Девять лет спустя, Киев, 1107 год, весна


Около пяти месяцев прожила Опракса в келье Андреевской обители, будучи постриженной в день великомученицы Варвары. Это было третье её имя: при крещении — Евпраксия, в католичестве — Адельгейда, а в монашестве — Варвара.

Поначалу монастырская жизнь принесла покой. Вспомнила девичество, Кведлинбург, ранние заутрени, долгие моления. Та зима выдалась холодной, кельи промерзали, сёстры грелись в трапезной возле печки. Янка заходила степенная, говорила глубокомысленно: надо принимать испытания, посланные Небом, безропотно. Ей, жившей в хорошо отапливаемых покоях, принимать испытания было легче.

Ксюша изъявила желание заниматься с девочками в монастырской школе: ведь она знала три иностранных языка (греческий, латинский, немецкий), разбиралась в географии и истории, замечательно пела. Но от Янки поступило бессердечное указание: «Эту грешницу близко не подпускать к детям». Даже Васку приходилось видеть тайком, чтобы не заметили инокини-наушницы и не донесли матушке.

Катя Хромоножка тоже переживала и старалась успокоить сестру:

— Ничего, потерпи, всё со временем наладится. Вот увидишь, по весне станет легче. Придираться не будет по мелочам.

— Ох, не знаю, не знаю, Катечка, у меня скверное предчувствие.

— Да с чего же, милая? Кончится зима, и земля, и душа оттают.

— Только не у Янки. У нея душа промёрзла наскрозь. Так и веет холодом.

Младшая вздыхала:

— Жизнь ведь у бедняжки была не из сладких. Вот и очерствела. Ты-то хоть успела посмотреть мир, побывать замужем, и причём — дважды, народить сына, воспитать приёмную дочку... А она?

Старшая считала иначе:

— Сравнивать нелепо. Ты вон тоже — прямо из хором отчих да в монастырь. Но не очерствела же! Дело не в судьбе, а в натуре. У нея натура недобрая.

— Говорят, что Мария Мономах вечно всех шпыняла. Видно, Янке и передался норов материнский.

— Слава Богу, хоть Владимир Мономах не такой — в тятеньку пошёл. С нами ласков.

— Да зато с врагами жесток зело.

— Да на то они и враги, чтобы им спуску не давать.

Наступила весна, а игуменья, вопреки Катиным надеждам, не сменила гнев на милость. Основная размолвка между ней и Опраксой приключилась в мае, из-за брата. Вот как это было.

Из Переяславля принесли весть, что скончалась супруга Мономаха, Гита. Дочь Английского короля, пробыла она замужем за Владимиром тридцать три года и успела родить ему одиннадцать детей, в том числе и Георгия (Юрия), прозванного Долгоруким. (Значит, заметим в скобках, «основатель Москвы» был на одну вторую англичанин, на одну четверть — грек, на одну восьмую — швед, на одну шестнадцатую — норвежец... А имелась ли в нём вообще славянская кровь?!)

Евпраксия всплакнула, вспомнив, как душевно приняла её у себя Гита восемь лет назад, как они сидели рядком, пили мёд и делились своими тайными женскими заботами. Сразу же подумалось: надо съездить в Переяславль, попрощаться с покойной, поддержать брата в трудную годину. И пошла отпрашиваться у Янки.

Та, как водится, поначалу не желала принимать младшую сестру, но потом соблаговолила и допустила. Но спросила довольно грубо:

— Что ещё такое? Почему ты не на работах, как остальные?

Ксюша объяснила:

— Так ведь Гита Мономахова умерла. Или ты не знаешь?

— Я-то знаю, а тебе разве есть до этого дело? Отчего такие тревоги?

— Так ведь наша с тобой невестка. Ты-то не поедешь на погребение?

— Недосуг.

— Я хотела бы съездить.

— Вот придумала тоже! Нешто без тебя обойтись не смогут?

— Праху поклониться желаю. Брата поцеловать.

— Тоже мне, сестрица нашлась! Шелудивая волочайка... — Янка презрительно дёрнула плечом.

Неожиданно в Ксюше вспыхнули все дремавшие до последнего мига чувства — гордость, самоуважение и достоинство. Задрожав от ярости, топнула ногой, сжала кулаки и воскликнула:

— На себя посмотри, поганка! Кто ты есть такая, чтобы мне пенять? Бабка твоя, Склерина, — мерзкая наложница императора Мономаха! Пусть я волочайка, допустим; ну а ты зато — жалкая дворняжка!

Янка растерялась в первый момент, хлопала глазами испуганно. А потом, не в силах возразить ей по существу, ибо крыть было нечем, развернулась и, схватив со стола толстый требник, запустила им в Евпраксию. Он, тяжёлый, в деревянной обложке, пролетев мимо головы, оцарапал ей щёку и скулу (хорошо, что не попал в глаз!), шлёпнулся со стуком на каменный пол у двери. Ксюша вытерла рукой выступившую кровь, криво усмехнулась:

— Вот и потолковали... Проявились во всей красе — две княжны Рюриковны! — повернулась спиной и пошла из кельи.

Настоятельница крикнула:

— Из обители ни ногой — слышишь? Запрещаю ездить в Переяславль!

Та пробормотала под нос:

— Запретить мне никто не может.

— Коль поедешь — не возвращайся! Брошу тя в холодную! Посажу на хлеб и на воду!

— Прав на то не имеешь. Не в остроге, чай...

И поехала.

Лодку и гребцов ей дала маменька, на дорожку благословила:

— Хорошо, тэвочки моя, надо посетить брат родной. Володимера тоже я любить, он хороший пасынок, плёхо мне не делать. Янка — падчерица плёхой, злёй, зубастый. Янку не любить.

Плыли по течению Днепра споро. Завернули в левый его приток и ещё до темноты оказались возле пристани Переяславля. Он был небольшой, ладный, с мощными бревенчатыми стенами и высокими земляными валами, возведёнными ещё при Владимире Святом, сотню лет назад. Здесь недолго княжил её отец — Всеволод Ярославич, прежде чем занять Киевский престол. И вообще был такой негласный закон: кто сидит в Переяславле, станет следующим киевским князем.

Доложили Мономаху о приезде сводной сестры. Брат не погнушался, вышел на крыльцо, даже спустился вниз по ступенькам, обнял Опраксу нежно. Он действительно походил на родителя — та же стать, кряжистость фигуры, чуть приплюснутый нос и большие надбровные дуги. А зато имел серые глаза и упрямые губы, как у Янки. Тяжело вздохнул:

— Видишь, как оно случилось, сестричка. Нету больше Гитушки. Как теперь мне жить без нея?

Евпраксия ответила, тихо плача:

— Очень тяжело, милый братец... Мы с ней подружились легко, несмотря на то что она меня старше на одиннадцать лет. Добрая, отзывчивая была.

— Тридцать три года вместе! А поверишь ли? — пролетели, как один день.

— Значит, были счастливы.

— Несравненно счастливы. Ни на ком боле не женюсь.

Ксюша доверительно сжала его ладонь:

— Ой, не зарекайся, Володюшко. Ведь тебе пятьдесят четыре, самый цвет для мужа. Встретишь молодую, пригожую...

Он скривился болезненно:

— Хватит, хватит, сестрица! Ни о ком другом думать не могу, кроме Гиты.

— Ну, тогда подумай о детках. В них ея частица. Гита не умерла — и теперь живёт в детях.

Князь опять её обнял от души:

— Как я рад, что приехала ты, милая Опраксушка! Пролила бальзам на мои душевные раны. Ну, пойдём, пойдём ко мне во дворец. Подкрепиться надо с дороги-то. Завтра трудный день — отпевание, погребение и поминки.

— Я уже не Опракса, а сестра Варвара.

— Ах, ну да, ну да, я совсем запамятовал. Янка отчего ж не приехала?

Младшая сестра отвела глаза:

— Видно, не смогла...

Брат махнул рукой:

— Ай, не защищай. Вечные ея выверты. Злыдня просто, и всё.

На поминках Евпраксия оказалась за столом напротив младшего сына Мономаха — Юрия, полноватого прыщеватого юноши с только-только пробивавшимися усами и бородой. Был он слегка простужен, хлюпал носом, убирал сопли пальцами, а затем вытирал их о скатерть. (По тогдашнему русскому этикету это дозволялось. За столом вообще то и дело рыгали, чтобы показать свою сытость, и довольно громко пускали ветры в шубы. Сальные от еды руки тёрли о причёски и бороды. Кости после съеденной рыбы и курицы складывали рядом с тарелками. Вилок вообще не знали — пользовались ложками и ножами).

Ксюша задала Юрию вопрос:

— Правда, что вернулась от Калмана средняя твоя сестрица Евфимия?

— Совершенная правда, тётушка. Уж с неделю как.

— Отчего ж нигде мы ея не видим?

— Нездорова сильно. Ить чего маменька преставились? Так через сестрицу.

— Свят, свят, свят! Сказывали — удар...

— Так через чего же удар? Ишь Калмашка-то заподозрил Фимку в прелюбодеянии. Говорит — прочь ступай и сучонка своего, сосунка Бориску, забирай с глаз моих долой! Фимка говорит — он сыночек твой! А мадьяр в ответ — уж теперь и не знаю, может быть, не мой! Выгнал, в общем. И она вернулась с позором. Маменька, узнамши, шибко расстроились и померли.

— Вот ведь незадача!

— А то!

Ксюша помолчала, что-то вспоминая. Высказала вслух:

— А Калмашка, доложу я тебе, тот ещё гусак.

— Ты знакома с ним?

— Да, имела счастье...

— Ты ить через Унгрию[6] возверталась на Русь?

— Прожила под его крылом почитай что год. Если б не Ярослав Святополчич, так бы и застряла в Токае.

— Как же подсобил Святополчич-то?

— Неудобно говорить на поминках. В следующий раз как-нибудь.

Мономах проводил её до челна самолично. В лоб поцеловал и сказал:

— Матери-княгинюшке низкий мой сыновий поклон.

— Непременно передам, обязательно.

— Янке же — попрёк и недоумение.

— А вот этого дозволь не передавать.

Он спросил, прищурившись:

— Ладите-то плохо?

— Хуже не бывает. Пригрозила даже: если я подамся без спросу в Переяславль, то запрет в холодной. Вся теперь трепещу, ожидаючи...

— Вот кикимора, право слово! Каракатица глупая! Милая, не бойся: ежели чего, перешли мне весточку — я примчусь, наведу порядок.

— Стыдно беспокоить.

— И не думай о беспокойстве. Для родной души я на всё готов.

— Низкий тебе поклон за такое добросердечие. Мне уже ничего не страшно.

Отплыла от берега, помахала брату платком и подумала, тяжело вздохнув: «Доведётся ли ещё свидеться? Я ведь ни за что не пошлю за ним. Совесть не позволит».

Загрузка...