Мономах, вызволив сестру из Андреевской обители, свёз её сначала в княжеский дворец к Святополку, их двоюродному брату, и на все протесты Янки возвратить обратно возмутительницу спокойствия отвечал отказом, а когда Евпраксия за пару дней стала чувствовать себя лучше, счёл за благо переправить её в Вышгород, к матери-княгине. Та обрадовалась немало, угощала пасынка и дочь самыми достойными яствами. Причитала при этом:
— Тэвочки моя, ты такой есть худючий и бледный! Надо больше кушать. Пить кумыс и катык, в лес ходить и на речка, лакомиться ягода, молёко и мёд. Мы тебя быстро поправлять, очень опекать.
А Опракса спрашивала у брата:
— Как мне быть, Володюшко? К Янке не вернусь, это вне сомнений. Но куда податься? Ведь иные женские монастыри Киева побоятся теперь меня принять. А в другой какой-нибудь город уезжать не хочу. Тут под боком маменька, Катя, Васка. Как же я без них?
Мономах не знал, что ответить, пожимал в задумчивости плечами:
— Надо покумекать, дело непростое... Заодно решить с Катериной — ей-то оставаться в Андреевской обители тоже ведь нельзя. Злыдня Янка будет вымещать на сестре все свои обиды. В гроб загонит девку.
Евпраксия крестилась:
— Господи Иисусе! Помоги Хромоножке и не допусти измывательств над сим ангельским созданием.
— Да, она из нас самая невинная.
Не успел Владимир и дня погостить у мачехи, как из Киева прискакал нарочный: Святополк сообщал, что Переяславль осадили половцы во главе с Боняком, надо поспешать городу на выручку. Князь заторопился и велел немедля седлать коней. Евпраксия вышла проводить брата. Он сказал на прощание:
— Вот какая мысль посетила меня внезапно. Может, бить челом Феоктисту — настоятелю Печерской обители? Он один отважится не бояться Янки. Монастырь-то его мужской, но к нему примыкает несколько женских келий — для монахинь из княжеских и боярских семей. Там-то тебе и место.
Оживившись, она кивнула:
— Было бы неплохо. Жаль, что не успеешь выступить ходатаем за меня.
— Может, и успею, Бог даст. Если что, я пришлю человека с весточкой. — И вскочил в седло.
— Благодарна тебе за всё, мой спаситель и избавитель. Да хранит тебя Небо от напастей и тяжких ран! — Осенила его крестом.
— Будь здорова, милая. Помолись за меня и моё семейство.
Он действительно улучил момент среди воинских сборов в дорогу и заехал в Печерский монастырь. Феоктист был сухонький маленький старик лет примерно семидесяти, но достаточно крепкий и жизнерадостный. Пригласил Мономаха за стол, угостил сбитнем и ватрушками, а по ходу трапезы внимательно выслушал. Покачал головой сочувственно:
— Вот ведь Янка какая, право. Я и раньше знал, что она своих сестёр держит в чёрном теле, спуску не даёт за малейший проступок, но про эти зверства слыхом-то не слыхивал — чтобы запирать и держать на воде и хлебе, плоть свою истязать насильно — власяницей да плетью? Будто не христианка, а ирод. Да ещё кого — сводную сестрицу, порождение собственного батюшки? Просто удивительно...
— Янка невзлюбила княгиню Анну с самого начала, не желала признавать мачехой — может, оттого что они ровесницы, может, оттого что та половчанка... Я сие не ведаю... А потом эта нелюбовь перешла на троих ея деток. В меньшей степени на покойного Ростислава Всеволодича — он и Янка общались мало. И в каких-то несуразных формах — на Опраксу и Катю Хромоножку. С тех, я думаю, пор, как они отправились в школу для девочек при Андреевском монастыре, а сестра уже была там игуменьей.
Феоктист продолжил:
— А уж как княжна вернулась из немецких земель, Янка точно с цепи сорвалась — вроде нет других предметов для разговора, кроме как ругать Евпраксию. Уж такая она сякая, немазаная, «сука-волочайка», Господи, прости!
Мономах сказал:
— Ксюша после пострига приезжала ко мне в Переяславль — поклониться праху моей супруги. Мы подолгу толковали о ея немецком замужестве. Многое скрывает, но и то, что осмелилась мне поведать, повергает в оторопь. Этот Генрих Четвёртый — просто кровопивец, воплощение самого нечистого, тать, мучитель. Измывался над бедной Опраксушкой как хотел. А она терпела, потому что любила. Потому что закон велит. Но потом сбежала и отомстила. Так за что ж ея осуждать прикажете?
Настоятель не возражал:
— Осуждать нельзя. Надо пожалеть.
— Пожалейте ж, отче. Приютите у себя в женских кельях. Обещаю, что, когда отгоню Боняка от Переяславля, я велю прислать для обители Печерской щедрые дары.
Феоктист поблагодарил, но вздохнул с неким огорчением:
— Так-то оно так, от даров отказываться грех, но предвижу бучу, поднятую Янкой. Не иначе как к митрополиту пойдёт.
— Я и с ним переговорю. Слава Богу, что, греком будучи, он пока не лезет в наши русские распри. И рассудит по справедливости.
— Уповаю на сё, Володимере, очень уповаю.
Князь не обманул и добился одобрения у первосвятителя на Опраксин переход в другой монастырь. Правда, его высокопреосвященство счёл необходимым чинно порассуждать о латинской ереси, сбившей Адельгейду с пути истинного.
— Этот Папа Урбан... тоже самозванец, — говорил Никифор с неодобрением. — Кто таков вообще? Жалкий французишко Эд де Шатийон, в прошлом — приор Клюни. Всколыхнул Иеропию на Крестовый поход — под предлогом борьбы за Гроб Господень в Палестине, а на самом деле вознамерился силой провести унию церквей. Но Создатель не допустил подобного богохульства, и осада Константинополя провалилась. Православие как истинное учение выстояло. Единению с католиками-христопродавцами не бывать. — А про Евпраксию сказал: — Жаль ея, конечно. Выдавать за католиков русских девушек — лишь губить их души. Лучше уж за половцев даже. Те хотя и язычники, но свои. Не вероотступники. Пусть живёт в Печерской обители и замаливает грехи. Я не против.
Вот чего не успел в Киеве Владимир, так помочь бедной Хромоножке. Закрутился с подготовкой похода, выступил к Переяславлю в середине июля (плыли на нескольких ладьях — люди впереди, кони отдельно) и о Кате вспомнил уже в пути, миновав Белгород. «Тьфу ты, дьявол, — выругался про себя. — Вот ведь незадача! Пропадёт бедняга в лапах этой злыдни. Ну да ничего: буду жив — вернусь, подсоблю сестрёнке».
В августе Евпраксия переехала к Феоктисту. Выкатила из Вышгорода в коляске, запряжённой парой лошадей, и велела обогнуть Киев с запада, по другую сторону от Днепра, дабы не столкнуться ни с кем из знакомых. Миновала сельцо Берестово, где почти век тому назад отдал Богу душу её прадедушка — князь Владимир Святой, окрестивший Русь. Тут любили проводить лето и другие князья — дед Ярослав, дядя Святослав Ярославич и отец Всеволод Ярославич. Вспоминая их, Ксюша осенила себя крестным знамением, глядя на церковь Спаса, выстроенную не так давно. А от Берестова до Печерской обители — несколько шагов.
Женские кельи располагались хоть и внутри монастыря, но стояли особняком, за Успенским собором, ближе к Троицкой надвратной церкви. Общей трапезной у монашек не было, ели каждая сама по себе. Но молились сообща, в небольшой часовне при митрополичьих палатах. И разгуливать просто так не имели права, уж не говоря о пещерах («печёрах»), где могла ступать лишь нога мужчины. Разрешалось инокиням работать в саду, хлеву и на огороде, а ещё, по особому дозволению митрополита, у него в библиотеке. Вот и весь «распорядок дня».
Феоктист вышел встретить прибывшую княжну, благосклонно принял её приветствия и поднёс для поцелуя свой массивный наперсный крест. Так сказал:
— Что ж, располагайся, сестра Варвара, обживайся, привыкай к нашему уставу. Будь как дома. Коль возникнут какие трудности, обращайся ко мне без всякого. Помогу, чем смогу.
Ксюша поклонилась:
— Благодарствую, благодарствую, отче. Ничего мне особенного не надобно, акромя тишины да покоя, книжных чтений да истовых молитв. Да ещё по праздникам повидаться с моими — маменькой, сестрой и приёмной дочкой.
— Никаких препятствий чинить не станем.
Первые недели протекли в безмятежности. Просыпались затемно, умывались ледяной водой из колодца и спешили к заутрене. Пели хором. После небольшой трапезы (каша, мёд, творог) помогали братьям-монахам убирать в Успенском соборе и других церквах и работали по хозяйству. В полдень обедали (овощи, похлёбка, яйца, рыба или курица, иногда — телятина, запивали квасом). В общей сложности молились пять раз в сутки. Вечеряли молоком и хлебом, фруктами и ягодами. И ложились рано, заперев курятник и хлев после дойки.
Евпраксия подружилась с сестрой Манефой — чуть постарше себя, сорокалетней, из боярского рода Чуриловичей, потерявшей мужа и троих детей на пожаре. Чудом не сгорела сама (приговаривая: «Кто должен утонуть, не горит»), а потом, от тоски и горя, подалась в монастырь к Феоктисту, дальнему родичу погибшего мужа; тот не отказал. У Манефы страшные ожоги зарубцевались, но серьёзно пострадали глаза — и от пламени, и от слёз, и от мук дальнейших; видела предметы как в тумане, а читать и писать не могла вовсе. Сёстры подсобляли ей, как могли, ограждали от тяжёлой работы, но она старалась не отставать, огорчалась, что хоть в чём-то уступает другим. Ксюша понемногу подбадривала её:
— Погоди, не спеши, не переживай. От волнений теряешь зрение больше. Время лечит. Мал-помалу очи придут в порядок.
— Совестно, Варварушка, — сетовала та. — Быть нахлебницей у моих сестёр.
— Ты ж не виновата в случившемся. С каждым такое может произойти. А христианский долг сильных и здоровых — печься о недужных и страждущих. Нам такая забота только в радость.
— Можно подумать, что ты не страждешь.
— Ну, во-первых, в последние седмицы меньше — мне в Печерской обители славно. Во-вторых, не больна глазами и ничем иным. Коли заболею — и мне помогут.
Вечерами, при зажжённой свече, Евпраксия читала вслух греческие книги, взятые в митрополичьей библиотеке, а Манефа слушала, иногда просила растолковать сложные места; получившая хорошее образование в Германии, Адельгейда объясняла уверенно. Часто к их посиделкам присоединялись остальные монашки, предаваясь богословским и житейским беседам. А на Яблочный Спас Евпраксия и Манефа, отпросившись у Феоктиста, посетили Вышгород, навестили княгиню Анну и увиделись с Катей Хромоножкой и Ваской.
Дочка Паулины сильно подросла, прямо повзрослела, говорила складно и ни капельки не стеснялась. Подарила приёмной матери вышитую ею собственноручно подушку — куст шиповника с красными цветами. А Опракса вручила девочке небольшое серебряное колечко с бриллиантиком, в детстве подаренное ей князем Всеволодом.
И сестре Манефе в Вышгороде очень понравилось, от души благодарила Варвару на обратном пути. Та кивала рассеянно: думала о словах, сказанных по секрету Хромоножкой.
Катя выглядела неважно: похудела, осунулась и напоминала подбитую птицу. На воде и хлебе больше не сидела, ибо митрополит, от Владимира Мономаха узнавший о бесчинствах Янки, запретил той измываться над сёстрами; но подспудные тычки и уколы Катя ощущала всё время.
— И сестра Серафима оказалась в немилости, — говорила монашка. — Из келейниц перевели ея в скотницы — убирать навоз из свинарника. Лишь за то, что тебе сочувствовала когда-то.
— Кто ж теперь в келейницах?
— Ясно дело, кто: Харитина, Харя.
— Ух, змея подколодная! Ядом так и брызжет. Я боялась принимать от нея еду.
— Я бы тоже не приняла — слава Богу, что меня до последнего хлебом и водой Серафима снабжала.
— А когда Володюшко спас меня, визгу было много?
Хромоножка замахала ладошками:
— Ой, не то слово! Серафима баяла, будто Янка бегала к самому Никифору, всё желала возвратить тебя к нам. Ничего не добилась, лишь, наоборот, получила повеление выпустить меня на свободу. — Наклонилась к уху и добавила шёпотом: — Сёстры говорили — Янка поклялась, будто не оставит тебя в покое даже у Феоктиста.
— Ну, уж это — дудки, — рассмеялась Ксюша. — Руки коротки.
Катя продолжала вполголоса:
— Ох, не зарекайся. От нея всего можно ожидать. Пребывай начеку. И особливо — не ешь незнакомой пищи.
— Что с тобой, сестрица? Ты и в самом деле считаешь?..
Та ответила, опустив глаза:
— Бережёного Господь бережёт...
— Ну, не знаю, право. Ты сгущаешь краски.
— Осторожность не помешает, душенька.
Да, сестре Варваре, прежней Адельгейде, было от чего призадуматься. И особенно страхи возросли на Медовый Спас: ей прислали от келейника Феодосия приглашение появиться в настоятелевых палатах.
— Для чего ж такое, не знаешь? — удивилась Ксюша, обращаясь к посыльному — мальчику-послушнику.
— Два бочонка мёду прибыли в подарок из Янчина монастыря.
— Как — из Янчина? — вздрогнула Опракса.
— Из Андреевской обители, значит. Для тебя, сестра, и владыки Феоктиста.
— Господи, помилуй! — вся похолодела она. — Это ж неспроста!
— Ясно, неспроста, — подтвердил разговорчивый паренёк. — А по поводу праздника.
— Да, хорош праздник, ничего не скажешь! — И помчалась предупредить келейника о возможной опасности.
Тот сидел за столом и, блаженно улыбаясь, ложкой намазывал на хлеб светлый липовый мёд из глиняной плошки. Покивав, поведал:
— На бочонках имелись берестяные записочки, чей который, да они в пути-то слетели. Я уж выбрал сам, поразмыслив здраво: маленький себе взял, а большой тебе уготовал. Вишь: не вытерпел и попробовал с ходу. Знатный мёд! Присоединяйся, Варварушка.
— Благодарствую, брате, только мы с утра уж с сестрицами мёду наелись вдоволь. — Евпраксия стояла ни жива ни мертва и старалась не думать о зловещем. Только неожиданно попеняла: — Думаю, что Янка предопределила иначе — меньший мне, а большой игумену.
Феодосий легкомысленно отмахнулся:
— Не имеет значения. Мы и этому дару рады, ты же свой можешь разделить между сёстрами. Брат Парфений донесёт бочонок до келий.
— Буду очень рада. — И ушла от келейника с камнем на душе.
Прежде чем позволила остальным монашкам лакомиться мёдом, настояла, чтобы дали на пробу дворовой собаке. Удивлённые инокини исполнили. Жучка с удовольствием слопала миску с угощением и не только не умерла, а, наоборот, сделалась живее и ласковее, чем прежде. Подождали до завтра, потом и сами угостились в охотку. Мёд действительно оказался славный: в меру вязкий, не особенно приторный и безмерно душистый. Ели и нахваливали от сердца. Евпраксия думала: может, зря клепала на Янку? Нет, она, конечно же, злыдня, но ведь не убийца. И прислала мёду в знак их примирения, осознав ошибки. Надо бы послать ей грамотку с благодарностью...
Не послала. Потому что в полдень зазвонили колокола на Успенском соборе, извещая мир о печальной новости. В келье у себя нежданно-негаданно умер от внезапно случившегося удушья Феодосий, келейник.