Восемь лет спустя, Киев, 1107 год, лето


В келью к Евпраксии-Варваре заглянула келейница Серафима и предупредила:

— Жди беды, сестра. Матушка как узнали, что без спросу подалась ты на похороны Гиты в Переяславль, так серчали зело. Говорили, что в обители своевольничать никому не след, даже княжьим дочкам. И велели, по твоём появлении, отвести тебя к ней для толковища.

— Ой, подумаешь, беда! — отмахнулась Евпраксия. — Не убьёт же она меня!

Серафима потупилась и сказала тихо:

— Ты на всякий случай ничего чужого не ешь и не пей. И вообще в монастыре не трапезничай. А посадят коль на хлеб и на воду — потребляй только те, что подам тебе я.

Ксюша удивилась:

— Господи, о чём ты?

— Я и так поведала больше, чем должна была.

У монашки от страха выступил пот на лбу:

— Ты считаешь?.. Неужто?..

— Повнимательней будь.

— Боже мой, не верю!

— Осторожность не помешает.

Янка сидела в кресле и писала что-то гусиным пером на листе пергамента. Встретила Евпраксию молча, даже не повернув головы. Та с поклоном спросила:

— Дозволяешь, матушка?

Настоятельница ответила:

— Дозволяю — не дозволяю... Ты же всё одно делаешь как хочешь.

Младшая сестра пояснила:

— Я отправилась к Мономаху не на гульбище, между прочим. Проводить невестку в последний путь и Во-лодюшку поддержать добрым словом. Он признателен был вельми за мою заботу. Сокрушался, что тебя не увидел...

— Речь веду не об этом. Как посмела ты ослушаться моего повеления? Ясно говорила: никуда не ехать! Отчего дерзнула не подчиниться? — Янка отшвырнула перо, и оно чернилами испачкало скатерть. В первый раз подняла глаза на вошедшую и была неприятно поражена, что Опракса-Варвара выглядит гораздо свежее, чем до пострига: тени под глазами не такие зловещие, на щеках едва заметный румянец, а рисунок губ умиротворённый. Это вывело игуменью из себя окончательно; прервала Евпраксию на полуслове: — Слушать ничего не желаю! За твоё непослушание я обязана тебя покарать. Запрещаю покидать свою келью две недели, даже на моление. А из яств — лишь вода да хлеб.

— Как прикажешь, матушка.

— И ни с кем общения не иметь, кроме Серафимы.

— С Катей Хромоножкой нельзя?

— Я сказала: ни с кем.

— С Ваской тож?

— Ас девицей тем паче. С панталыку ея собьёшь.

— Восемь лет не сбивала вроде.

— Цыц! Не возражать!

— Умолкаю, матушка.

— Лыбься, лыбься. Я тебе устрою райскую жизнь.

— И не думала улыбаться, ваше высокопреподобие.

— Будто я не вижу. Кончилась твоя вольница. Монастырь — не княжеское сельцо для отдохновения. Две недели на хлебе и воде мало — лучше целый месяц. И надеть власяницу. И стегать себя розгами по рукам, ногам и лицу, чтоб ходила вечно в кровавых струпьях.

Ксюшины глаза потемнели:

— Может быть, прикажешь сразу меня распять? Чтоб уж окончательно извести?

Янку передёрнуло:

— Богохульствуешь, тварь такая? Издеваешься над Крестом Святым? — Помолчав, сказала: — Лёгкой смерти себе не жди. Будешь умирать долго и мучительно. Потому как житья я тебе не дам.

Евпраксия сказала твёрдо:

— Но и ты не богохульствуй, сестрица. Жизнь давать или отнимать может только Бог. И тебе не позволят надо мной измываться.

— Любопытно, кто?

— Братец наш любезный. Если что, сказал, дай мне знать — я приеду и тебя из беды-то выручу.

— Так попробуй, дай. Много человек у тебя на посылках?

— Кто-нибудь найдётся.

— И не затевайся. Хуже будет.

Первую неделю своего заключения Евпраксия выдержала легко. Вспоминала поездку в Переяславль, разговоры с Владимиром и его сыном Юрием, занималась переводами на русский некоторых греческих книг, принесённых по её просьбе Серафимой, вышивала на пяльцах. И конечно, много молилась. Но потом одиночество стало одолевать, в келье было жарко, душно, тёплая вода вызывала отвращение. И желание сочинить записку брату крепло с каждым часом. Шёпотом спросила у зашедшей келейницы:

— Коли я составлю малую цидульку на волю — сможешь передать?

Та решительно отмахнулась:

— Что ты, что ты, окстись!

— Да чего бояться? Кто узнает, коли спрячешь под платьем?

— Ни за что на свете. Ить меня обыскивают при выходе от тебя. Даже и под платьем.

— Свят, свят, свят! Мыслимо ли это?

— Вот представь себе.

— Янка ополоумела.

— И на Катю Хромоножку ругается. Та всё время плачет.

— Господи Иисусе!

— Так что не взыщи, а помочь тебе не смогу я при всём желании.

— Ладно, потерплю.

Неожиданно вместо Серафимы хлеб и воду принесла сестра Харитина (в обиходе, среди монашек, получившая прозвище Харя — за наушничества настоятельнице); внешне была сама любезность, но никто никогда не сомневался в её подлых мыслях. Ксюша удивилась:

— Почему тебе приказали приносить мне пищу?

Харитина слащаво заулыбалась:

— Разве ж это труд? Поручение матушки только в радость.

— Но ведь прежде приходила келейница.

— Нынче недосуг, надобно готовиться к Троице, веточки берёзовые срезать и траву-мураву везти.

— Я прошу вернуть Серафиму.

— Невозможно сие, Варварушка: занята она.

— От тебя вообще не приму еды.

— Ох, за что ж такая немилость?

— Я тебе не верю.

— Нешто я могу кому повредить? — слишком уж наигранно огорчилась та.

— Ты — не знаю, а другие могут.

— Уж про что толкуешь — не ведаю, только мне поручено — и придётся кушать.

— И глотка не сделаю. Так и передай Янке.

— Обязательно передам, беспременно, а как же!

— Передай, что не прекращу голодать, если не вернут Серафиму.

— Рассерчают матушка. Ох уж рассерчают!

— Очень хорошо. Мне она — сводная сестра, вот и разберёмся по-свойски.

— Вы пока разбираетесь, Хромоножке-то достаются все синяки да шишки.

— Что опять стряслось?

Харитина преувеличенно скорбно вздохнула:

— За проступок свой в тёмную посажена.

— За какой проступок?

— В трапезной прислуживала и, споткнувшись, опрокинула бадью с квасом.

— Так она же хромая — вот и оступилась.

— Не была бы матушка на тебя сердита — и Катюше бы не попало. А теперь страдает через тебя.

Евпраксия залилась краской:

— Я желаю говорить с Янкой! Живо доложи!

— Доложу сейчас же. Но захочет ли матушка говорить с тобою?..

Разумеется, Опраксин протест ни к чему не привёл: настоятельница до разговора не снизошла и келейницу не вернула. Ксюша начала голодовку. Силы оставляли её, и она размышляла, грустно улыбаясь: «А не всё ль равно, от чего преставиться — от отравы или от голода? Нет, в моём положении лучше от голода, но не покорённой и гордой. Быть отравленной, точно крыса в погребе, вовсе недостойно».

И действительно: смерть явилась как избавление...

Только не к беглянке императрице, а к другой высокопоставленной даме — к матери великого Киевского князя Святополка, урождённой польской принцессе Гертруде, дочери короля Польши, Казимира Пяста. От жары ей сделалось дурно, и она скоропостижно умерла от удара. А на похороны княгини, отдавая дань уважения двоюродному брату, прибыл из Переяславля сам Владимир Мономах. И решил проведать сестёр в Андреевской обители. Заявился к игуменье с дорогими подарками, принял угощение и спросил, сидя за столом:

— Где же Катя с Опраксой, отчего их не позовут?

Янка сообщила сквозь зубы:

— Обе оне наказаны за грехи.

— Ах, оставь, какие у них могут быть грехи? Обе точно ангелы.

Настоятельница съязвила:

— Да, особенно Евпраксия — чистый херувим!

Брат сказал примирительно:

— Ну, пожалуйста, Яночка, не злобничай, ради моего приезда хотя бы. Разреши увидеть.

Та позволила скрепя сердце:

— Будь по-твоему. Об одном прошу: не жалей их сильно. Не мешай мне воспитывать в духе послушания.

Мономах похлопал её по руке:

— Полно строить из себя буку. Что ты в самом деле? Помню, как была жизнерадостной девушкой, пела песенки и гадала на чаре, кто тебе будет суженый.

Янка поджала губы:

— Ты меня с кем-то путаешь. Сроду я такой не бывала.

— А забыла, как в тебя влюбился Ян Вышатич? И однажды вас застукали на сенях старого дворца, где вы целовались?

— Прекрати! — побелела преподобная. — И не смей никому рассказывать!

Он расхохотался:

— Хорошо, не буду. Но и ты не делай вид, что святая. Все мы грешны. Тем уже, что зачаты не от Духа Святого, а от семени нашего родителя — Всеволода Ярославича. И негоже тебе глумиться над сёстрами родными. Иисус бы тебя не понял.

Янка поднялась:

— Не учи меня христианству, дорогой. Я уйду, дабы не мешать вашей братской встрече. Не терплю этих ваших нежностей, или, как сказали бы латиняне, сантиментов.

— Жаль, сестра, что не терпишь. Хуже некуда, коли вместо сердца — ледышка.

Катя прихромала одна и, увидев Владимира, вскрикнула от радости:

— Ты ли это, княже? Пресвятая Дева! Дай мне приложиться к твоим перстам.

— Не к перстам, а к ланитам, душенька. — Усадил её с собой рядом, начал угощать и расспрашивать.

Катя ела споро, но на все вопросы о себе отвечала сдержанно: мол, сама виновата, и жаловаться нечего.

— А Опракса? Кстати, где ж она?

Хромоножка опустила глаза:

— Нездорова, кажется...

— Ну, так я пойду её навестить.

— Не положено светским заходить в наши кельи.

— Пусть тогда приведут сюда.

— Нет, нельзя, нельзя, совершенно невозможно.

— Отчего такое?

— Потому что она... она... встать уже не может!.. — И несчастная разревелась в голос.

Озадаченный Мономах стал её утешать и одновременно выпытывать: что же всё-таки сделали с их сестрой? А когда узнал о воде и хлебе, власянице и розгах, голодовке невольницы, вознегодовал. Стукнул кулаком по столешнице:

— Я иду к ней немедля! И никто остановить не посмеет!

Катя прошептала:

— Поступай... поступай как знаешь... Только помоги ей, пожалуйста... Если ещё не поздно...

Мономах стремительным шагом направился по внутренним галереям и решительно отстранял монашек, заступавших ему дорогу, а отдельных, самых рьяных, висших на его рукавах, стряхивал с себя, как налипший репей.

— Где она? — рычал Владимир. — Где моя Опракса? Коли не увижу, разнесу по щепкам это ваше осиное гнёздышко! — Сапогом сбил замок на келье и ворвался внутрь.

Узница лежала пластом на лавке — бледная, худая, с безразличными ко всему глазами. Повернула голову, разлепила ссохшиеся губы:

— Что сие такое? Кто вы, сударь?

— Ты не узнаёшь? Я твой брат Володимер. — Мономах опустился перед ней на колени.

— Господи, Володечко... Поцелуй меня. Докажи, что ты настоящий, а не призрак из моих бредней...

Он поцеловал её с нежностью. А потом сказал:

— Я тебя вызволю отсюда. Прочь, прочь, на свежий воздух, вон из этих стен!

— Вызволи, пожалуйста. Или я погибну...

— Ни за что, не смей! С Янкой разберёмся потом, а сейчас тебя надо выручать.

Подхватив сестру на руки (удивившись про себя, как она мало весит), вынес в галерею и пошёл по ступенькам вниз. На ходу Ксюша лепетала:

— Ох, а может, мы дурно поступаем?.. Я ведь приняла постриг... Вдруг митрополит нас предаст анафеме? Отлучит от церкви?..

Мономах бубнил:

— Ты молчи, молчи. Я ему объясню. Он поймёт.

— Но ведь мне сюда больше не вернуться...

— И не надо. Не один Андреевский монастырь на свете. Что-нибудь придумаем.

Евпраксия-Варвара ласково прильнула к его груди:

— Как же хорошо, что ты появился! Мне с тобой ничего не страшно!

— Ничего и не бойся. Вместе нас никто не погубит.

Загрузка...