Двадцать лет спустя, Германия, 1107 год, осень


Прямо с пристани Герман и Опракса поспешили к дому Удальриха фон Эйхштеда. Двухэтажное здание было невелико, мало отличалось от остальных, соседних; красно-коричневая черепитчатая крыша узким клином упиралась в осеннее небо, из неё торчала длинная кирпичная труба; водосточные желоба шли по бокам; камни первого этажа вылезали из булыжников мостовой серыми огромными глыбами, а второй, в деревянных квадратах и треугольниках, выложенный красными кирпичами, выглядел воздушнее и как будто бы веселее. У дубовых окованных дверей притулились два фонаря. Чтобы вызвать привратника, надо было стучать деревянным молотком в деревянный круг.

Но в дверях появился не привратник, а сам Удальрих — сильно постаревший и полысевший. Волосы у него топорщились, как и прежде, но намного более редкие, смахивали на перья плохо ощипанной сморщенной курицы. Кожа под глазами отвисла, а во рту не хватало нескольких зубов. И вообще бывший первый рыцарь императора походил на дряхлого облезлого пса. Правда, со зрением у него было всё в порядке, потому что, увидев Евпраксию, тут же ахнул и задрал брови в удивлении:

— Бог ты мой! Уж не сон ли это? Адельгейда, ваше величество! Да какими ж судьбами? Герман! Ваше высокопреподобие! Вот так гости! Проходите, пожалуйста... — Взяв горящую свечу, осветил ступеньки. — Я сегодня один: отпустил слугу навестить умирающую мать. Больше никого в доме нет: я да он. Так, по-холостяцки живём. Предаюсь молитвам, чтению богословских книг и ухаживаю за телом его величества...

Герман обронил:

— Неужели? Мы ведь, собственно, из-за этого и приехали...

Рыцарь усадил их за стол и принёс с кухни незатейливую еду — ветчину, хлеб и сыр, огурцы и яблоки. Водрузил пузатую бутылку с вином, оплетённую соломкой. Предложил помянуть Генриха. А потом рассказал:

— Года два назад сын с отцом повздорили. Мы пытались их примирить — да куда там! Оба стояли насмерть, оба желали править. И его величество устремился в Майнц, где маркграфы и герцоги собирали сейм, чтобы власть отдать одному из Генрихов и покончить с неразберихой в стране. Ну так вот. Как сейчас помню: Рождество провели во Франкфурте, а тридцатого декабря поскакали в Майнц. И почти сразу нарвались на засаду!

— Чью? — спросил Герман.

— Генриха-младшего. И попали в плен. Привезли нас в замок Бекельхайм, где епископ Шпейерский Эйнхард вышел навстречу императору. Генрих Четвёртый спрашивает его: «Как мне понимать этот балаган?» А епископ, поскрёбыш, гадко ухмыляется и ему отвечает: «Здесь не балаган, ваше величество, а конкретное историческое событие: отречение императора от престола». Государь, понятное дело, только рассмеялся и говорит: «Уж не вы ли меня заставите подписать отречение?» Эйнхард соглашается: «Безусловно, я. Мне поручено или вынудить вас издать манифест об отречении, или умертвить». Генрих говорит: «Вы, епископ, человек Божий, замараете руки кровью?» Эйнхард снова кивает: «Без малейших колебаний. Ибо есть убийства из благородных побуждений. И они — не грех!»

— Ну и как отреагировал кесарь? — задала вопрос Ксюша.

Удальрих отпил из высокой чарки и продолжил повествование:

— Он сказал, что ему необходимо подумать до утра. Эйнхард разрешил. Император закрылся в тех покоях, что ему предоставили, и никто не знал, что он делает... А наутро вышел какой-то сгорбленный, похудевший, и лицо — серое, как пепел. Очень, видно, переживал, болезный... Вместе с нами сошёл по парадной лестнице и предстал перед Эйнхардом. Говорит ему: «Если подпишу отречение, то могу рассчитывать на свободу?»

Тот ему отвечает: «Слово чести. Будущий король, Генрих Пятый, распорядился оставить при вас охрану в десять человек, замок Люттих и его окрестности в качестве лена[18]. Гарантирует для вас безопасную старость». Государь согласился. Взял перо и размашисто подписался под манифестом, где указывал, что по доброй воле передаёт скипетр, державу и другие инсигнии[19] собственному сыну. А потом встал и, не попрощавшись, вместе с нами покинул замок. А епископ с грамотой отправился в Майнц, на сейм, где провозгласили новым королём Генриха Пятого.

Старый рыцарь исповедовался весь вечер. Много пил и много говорил. Рассказал о последних днях жизни императора в Люттихе. 3 августа 1106 года Генрих IV потерял сознание и с постели больше не вставал. Но успел причаститься и составить предсмертное письмо, где прощал сына и просил его не мстить никому из своих сторонников. А 7 августа самодержца не стало.

Евпраксия спросила:

— А епископ Эйнхард почему не даёт похоронить тело?

Удальрих вздохнул:

— Говорит, что покуда Папа с императора не снимет анафему, не положено. Врёт, конечно, собака. Нет такого правила, нет такого канона. Сколько раз его убеждал — ни в какую. Слава Богу, что не запрещает мне держать в надлежащем виде гроб с покойником, убирать в часовне. Я ведь из-за этого в Шпейере и живу. Дом вот приобрёл на последние крохи и решил оставаться при его величестве до момента погребения. А потом уйду в монастырь.

Старикан совсем захмелел и едва не падал со стула от усталости. Но когда киевлянка и Герман стали помогать ему перебраться в спальню, рассердился, встал самостоятельно и, держа свечу, показал им гостевые комнаты, где они могли бы заночевать. И затем торжественно удалился в опочивальню.

Кёльнский архиепископ попрощался с сестрой Варварой:

— Что ж, спокойной ночи. Завтра предстоит трудный день.

Русская кивнула:

— Да, беседа с Эйнхардом ничего хорошего не сулит. Главное, хочу посетить часовню, поклониться праху.

— Это непременно. — Он хотел поцеловать ей руку, но она не позволила:

— Нет, не надо, будьте милосердны.

Он не понял, даже удивился:

— В чём немилосердие?

— У разверстой могилы целоваться кощунственно.

— Мой невинный поцелуй — просто ритуал, не содержит никакого намёка.

Ксюша посмотрела на него с укоризной:

— Не кривите душой, святой отец. Вы и я, оба понимаем, что намёки излишни.

Герман помрачнел:

— Вы неправильно толкуете моё отношение к вам.

— К сожалению, правильно. И хочу сказать: чем бы ни окончился мой визит в Германию, я вам за него благодарна. Помогли мне осмыслить мою судьбу и взглянуть с расстояния прожитых годов... Но визит закончится, я вернусь на Русь, вы вернётесь в Кёльн, и останемся добрыми друзьями.

У него на губах промелькнула тонкая улыбка:

— Безусловно, так. А иначе и быть не может.

— Очень рада, что вы это понимаете.

— Мы останемся добрыми друзьями.

— Ничего изменить нельзя, — заключила русская.

— Ничего изменить просто невозможно.

— Я вас возлюбила лишь как ближнего моего.

— Я вас тоже. Исключительно так.

— Вы меня успокоили.

— Вы должны были это знать.

— Я теперь спокойна.

— Это самое главное. Завтра предстоит трудный день.

— Надо хоть немного соснуть.

— Постарайтесь выспаться, — пожелал ей священник.

— Вряд ли, вряд ли. Впечатления переполняют меня. Лишь бы задремать на полчасика.

— Я желаю вам добрых сновидений.

— Да, и вам.

— До свиданья, сестра Варвара.

— До свидания, ваше высокопреподобие.

— Завтра трудный день.

— Надо выдержать его с честью.

А оставшись одна, Евпраксия расплакалась. Жалобно, беззвучно. И необъяснимо. Просто о себе, о своей утраченной жизни, о чудовищной невозможности что-либо исправить.

Утро было солнечным, ясным, но достаточно зябким. По булыжникам шуршали жёлтые листья. Кутаясь в плащи, Адельгейда, Герман и Удальрих появились на улочке и направились к центру города, где стояла церковь Святого Гвидо. Здесь, по распоряжению Генриха III, находилась рака с нетленными мощами. А за церковью, за другой улочкой, начиналась площадь Шпейерского собора — он вознёсся к небу мощными квадратными островерхими башнями, полукруглым куполом, красными кирпичными стенами и высокими узкими окнами с витражами. Тёмные резные ворота были открыты, а внутри различались красный алтарь и горящие свечи.

Удальрих сказал:

— Надо зайти к Эйнхарду за ключами от часовни. Он их носит сам и всегда даёт крайне неохотно.

— Вот мерзавец, — выругался Герман вполголоса.

— Вы со мной не ходите, пусть пока не знает о вашем приезде, — предложил фон Эйхштед.

— Ладно, подождём вас на улице.

Сели на лавочку возле дерева, всю усыпанную опавшей листвой. Евпраксия спросила:

— Как изволили почивать, ваше высокопреосвященство?

— Хорошо, спасибо.

— Я зато не сомкнула глаз.

— Неужели?

— Всё воспоминания, размышления... тени на потолке... Даже побоялась задуть свечу.

— Ах ты Господи! Постучали бы ко мне, посидели бы вместе.

— И помыслить такого не могла: для чего будить невинно спящего человека?

— Я развеял бы ваши страхи.

— Мне самой надо научиться подавлять их.

— Получается?

— Так себе.

Он взглянул с усмешкой:

— Вы боитесь меня немножко, да?

— В глубине души.

— И напрасно.

— Будущее покажет.

Появился старый рыцарь с ключами. Помотав головой, посетовал:

— Патер не в настроении. Видимо, опять расшалилась печень.

— Желчный человек?

— О, ещё какой!

— Ну, тогда понятно...

Все втроём направились к маленькой часовне, что располагалась в саду, в нескольких минутах ходьбы от собора: проступала из-за деревьев чёрной обгоревшей свечой — вместо фитиля чёрный крест. Удальрих повернул ключ в замке. И прошёл первым внутрь.

Ксюша переступила порог, чувствуя, как бьётся сердце. Постепенно её глаза освоились в полумраке. Посреди помещения на массивном столе возвышался гроб, покрытый белой материей с красным крестом посреди.

«Крест! — подумала Опракса. — Генрих не признавал его, а теперь им накрыт. Крест его настиг и поверг. Крест сильнее. Никому не уйти от собственного Креста». Опустилась на колени и беззвучно прочла молитву.

Эйхштед возжёг несколько свечей, и часовня наполнилась жёлтым светом — тёплым, осенним, как это утро.

Герман задал вопрос:

— Гроб не заколочен?

Рыцарь помотал головой:

— Нет, открыт.

— Можно посмотреть на лицо императора?

У бедняжки Евпраксии вырвалось:

— Я прошу — не надо! Я не вынесу, сил не хватит!

Но священник настаивал:

— Вы должны. Не бойтесь. Вам потом самой станет легче.

Удальрих заметил:

— Он довольно хорошо сохранился. Страшного не будет. — И сказал святому отцу: — Поднимайте покрывало с того конца. Сложим пополам.

Крышку сняли. Евпраксия продолжала стоять на коленях, опустив голову, не решаясь оторвать взгляд от пола. Между тем Герман произнёс:

— О, Святая Мария, тлен и вправду не коснулся его чела!

Эйхштед подтвердил:

— Значит, Небо его простило. Это добрый знак.

Кёльнский архиепископ наклонился к Опраксе:

— Обопритесь на руку. Ну, смелее, смелее. Господи, да вы вся дрожите! Успокойтесь, милая, с нами Провидение.

Женщина держала глаза закрытыми. Чуть заметно шевельнулись ресницы, веки поднялись. Бывшая императрица с ужасом взглянула на мертвеца. И внезапно оцепенела.

Он действительно лежал, точно спящий. Умиротворённый. Только кожа высохла и приобрела коричневатый оттенок. Губы были сжаты. Волосы покоились ровно. А неяркий свет скрадывал детали.

Евпраксия сделала шаг вперёд. Еле слышно проговорила по-русски:

— Вот и слава Богу... Я теперь спокойна... Генрих, я приехала. Попросить прощения. Осенить крестом... Все невзгоды забыты. Впереди у нас только вечность. Наша, наша вечность! — И, нагнувшись, поцеловала императора в лоб.

Герман тоже поцеловал, но скрещённые руки. И сказал негромко:

— Я клянусь вам, ваше величество: что бы ни было, доведу дело до конца. Если надо, отправлюсь в Рим, к Папе, но добьюсь разрешения на ваше захоронение. Справедливость восторжествует.

— Да, тогда и самим умереть не страшно, — отозвался рыцарь.

Так они стояли у открытого гроба, думая об одном, но каждый по-своему.

Неожиданно за спинами услышали голос:

— Что здесь происходит? Кто вы такие? Как вы смеете?!

Обернувшись, они увидели невысокого скрюченного человечка с загнутым книзу носом и ввалившимися щеками. Он казался большим покойником, чем лежащий в гробу монарх. Опираясь на палку, незнакомец подметал сутаной полы.

Удальрих ответил:

— Ваше преосвященство, я позволил себе... Потому что это её величество императрица Адельгейда и его высокопреосвященство Герман Кёльнский... — А потом обратился к своим друзьям: — Разрешите представить вам его преосвященство Эйнхарда Шпейерского...

Местный епископ несколько смягчился, но особой радости не выказал. Отозвался с упрёком:

— Вечно вы, Эйхштед, всё запутаете. Почему не пришли ко мне сразу? Для чего скрывали от меня наших знатных гостей?

Тот признался с прямотой истого служаки:

— Были опасения, что от вас не поступит санкции на открытие гроба.

— Справедливые опасения. Закрывайте, закрывайте его! Не тревожьте праха. Надо проявлять деликатность.

— Деликатность?! — не выдержала Опракса. — Вы, святой отец, говорите о деликатности? А извлечь из склепа похороненное тело — это деликатно? И держать его более года на столе в неосвященной часовне — деликатно? По-христиански?

Эйнхард нахмурился и проговорил не спеша:

— Ваша светлость сгущает краски. Я готов прояснить свою позицию, но не здесь, не у трупа Генриха Четвёртого... Может быть, закроем всё-таки гроб?

Старый рыцарь и Кёльнский архиепископ водрузили крышку и расправили на ней покрывало. Эйнхард произнёс:

— И задуйте свечи. Не хватало ещё пожара... Милости прошу в мои покои. Там и побеседуем.

Шли садовой аллеей. Сгорбленный священнослужитель сказал:

— Видите могилку? Без креста? Здесь мы упокоили карлика Егино — помните такого?

Евпраксия кивнула:

— Разумеется, как не помнить!

— Он скончался вслед за государем. Очень переживал, бедняга. Проводил дни и ночи около часовни, ничего не ел и не пил. Умер от истощения...

— Почему же могила без креста?

— Потому что он был активным николаитом, еретиком. И не причастился, не исповедался перед смертью, не отрёкся, как Генрих, от кощунственного учения.

— Вы могли бы его простить и так.

— Бог простит. Если пожелает.

Миновали угол собора, но епископ не повёл их внутрь, а направился через площадь, в дом, где проживал. Здание было выше многих, трёхэтажное, крепкое, сложенное из серого камня и потому довольно мрачное, как и сам хозяин. Поднялись по лестнице, и монахи-прислужники растворили двери гостевой залы. Там стояли длинный стол и несколько деревянных кресел, больше ничего; да и внутренность остального дома поражала своим аскетизмом, скромностью, доходящей до нищеты, — даже в монастырях не было такого.

Усадив посетителей в кресла, Эйнхард устроился напротив и произнёс:

— Я вина не пью и вам не советую. А питаюсь исключительно овощами и зеленью. Так что не пеняйте на скудное угощение.

— Пустяки, — заверил архиепископ Кёльнский. — Мы сюда не трапезничать приехали.

Подали варёную брюкву в соусе, отварную фасоль и шпинат, а в стаканах простую воду. Молча принялись есть и пить. Наконец хозяин сказал:

— Понимаю вашу, Герман, и короля затею: привезти вдову императора, чтобы разжалобить меня. Дескать, если уж её светлость, развенчавшая Генриха Четвёртого на соборе в Пьяченце, просит за него, я обязан смягчиться... — Он какое-то время пожевал губами беззвучно, а потом продолжил: — Нет, расчёт не верен. Дело не во мне и отнюдь уж не в моих чувствах. Существует порядок. И пока Папа не снял анафемы, мы не вправе предавать земле тело, как предписано погребать достойного христианина и тем более — кесаря.

Герман возразил:

— Разве смерть монарха и его раскаяние перед смертью, причащение, отпущение грехов не снимает анафемы как бы само собою? Он скончался как праведник, вновь поцеловав крест.

Шпейерский епископ тем не менее стоял на своём:

— Не снимает, нет. Потому что анафема есть анафема, и её снимает лишь Папа Римский.

Евпраксия спросила:

— А нельзя ли нам в таком случае увезти тело?

Эйнхард догадался:

— Дабы упокоить в другом месте? Нет, нельзя, ваша светлость, в том-то вся и штука! Генрих Четвёртый завещал, чтобы погребли его именно в Шпейерском соборе. И нарушить завещание мы не можем.

Воцарилась пауза.

— Значит, надо ехать в Рим, — заключил Герман. — И просить у Папы аудиенции.

Адельгейда забеспокоилась:

— В Рим? Не знаю... Вы хотите, чтобы я поехала тоже?

— Было бы желательно.

Шпейерский епископ вмешался:

— В Рим не обязательно. Можно просто в Штутгарт.

Все с недоумением посмотрели в его сторону. Тот ответил:

— По моим сведениям, Папа Пасхалий Второй продолжает гостить у герцога Вельфа и его супруги Матильды Тосканской в Швабии. Но в начале ноября должен возвратиться в Италию. Если поспешите, то увидитесь с ним и замолвите слово за усопшего. Я же обещаю со своей стороны выполнить любое решение первосвященника.

Евпраксия впервые за последние дни слабо улыбнулась:

— Вы вселяете надежду в наши души, святой отец.

Он слегка потупился:

— Исцеление душ — главная забота нашей церкви. — Помолчал и добавил: — И поверьте, я не столь ужасен, как вам показалось.

Ксюша усмехнулась:

— Если всё пройдёт гладко, мы ещё подружимся! Эйнхард согласился:

— Почему бы нет? Я не возражаю.

Загрузка...