Нет, на удивление, Янка подавать жалобу не стала. Появлялась на людях с чёрной повязкой на вытекшем глазу, объясняя происшедшее неприятной случайностью. Но с тех пор видели её редко, Ксюша вообще только раз — на торжественном освящении церкви Пресвятой Богородицы на Клове. Стоя за спинами монахов, наблюдала за сестрой исподволь: та как будто бы пожелтела вся, руки и лицо сделались из воска, губы сжаты вроде бы от боли. Ксюша произнесла мысленно: «Господи Святый Боже, помоги ж ей справиться с собственными муками. Как она страдает! Вырви ея из рук вражеских!» — и покинула церковь раньше времени, дабы не столкнуться с игуменьей лицом к лицу.
Зиму и весну провела спокойно — в переписывании «Повести временных лет», в изучении древних книг и в молитвах, посещала Вышгород, где подолгу с удовольствием занималась с Ваской, ужинала с матерью.
Васка развлекала их пением. По весне смотрели с городской стены, как трещат и ломаются льдины на реке, устремляются из Десны в Днепр; веял свежий ветер, наполняя сердце робкими надеждами. Иногда Евпраксия думала: «Ну а как Герман выполнит своё слово и, похоронив Генриха, явится на Русь, пригласит к себе? Что ему ответить? Может быть, дерзнуть и поехать? Васку взять с собою, а потом отдать ея в обучение в Кведлинбург? Провести старость в тихом замке, вдалеке от тревог и волнений? Было бы, конечно, заманчиво... — Но потом, вздохнув, заключала: — Вряд ли он приедет. Так что и мечтать нечего».
В первых числах лета со случайной оказией отослала в Переяславль брату Мономаху письмо. После традиционных приветствий, пожеланий здоровья и поклонов — от княгини-матери, от себя и Васки — высказала просьбу: коли будет он в Киеве, вместе с нею заглянуть в Андреевский монастырь, чтобы посетить Катину могилку; Евпраксии одной идти боязно, а другого провожатого нет. Мономах письмом сестре не ответил, но велел передать словами, что сопроводит непременно.
Он приехал 10 июля, шумный, говорливый, и привнёс в её келью запах конского пота, сыромятной кожи, сорванной полыни. В бороде и на висках у него пробивалась первая седина, придавая лицу больше благообразия и солидности. Впрочем, улыбался и смеялся, как прежде. Видимо, был счастлив в новом браке, потому что отзывался о своей молодой супруге с нежностью. Тормошил Опраксу:
— Ну, живей, поехали, мне на всё про всё Святополком дадено несколько часов, вечером совет по делам военным.
Собралась мгновенно, только срезала букетик в монастырском саду и предупредила келейника, что уходит с братом. Посадили Ксюшу на коня одного из мечников, впереди седла, и стремглав поскакали к Киеву. Только пыль из-под копыт стояла столбом.
На погосте Янчиной обители было тихо и грустно. Подошли к Катиной плите, опустились на колени и помолились. Возложили цветы. Постояли в молчании. Помянули усопшую — накануне годовщины её гибели.
Неожиданно на тропинке показалась монашка, начала кланяться и отрывочно бормотать, так как задыхалась от бега:
— Батюшка родимый... Володимер свет Всеволодыч... разреши слово молвить...
— Говори скорей — что ещё стряслось?
— Матушка-владычица просют тебя к себе. Как узнали, что ты в гостях, сразу же послали привесть.
— И сестру Варвару?
— Нет, насчёт нея распоряжениев не было.
Мономах повернул к Евпраксии голову:
— Я пойду проведаю, а тебе советую перейти под охрану гридей[24] моих, подождать за воротами.
Ксюша согласилась:
— Хорошо, Володечка. Лишь чуть-чуть побуду на могилке одна, а потом тотчас перейду.
— Но смотри — не медли. — Он пошёл за монашкой торопливо. По ступенькам легко взбежал.
Янчин вид неприятно поразил князя: очень постарела, прямо высохла, быстро превратившись в старуху (а ведь ей ещё не было шестидесяти!), и рука, державшая посох, чуть заметно дрожала, а лицо с повязкой на глазу выглядело хищно. Не сказав ни слова, только покивала на приветствия брата. Он нетерпеливо спросил:
— Для чего звала?
Та пожала плечами:
— Просто повидаться. Или мы чужие?
— К сожалению, не чужие.
— Что, родство со мной для тебя прискорбно?
Он перекатил желваки на скулах:
— Более чем прискорбно. Я тебе сказал: Катину кончину не прощу никогда. И попытку покалечить Опраксу...
Женщина воскликнула:
Я — ея?! — ив негодовании ткнула пальцем в чёрную повязку. — Кто кого покалечил?!
Мономах ответил покойно:
Говорят: не рой другому яму — сам в нея попадёшь.
Янка отвернулась:
— Не ко мне относится, а наоборот — к суке-волочайке.
— Ты про что?
— За свои дела мерзкие попадёт-таки в яму.
— Не позволю.
— Ты не Бог, бо не вездесущ.
— Я не Бог, но и ты не дьявол! Впрочем, может, дьявол?.. Коли так — опасайся кары Господней. — И, не попрощавшись, вышел из покоев игуменьи.
А она, взглянув единственным глазом вслед Владимиру, прошептала:
— Может быть, и дьявол... кто знает?.. Коли Бог всесилен, почему не желает с дьяволом разделаться? Отчего допускает зло? Получается, не всесилен? Или зло необходимо Добру? И без зла — Добро не Добро? — Опершись на посох, села на скамью. — Коли всё предопределено, значит, Бог, создавая Еву, знал уже о первородном грехе? Для чего это было нужно Ему? — Помолчала и заключила: — Но не приведи Господь — сядет вдруг на Киевский стол брат Володечка... Спуску мне не даст, отомстит за всех, изведёт, заест... Лучше руки на себя наложить...
(И ведь наложила, уточним в скобках: в 1113 году, сразу после смерти князя Святополка и торжественного въезда Мономаха в Киев, выпила отраву...)
Между тем Владимир, выйдя из палат настоятельницы и чувствуя недоброе, поспешил за ворота, чтобы убедиться: с Евпраксией ничего не случилось в его отсутствие. Выбежав, окинул взором дружинников и, невольно вздрогнув, произнёс незнакомым голосом:
— Где она?
Гриди его не поняли:
— Ты о ком толкуешь, батюшка, мой свет?
— Где моя сестра?
— Так с тобою же отправилась в монастырь!
— Что, не выходила?
— Да когда же? Нет, не появлялась.
Он опять бросился в ворота, побежал к погосту. Мысленно молил: «Господи, Господи, прошу! Лишь бы ничего не случилось. Сохрани ея! Ангелочка нашего, солнышко, былиночку!» И увидел издалека распростёртое тело на земле. И, не чуя ног, приблизился, опустился на колени, заплакал.
Евпраксия лежала вполоборота, запрокинув голову, с выражением удивления на прекрасном лице. А из переносицы, посреди бровей, у неё торчала деревянная ручка шила.
Мономах коснулся Ксюшиной ладони — всё ещё тепловатой, влажной. И поцеловал. И закапал её запястье слезами. С болью произнёс:
— Душенька, прости, что не спас!..
А трава у могильных плит слабо колебалась от июльского ветерка, вроде бы сочувствуя князю. Ярко-красные розы, точно капли крови, на надгробии Кати алели. Капля крови алела и на Ксюшиной переносице. Мёртвые затягивали живых. Мёртвых становилось всё больше. И никто не мог помешать этому печальному шествию.
А спустя три дня летописец Нестор, тяжело вздыхая и бубня в вислые усы, внёс в свои анналы следующие строки:
«Преставися Евпракси, дщи Всеволожа, месяца иулия в 10 день, и положена бысть в Печерском монастыре у дверий, яще к югу. И сделаша над нею божницу, идеже лежит тело ея».
Провожали Опраксу в последний путь очень многие: Святополк заехал с митрополитом и близкими боярами, тысяцкий Путята Вышатич, Мономах привёз из Вышгорода мать-княгиню и Васку. Феоктист привёл множество монахов. Только из Андреевской обители никого не было — те, кто любил покойную, не пошли, побоявшись навлечь на себя гнев игуменьи.
Мать-княгиня плакала и шептала:
— Тэвочки моя... На кого меня бросил, почему оставил? Всё я потерял: муж-супруг, сын и дочки... Больше жить нельзя. Надо уходить вслед за ним...
Плакала и Васка. Про себя твердила: «Ненавижу их! Всех и каждого в этом городе! Вырасту — уеду в Германию. Не желаю жить среди тех, кто убил мою дорогую маменьку!»
А Владимир думал: «Отчего так несправедливо устроен мир? Не успеешь одолеть одних супостатов, как на смену возникает вдвое больше новых. И в борьбе гибнут только лучшие. Бедная сестрёнка! Сколько довелось тебе пережить! На три жизни хватит! Но теперь, я надеюсь, ей легко и привольно. Встретилась в раю с мужем и ребёнком, пребывает в радости. Царство ей Небесное! Ангелом была на земле — и на небе оказалась вместе с ангелами!»
Колокол звонил на Успенском соборе. Этот звон нёсся над Днепром, возвещая, что ещё один человек из семейства Рюрика приобщился к вечности, а деяния его — суть уже история.