В келью к Евпраксии-Варваре заглянула келейница Серафима и предупредила:
— Жди беды, сестра. Матушка как узнали, что без спросу подалась ты на похороны Гиты в Переяславль, так серчали зело. Говорили, что в обители своевольничать никому не след, даже княжьим дочкам. И велели, по твоём появлении, отвести тебя к ней для толковища.
— Ой, подумаешь, беда! — отмахнулась Евпраксия. — Не убьёт же она меня!
Серафима потупилась и сказала тихо:
— Ты на всякий случай ничего чужого не ешь и не пей. И вообще в монастыре не трапезничай. А посадят коль на хлеб и на воду — потребляй только те, что подам тебе я.
Ксюша удивилась:
— Господи, о чём ты?
— Я и так поведала больше, чем должна была.
У монашки от страха выступил пот на лбу:
— Ты считаешь?.. Неужто?..
— Повнимательней будь.
— Боже мой, не верю!
— Осторожность не помешает.
Янка сидела в кресле и писала что-то гусиным пером на листе пергамента. Встретила Евпраксию молча, даже не повернув головы. Та с поклоном спросила:
— Дозволяешь, матушка?
Настоятельница ответила:
— Дозволяю — не дозволяю... Ты же всё одно делаешь как хочешь.
Младшая сестра пояснила:
— Я отправилась к Мономаху не на гульбище, между прочим. Проводить невестку в последний путь и Во-лодюшку поддержать добрым словом. Он признателен был вельми за мою заботу. Сокрушался, что тебя не увидел...
— Речь веду не об этом. Как посмела ты ослушаться моего повеления? Ясно говорила: никуда не ехать! Отчего дерзнула не подчиниться? — Янка отшвырнула перо, и оно чернилами испачкало скатерть. В первый раз подняла глаза на вошедшую и была неприятно поражена, что Опракса-Варвара выглядит гораздо свежее, чем до пострига: тени под глазами не такие зловещие, на щеках едва заметный румянец, а рисунок губ умиротворённый. Это вывело игуменью из себя окончательно; прервала Евпраксию на полуслове: — Слушать ничего не желаю! За твоё непослушание я обязана тебя покарать. Запрещаю покидать свою келью две недели, даже на моление. А из яств — лишь вода да хлеб.
— Как прикажешь, матушка.
— И ни с кем общения не иметь, кроме Серафимы.
— С Катей Хромоножкой нельзя?
— Я сказала: ни с кем.
— С Ваской тож?
— Ас девицей тем паче. С панталыку ея собьёшь.
— Восемь лет не сбивала вроде.
— Цыц! Не возражать!
— Умолкаю, матушка.
— Лыбься, лыбься. Я тебе устрою райскую жизнь.
— И не думала улыбаться, ваше высокопреподобие.
— Будто я не вижу. Кончилась твоя вольница. Монастырь — не княжеское сельцо для отдохновения. Две недели на хлебе и воде мало — лучше целый месяц. И надеть власяницу. И стегать себя розгами по рукам, ногам и лицу, чтоб ходила вечно в кровавых струпьях.
Ксюшины глаза потемнели:
— Может быть, прикажешь сразу меня распять? Чтоб уж окончательно извести?
Янку передёрнуло:
— Богохульствуешь, тварь такая? Издеваешься над Крестом Святым? — Помолчав, сказала: — Лёгкой смерти себе не жди. Будешь умирать долго и мучительно. Потому как житья я тебе не дам.
Евпраксия сказала твёрдо:
— Но и ты не богохульствуй, сестрица. Жизнь давать или отнимать может только Бог. И тебе не позволят надо мной измываться.
— Любопытно, кто?
— Братец наш любезный. Если что, сказал, дай мне знать — я приеду и тебя из беды-то выручу.
— Так попробуй, дай. Много человек у тебя на посылках?
— Кто-нибудь найдётся.
— И не затевайся. Хуже будет.
Первую неделю своего заключения Евпраксия выдержала легко. Вспоминала поездку в Переяславль, разговоры с Владимиром и его сыном Юрием, занималась переводами на русский некоторых греческих книг, принесённых по её просьбе Серафимой, вышивала на пяльцах. И конечно, много молилась. Но потом одиночество стало одолевать, в келье было жарко, душно, тёплая вода вызывала отвращение. И желание сочинить записку брату крепло с каждым часом. Шёпотом спросила у зашедшей келейницы:
— Коли я составлю малую цидульку на волю — сможешь передать?
Та решительно отмахнулась:
— Что ты, что ты, окстись!
— Да чего бояться? Кто узнает, коли спрячешь под платьем?
— Ни за что на свете. Ить меня обыскивают при выходе от тебя. Даже и под платьем.
— Свят, свят, свят! Мыслимо ли это?
— Вот представь себе.
— Янка ополоумела.
— И на Катю Хромоножку ругается. Та всё время плачет.
— Господи Иисусе!
— Так что не взыщи, а помочь тебе не смогу я при всём желании.
— Ладно, потерплю.
Неожиданно вместо Серафимы хлеб и воду принесла сестра Харитина (в обиходе, среди монашек, получившая прозвище Харя — за наушничества настоятельнице); внешне была сама любезность, но никто никогда не сомневался в её подлых мыслях. Ксюша удивилась:
— Почему тебе приказали приносить мне пищу?
Харитина слащаво заулыбалась:
— Разве ж это труд? Поручение матушки только в радость.
— Но ведь прежде приходила келейница.
— Нынче недосуг, надобно готовиться к Троице, веточки берёзовые срезать и траву-мураву везти.
— Я прошу вернуть Серафиму.
— Невозможно сие, Варварушка: занята она.
— От тебя вообще не приму еды.
— Ох, за что ж такая немилость?
— Я тебе не верю.
— Нешто я могу кому повредить? — слишком уж наигранно огорчилась та.
— Ты — не знаю, а другие могут.
— Уж про что толкуешь — не ведаю, только мне поручено — и придётся кушать.
— И глотка не сделаю. Так и передай Янке.
— Обязательно передам, беспременно, а как же!
— Передай, что не прекращу голодать, если не вернут Серафиму.
— Рассерчают матушка. Ох уж рассерчают!
— Очень хорошо. Мне она — сводная сестра, вот и разберёмся по-свойски.
— Вы пока разбираетесь, Хромоножке-то достаются все синяки да шишки.
— Что опять стряслось?
Харитина преувеличенно скорбно вздохнула:
— За проступок свой в тёмную посажена.
— За какой проступок?
— В трапезной прислуживала и, споткнувшись, опрокинула бадью с квасом.
— Так она же хромая — вот и оступилась.
— Не была бы матушка на тебя сердита — и Катюше бы не попало. А теперь страдает через тебя.
Евпраксия залилась краской:
— Я желаю говорить с Янкой! Живо доложи!
— Доложу сейчас же. Но захочет ли матушка говорить с тобою?..
Разумеется, Опраксин протест ни к чему не привёл: настоятельница до разговора не снизошла и келейницу не вернула. Ксюша начала голодовку. Силы оставляли её, и она размышляла, грустно улыбаясь: «А не всё ль равно, от чего преставиться — от отравы или от голода? Нет, в моём положении лучше от голода, но не покорённой и гордой. Быть отравленной, точно крыса в погребе, вовсе недостойно».
И действительно: смерть явилась как избавление...
Только не к беглянке императрице, а к другой высокопоставленной даме — к матери великого Киевского князя Святополка, урождённой польской принцессе Гертруде, дочери короля Польши, Казимира Пяста. От жары ей сделалось дурно, и она скоропостижно умерла от удара. А на похороны княгини, отдавая дань уважения двоюродному брату, прибыл из Переяславля сам Владимир Мономах. И решил проведать сестёр в Андреевской обители. Заявился к игуменье с дорогими подарками, принял угощение и спросил, сидя за столом:
— Где же Катя с Опраксой, отчего их не позовут?
Янка сообщила сквозь зубы:
— Обе оне наказаны за грехи.
— Ах, оставь, какие у них могут быть грехи? Обе точно ангелы.
Настоятельница съязвила:
— Да, особенно Евпраксия — чистый херувим!
Брат сказал примирительно:
— Ну, пожалуйста, Яночка, не злобничай, ради моего приезда хотя бы. Разреши увидеть.
Та позволила скрепя сердце:
— Будь по-твоему. Об одном прошу: не жалей их сильно. Не мешай мне воспитывать в духе послушания.
Мономах похлопал её по руке:
— Полно строить из себя буку. Что ты в самом деле? Помню, как была жизнерадостной девушкой, пела песенки и гадала на чаре, кто тебе будет суженый.
Янка поджала губы:
— Ты меня с кем-то путаешь. Сроду я такой не бывала.
— А забыла, как в тебя влюбился Ян Вышатич? И однажды вас застукали на сенях старого дворца, где вы целовались?
— Прекрати! — побелела преподобная. — И не смей никому рассказывать!
Он расхохотался:
— Хорошо, не буду. Но и ты не делай вид, что святая. Все мы грешны. Тем уже, что зачаты не от Духа Святого, а от семени нашего родителя — Всеволода Ярославича. И негоже тебе глумиться над сёстрами родными. Иисус бы тебя не понял.
Янка поднялась:
— Не учи меня христианству, дорогой. Я уйду, дабы не мешать вашей братской встрече. Не терплю этих ваших нежностей, или, как сказали бы латиняне, сантиментов.
— Жаль, сестра, что не терпишь. Хуже некуда, коли вместо сердца — ледышка.
Катя прихромала одна и, увидев Владимира, вскрикнула от радости:
— Ты ли это, княже? Пресвятая Дева! Дай мне приложиться к твоим перстам.
— Не к перстам, а к ланитам, душенька. — Усадил её с собой рядом, начал угощать и расспрашивать.
Катя ела споро, но на все вопросы о себе отвечала сдержанно: мол, сама виновата, и жаловаться нечего.
— А Опракса? Кстати, где ж она?
Хромоножка опустила глаза:
— Нездорова, кажется...
— Ну, так я пойду её навестить.
— Не положено светским заходить в наши кельи.
— Пусть тогда приведут сюда.
— Нет, нельзя, нельзя, совершенно невозможно.
— Отчего такое?
— Потому что она... она... встать уже не может!.. — И несчастная разревелась в голос.
Озадаченный Мономах стал её утешать и одновременно выпытывать: что же всё-таки сделали с их сестрой? А когда узнал о воде и хлебе, власянице и розгах, голодовке невольницы, вознегодовал. Стукнул кулаком по столешнице:
— Я иду к ней немедля! И никто остановить не посмеет!
Катя прошептала:
— Поступай... поступай как знаешь... Только помоги ей, пожалуйста... Если ещё не поздно...
Мономах стремительным шагом направился по внутренним галереям и решительно отстранял монашек, заступавших ему дорогу, а отдельных, самых рьяных, висших на его рукавах, стряхивал с себя, как налипший репей.
— Где она? — рычал Владимир. — Где моя Опракса? Коли не увижу, разнесу по щепкам это ваше осиное гнёздышко! — Сапогом сбил замок на келье и ворвался внутрь.
Узница лежала пластом на лавке — бледная, худая, с безразличными ко всему глазами. Повернула голову, разлепила ссохшиеся губы:
— Что сие такое? Кто вы, сударь?
— Ты не узнаёшь? Я твой брат Володимер. — Мономах опустился перед ней на колени.
— Господи, Володечко... Поцелуй меня. Докажи, что ты настоящий, а не призрак из моих бредней...
Он поцеловал её с нежностью. А потом сказал:
— Я тебя вызволю отсюда. Прочь, прочь, на свежий воздух, вон из этих стен!
— Вызволи, пожалуйста. Или я погибну...
— Ни за что, не смей! С Янкой разберёмся потом, а сейчас тебя надо выручать.
Подхватив сестру на руки (удивившись про себя, как она мало весит), вынес в галерею и пошёл по ступенькам вниз. На ходу Ксюша лепетала:
— Ох, а может, мы дурно поступаем?.. Я ведь приняла постриг... Вдруг митрополит нас предаст анафеме? Отлучит от церкви?..
Мономах бубнил:
— Ты молчи, молчи. Я ему объясню. Он поймёт.
— Но ведь мне сюда больше не вернуться...
— И не надо. Не один Андреевский монастырь на свете. Что-нибудь придумаем.
Евпраксия-Варвара ласково прильнула к его груди:
— Как же хорошо, что ты появился! Мне с тобой ничего не страшно!
— Ничего и не бойся. Вместе нас никто не погубит.