Около пяти месяцев прожила Опракса в келье Андреевской обители, будучи постриженной в день великомученицы Варвары. Это было третье её имя: при крещении — Евпраксия, в католичестве — Адельгейда, а в монашестве — Варвара.
Поначалу монастырская жизнь принесла покой. Вспомнила девичество, Кведлинбург, ранние заутрени, долгие моления. Та зима выдалась холодной, кельи промерзали, сёстры грелись в трапезной возле печки. Янка заходила степенная, говорила глубокомысленно: надо принимать испытания, посланные Небом, безропотно. Ей, жившей в хорошо отапливаемых покоях, принимать испытания было легче.
Ксюша изъявила желание заниматься с девочками в монастырской школе: ведь она знала три иностранных языка (греческий, латинский, немецкий), разбиралась в географии и истории, замечательно пела. Но от Янки поступило бессердечное указание: «Эту грешницу близко не подпускать к детям». Даже Васку приходилось видеть тайком, чтобы не заметили инокини-наушницы и не донесли матушке.
Катя Хромоножка тоже переживала и старалась успокоить сестру:
— Ничего, потерпи, всё со временем наладится. Вот увидишь, по весне станет легче. Придираться не будет по мелочам.
— Ох, не знаю, не знаю, Катечка, у меня скверное предчувствие.
— Да с чего же, милая? Кончится зима, и земля, и душа оттают.
— Только не у Янки. У нея душа промёрзла наскрозь. Так и веет холодом.
Младшая вздыхала:
— Жизнь ведь у бедняжки была не из сладких. Вот и очерствела. Ты-то хоть успела посмотреть мир, побывать замужем, и причём — дважды, народить сына, воспитать приёмную дочку... А она?
Старшая считала иначе:
— Сравнивать нелепо. Ты вон тоже — прямо из хором отчих да в монастырь. Но не очерствела же! Дело не в судьбе, а в натуре. У нея натура недобрая.
— Говорят, что Мария Мономах вечно всех шпыняла. Видно, Янке и передался норов материнский.
— Слава Богу, хоть Владимир Мономах не такой — в тятеньку пошёл. С нами ласков.
— Да зато с врагами жесток зело.
— Да на то они и враги, чтобы им спуску не давать.
Наступила весна, а игуменья, вопреки Катиным надеждам, не сменила гнев на милость. Основная размолвка между ней и Опраксой приключилась в мае, из-за брата. Вот как это было.
Из Переяславля принесли весть, что скончалась супруга Мономаха, Гита. Дочь Английского короля, пробыла она замужем за Владимиром тридцать три года и успела родить ему одиннадцать детей, в том числе и Георгия (Юрия), прозванного Долгоруким. (Значит, заметим в скобках, «основатель Москвы» был на одну вторую англичанин, на одну четверть — грек, на одну восьмую — швед, на одну шестнадцатую — норвежец... А имелась ли в нём вообще славянская кровь?!)
Евпраксия всплакнула, вспомнив, как душевно приняла её у себя Гита восемь лет назад, как они сидели рядком, пили мёд и делились своими тайными женскими заботами. Сразу же подумалось: надо съездить в Переяславль, попрощаться с покойной, поддержать брата в трудную годину. И пошла отпрашиваться у Янки.
Та, как водится, поначалу не желала принимать младшую сестру, но потом соблаговолила и допустила. Но спросила довольно грубо:
— Что ещё такое? Почему ты не на работах, как остальные?
Ксюша объяснила:
— Так ведь Гита Мономахова умерла. Или ты не знаешь?
— Я-то знаю, а тебе разве есть до этого дело? Отчего такие тревоги?
— Так ведь наша с тобой невестка. Ты-то не поедешь на погребение?
— Недосуг.
— Я хотела бы съездить.
— Вот придумала тоже! Нешто без тебя обойтись не смогут?
— Праху поклониться желаю. Брата поцеловать.
— Тоже мне, сестрица нашлась! Шелудивая волочайка... — Янка презрительно дёрнула плечом.
Неожиданно в Ксюше вспыхнули все дремавшие до последнего мига чувства — гордость, самоуважение и достоинство. Задрожав от ярости, топнула ногой, сжала кулаки и воскликнула:
— На себя посмотри, поганка! Кто ты есть такая, чтобы мне пенять? Бабка твоя, Склерина, — мерзкая наложница императора Мономаха! Пусть я волочайка, допустим; ну а ты зато — жалкая дворняжка!
Янка растерялась в первый момент, хлопала глазами испуганно. А потом, не в силах возразить ей по существу, ибо крыть было нечем, развернулась и, схватив со стола толстый требник, запустила им в Евпраксию. Он, тяжёлый, в деревянной обложке, пролетев мимо головы, оцарапал ей щёку и скулу (хорошо, что не попал в глаз!), шлёпнулся со стуком на каменный пол у двери. Ксюша вытерла рукой выступившую кровь, криво усмехнулась:
— Вот и потолковали... Проявились во всей красе — две княжны Рюриковны! — повернулась спиной и пошла из кельи.
Настоятельница крикнула:
— Из обители ни ногой — слышишь? Запрещаю ездить в Переяславль!
Та пробормотала под нос:
— Запретить мне никто не может.
— Коль поедешь — не возвращайся! Брошу тя в холодную! Посажу на хлеб и на воду!
— Прав на то не имеешь. Не в остроге, чай...
И поехала.
Лодку и гребцов ей дала маменька, на дорожку благословила:
— Хорошо, тэвочки моя, надо посетить брат родной. Володимера тоже я любить, он хороший пасынок, плёхо мне не делать. Янка — падчерица плёхой, злёй, зубастый. Янку не любить.
Плыли по течению Днепра споро. Завернули в левый его приток и ещё до темноты оказались возле пристани Переяславля. Он был небольшой, ладный, с мощными бревенчатыми стенами и высокими земляными валами, возведёнными ещё при Владимире Святом, сотню лет назад. Здесь недолго княжил её отец — Всеволод Ярославич, прежде чем занять Киевский престол. И вообще был такой негласный закон: кто сидит в Переяславле, станет следующим киевским князем.
Доложили Мономаху о приезде сводной сестры. Брат не погнушался, вышел на крыльцо, даже спустился вниз по ступенькам, обнял Опраксу нежно. Он действительно походил на родителя — та же стать, кряжистость фигуры, чуть приплюснутый нос и большие надбровные дуги. А зато имел серые глаза и упрямые губы, как у Янки. Тяжело вздохнул:
— Видишь, как оно случилось, сестричка. Нету больше Гитушки. Как теперь мне жить без нея?
Евпраксия ответила, тихо плача:
— Очень тяжело, милый братец... Мы с ней подружились легко, несмотря на то что она меня старше на одиннадцать лет. Добрая, отзывчивая была.
— Тридцать три года вместе! А поверишь ли? — пролетели, как один день.
— Значит, были счастливы.
— Несравненно счастливы. Ни на ком боле не женюсь.
Ксюша доверительно сжала его ладонь:
— Ой, не зарекайся, Володюшко. Ведь тебе пятьдесят четыре, самый цвет для мужа. Встретишь молодую, пригожую...
Он скривился болезненно:
— Хватит, хватит, сестрица! Ни о ком другом думать не могу, кроме Гиты.
— Ну, тогда подумай о детках. В них ея частица. Гита не умерла — и теперь живёт в детях.
Князь опять её обнял от души:
— Как я рад, что приехала ты, милая Опраксушка! Пролила бальзам на мои душевные раны. Ну, пойдём, пойдём ко мне во дворец. Подкрепиться надо с дороги-то. Завтра трудный день — отпевание, погребение и поминки.
— Я уже не Опракса, а сестра Варвара.
— Ах, ну да, ну да, я совсем запамятовал. Янка отчего ж не приехала?
Младшая сестра отвела глаза:
— Видно, не смогла...
Брат махнул рукой:
— Ай, не защищай. Вечные ея выверты. Злыдня просто, и всё.
На поминках Евпраксия оказалась за столом напротив младшего сына Мономаха — Юрия, полноватого прыщеватого юноши с только-только пробивавшимися усами и бородой. Был он слегка простужен, хлюпал носом, убирал сопли пальцами, а затем вытирал их о скатерть. (По тогдашнему русскому этикету это дозволялось. За столом вообще то и дело рыгали, чтобы показать свою сытость, и довольно громко пускали ветры в шубы. Сальные от еды руки тёрли о причёски и бороды. Кости после съеденной рыбы и курицы складывали рядом с тарелками. Вилок вообще не знали — пользовались ложками и ножами).
Ксюша задала Юрию вопрос:
— Правда, что вернулась от Калмана средняя твоя сестрица Евфимия?
— Совершенная правда, тётушка. Уж с неделю как.
— Отчего ж нигде мы ея не видим?
— Нездорова сильно. Ить чего маменька преставились? Так через сестрицу.
— Свят, свят, свят! Сказывали — удар...
— Так через чего же удар? Ишь Калмашка-то заподозрил Фимку в прелюбодеянии. Говорит — прочь ступай и сучонка своего, сосунка Бориску, забирай с глаз моих долой! Фимка говорит — он сыночек твой! А мадьяр в ответ — уж теперь и не знаю, может быть, не мой! Выгнал, в общем. И она вернулась с позором. Маменька, узнамши, шибко расстроились и померли.
— Вот ведь незадача!
— А то!
Ксюша помолчала, что-то вспоминая. Высказала вслух:
— А Калмашка, доложу я тебе, тот ещё гусак.
— Ты знакома с ним?
— Да, имела счастье...
— Ты ить через Унгрию[6] возверталась на Русь?
— Прожила под его крылом почитай что год. Если б не Ярослав Святополчич, так бы и застряла в Токае.
— Как же подсобил Святополчич-то?
— Неудобно говорить на поминках. В следующий раз как-нибудь.
Мономах проводил её до челна самолично. В лоб поцеловал и сказал:
— Матери-княгинюшке низкий мой сыновий поклон.
— Непременно передам, обязательно.
— Янке же — попрёк и недоумение.
— А вот этого дозволь не передавать.
Он спросил, прищурившись:
— Ладите-то плохо?
— Хуже не бывает. Пригрозила даже: если я подамся без спросу в Переяславль, то запрет в холодной. Вся теперь трепещу, ожидаючи...
— Вот кикимора, право слово! Каракатица глупая! Милая, не бойся: ежели чего, перешли мне весточку — я примчусь, наведу порядок.
— Стыдно беспокоить.
— И не думай о беспокойстве. Для родной души я на всё готов.
— Низкий тебе поклон за такое добросердечие. Мне уже ничего не страшно.
Отплыла от берега, помахала брату платком и подумала, тяжело вздохнув: «Доведётся ли ещё свидеться? Я ведь ни за что не пошлю за ним. Совесть не позволит».