончательно преобразились в гротеск. Это было лицо, вылепленное в качестве горькой шутки каким-нибудь Богом с извращенным чувством юмора, но, о Христос, при виде него мое сердце начало повизгивать от радости.

— Возьми меня обратно на службу, Артос.

— А как же Гуэнхумара?

Его голос был твердым.

— Я оставил ее у ворот маленькой обители в Каредежионе, у края мыса. Знаешь это место? Там постоянно горит священный огонь, зажженный в честь Небесной Жены. Думаю, в этой обители она будет более счастлива, чем в Эбуракуме, — даже если бы у меня было время отвезти ее туда.

И я вспомнил обитель Святых жен на улице Суконщиков и то, как Гуэнхумара, оглянувшись на нее, вздрогнула в кольце моей левой руки, словно дикий гусь пролетел над ее могилой.

— Она ненавидела клетки. Она боялась их, — это было все, что я мог сказать.

— Она вошла в дверь в стене по своей собственной свободной воле, — тусклым голосом возразил он.

— Вы, что, не были счастливы вдвоем все эти годы?

— Не очень.

— Но… Бедуир, ты любил ее, а она любила тебя?

Он ответил просто:

— О да, мы любили друг друга, но ты всегда стоял между нами.

Это была маленькая хижина, и одного шага было достаточно, чтобы мы встретились посередине; мои руки обнимали его, а его руки обнимали меня, сильная правая и изуродованная левая, которая казалась лишенной соков и хрупкой, как сухая палка; мы крепко сжимали друг друга, а потом немного всплакнули, уткнувшись друг другу в плечо. Может быть, когда стареешь, плакать становится легче, чем это было в расцвете лет. Сила уходит, или приходит мудрость… Слезы больше не разрывают душу; в них есть даже нечто от очищения, от исцеления…


В темный предрассветный час меня разбудили, чтобы сообщить, что неприятель подает первые признаки жизни; эту весть принес один из моих разведчиков, и вместе с ним прибыл еще один гонец от Константина. Отряды из Думнонии шли уже на пределе своих сил, но болотистая местность вынудила их сделать большой крюк, и они не успевали подойти к нам раньше, чем за час до полудня. Я поднялся и, пока надевал доспехи и готовился к бою, проглотил несколько кусков ячменной лепешки, запивая их пивом. Бедуир, которого не связывали теперь никакие обязанности командира, пришел, чтобы послужить мне оруженосцем, — он достаточно ловко действовал этой своей рукой, хотя ей не хватало силы — а потом я сделал то же самое для него, так что в конце концов мы собрали друг друга на бой как братья.

В то утро я особенно тщательно расчесывал волосы и бороду и заботливо укладывал складки старого выцветшего плаща, снова и снова поправляя в наплечной пряжке пучок желтых ноготков, — те из Братства, кто еще оставался в живых, по-прежнему шли в бой с каким-нибудь таким украшением на доспехах. Я знал, я смирился с тем, что Судьба завершила узор, что проклятие исполнилось и что в этот день я должен буду принять смерть (но я думал, что она будет быстрой и пристойной, какой она и должна была быть, какой она была для Амброзия; не эта неопрятная задержка в пути!). И я мог только надеяться, что моя смерть послужит еще и выкупом за мой народ. Я знал еще — так же верно, как я знал то, другое, — что узор требовал, чтобы я взял Медрота с собой; и я молился, чтобы таким образом я мог искупить свой старый грех и чтобы это искупление не потребовало окончательного поражения всей Британии. По крайней мере, если Медрота не будет, Британия может быть спасена от рокового раскола внутри самой себя, раскола, который должен был впустить тьму. И я торопливо — потому что уже слышал сквозь плетеные стены гомон собирающихся эскадронов — приготовился, словно для того, чтобы принять невесту или триумф, потому что нечто во мне, что было старше, чем моя собственная жизнь, то самое нечто, которое я чувствовал во время своей коронации, как будто знало, что существуют некие приличия, внешний и приметный знак добровольного согласия, который надлежало сделать перед лицом богов… Я внезапно вспомнил, как аккуратно юный оруженосец Амброзия подравнял ему по его просьбе волосы в утро его последней охоты.

Загрузка...