Ехать напрямую из Шпейера в Штутгарт было небезопасно — через горы Шварцвальд, сплошь поросшие лесом, — и поэтому вновь решили плыть — вверх по Рейну до Мангейма, а затем вниз по Неккару. Оба чувствовали некий внутренний подъем, ощущение близкой развязки — надо лишь уговорить понтифика снять анафему, и епископ Эйнхард разрешит обещанное погребение. Миссия будет выполнена, камень снят с души. Главное, чтобы Папа не уехал в Италию, согласился на разговор.
Между тем погода сильно испортилась: небо затянулось беспросветными тучами, сразу похолодало, начался дождь со снегом. Но Опракса и Герман, кутаясь в плащи, мало обращали внимание на ненастье: обсуждали планы действий, прорабатывали возможные варианты, строили догадки, как себя поведут Вельф, Матильда и Папа. А потом немец вдруг спросил:
— После похорон возвратитесь в Киев?
Ксюша удивилась:
— Как иначе? Разумеется, возвращусь.
— Снова в монастырь?
— Да, конечно.
Он довольно долго молчал, гладя край плаща; у архиепископа, сильно похудевшего за последние дни, нос казался много больше прежнего. Сдвинув брови, очень тихо проговорил:
— У меня есть замок на реке Зиг — небольшой, но милый. Я готов сложить с себя духовное звание... Если бы вы сделали то же самое... мы могли бы там поселиться вместе...
Покраснев, женщина ответила:
— Это невозможно, святой отец.
Герман посмотрел на неё грустными глазами:
— Почему?
— Я не изменю данным мной обетам, — объявила русская твёрдо.
Кёльнский иерарх сузил губы:
— Все обеты — чушь.
— Вы считаете? — поразилась она.
— Да, считаю! — Видно было его крайнее волнение. — Чушь, условности. Сочетания звуков, больше ничего. Их придумали старые ослы, ничего не понимавшие в жизни. Не познавшие ни любви, ни страсти! — Он помедлил. — Мы опутали себя рядом заклинаний и мифов. Нет загробной жизни. И бессмертной души тоже нет. И не будет Второго Пришествия, Страшного суда. И не будет воскрешения праведников. Ничего не будет. Существует только эта реальность. Понимаете? Эта! Это судно, река, небо, горы. Всё, что можно потрогать и ощутить. Существует только наша судьба. Мы её строим сами. И растрачиваем напрасно дни, месяцы и годы на какую-то ерунду, ограничивая себя в самом главном — в упоении бытием. Мало наслаждаемся трапезой, напитками, воздухом, солнцем, собственным телом и телами друг друга. Глупо философствуем, боремся и читаем никому не нужные проповеди, истребляем себе подобных, копим деньги. Всё напрасно! Мы умрём и провалимся в пустоту. И о нас забудут, вычеркнут из памяти. Потому что ценится жизнь, а не старые, грязные могилы. И на старых, заброшенных кладбищах будут строить праздничные ярмарки и дома терпимости. Жизнь пойдёт без нас!.. Так зачем подчиняться нелепым догмам? Отравлять ими свой удел, куцый, жалкий и без того? «Целибат — безбрачие»! Что за ахинея?! Почему?! Кто сказал, что в безбрачии святость? Разве русские приходские священники, у которых есть попадья и дети, более грешны, чем священники католические? Я и говорю: бред, условности, высосанные из пальца. Надо просто жить, как велит натура, сердце, дух, ограничивая себя лишь в одном: не мешать жизни остальных. И наоборот, приходя им на помощь в случае беды. Больше ничего. Логика иная преступна.
Герман замолчал, опустив глаза. Евпраксия произнесла с улыбкой:
— Вы действительно страшный еретик, ваше высокопреосвященство. Вас не зря отлучили от церкви.
Он ответил мрачно:
— Да, от этой церкви отлучиться не грех.
— Вы не верите в Бога?
— Почему же, верю. Только Бог и церковь, к сожалению, не одно и то же. Бог велик и не познаваем. Нам является в разных формах, разных ликах. Утверждать, что один только этот лик и есть Бог, а иной — не Бог, заблуждение и реальная ересь. Ни одна из церквей, ни одна из конфессий мира не более свята, чем другая. Все они равны, и все одинаково ограниченны, одинаково удалены от Истины, ибо суть ничтожны. Как ничтожен каждый из нас перед Абсолютом.
Евпраксия поёжилась под накидкой:
— Я не ожидала, что вы скажете такое.
Немец покачал головой:
— Потому что думали точно так же?
— Да, порой сомнения посещают меня... Например, о Генрихе и николаитах: получается, что они — на одной доске с нашей церковью? Разве это правильно?
— Безусловно. Всё зависит от точки зрения.
— Как? Не понимаю.
— Для одних народов человеческое жертвоприношение свято, для нас — варварство и дикость. Мы мешаем мясо и молоко, а для иудея — это святотатство. Кто же прав из нас? Да никто — и всё одновременно.
Киевлянка спросила с болью:
— Значит, я напрасно не плевала на Крест?
— Не напрасно, нет. Потому что, с вашей точки зрения, Крест — святыня. С точки зрения Братства — каббала. Кто из вас ближе к Истине, мы не знаем. И боюсь, не узнаем никогда.
Разговор прервался. Оба сидели, погруженные в размышления. Мимо плыли берега с осенними виноградниками: серые, пожухшие от дождя и снега. Ветер гнал студёные волны Неккара. Приближался Штутгарт.
Герман произнёс:
— Понимаю, что мои откровения задевают вас. Вы должны их обдумать. И переварить. Так же, как моё предложение о соединении судеб. Я не тороплю. Я умею ждать.
Евпраксия кивнула:
— Да, благодарю. Мне действительно сейчас нелегко ответить... Мы вернёмся к нашей беседе позже. А пока обязаны приложить максимум усилий для решения дела о погребении.
— Полностью согласен.
Штутгарт вырос из-за поворота реки, как огромная серая глыба камня: мощный, укреплённый, за высокой зубчатой стеной, с островерхими крышами соборов и замков. На воротах различался герб города — чёрный скакун на золотистом фоне: ведь неподалёку отсюда находился знаменитый конный завод, образованный в 950 году герцогом фон Швабеном. Собственно, от этого завода — Stuotgarten[20] — и происходило название поселения...
Пристань была оживлена, на волнах качалось несколько десятков судов — парусных, гребных, перевозчицких, рыбачьих, купеческих. Остро пахло рыбой. По высоким сходням бегали работники, загружая бочки с вином — лучшим в Германии, вюртенбергским и баденским. Слышались зычные команды. Мальчики играли с собакой, отнимая у неё рыбий хвост...
Герман и Опракса миновали городские ворота, заплатив пошлину за вход, и направились к замку Вельфа. Улочки Штутгарта оказались чище и шире, чем в Шпейере, а соборная площадь перед Приходской церковью просто велика. Замок располагался на пригорке, и к нему вёл особый подъёмный мост. На воротах путники представились. Услыхав, что приехала сама бывшая императрица Адельгейда, погубившая некогда Генриха IV, караульные вытаращили глаза и отказывались поверить, но на всякий случай снарядили посыльного доложить во дворец. Через четверть часа тот вернулся с разрешением пропустить гостей. Вновь прибывшие проследовали внутрь.
Да, дворец Вельфа был хорош! Сложенный из белого камня, он отчасти напоминал античные храмы. А охранники с алебардами, в латах и с мечом на боку выглядели грозно.
Встретить посетителей вышел камергер — узконосый немец с оттопыренными ушами. Низко поклонившись («Ваше высокопреосвященство!.. Ваша светлость!.. Разрешите приветствовать!..» — и тому подобное), проводил по парадной лестнице в залу для приёмов. Там горел камин и сверкало развешанное по стенам оружие. Дверь открылась, и явился супруг Матильды — всё такой же стройный, но уже не юноша, а тридцатипятилетний мужчина с пышной бородой и большими залысинами. Посмотрел на монашку и, не выдержав, ахнул:
— О, Майн Готт, вы ли это, ваше императорское величество? То есть, я хотел сказать, ваша светлость...
Та склонила голову:
— Да уж, не величество... Я сестра Варвара, с вашего позволения. Вы знакомы ли с его высокопреосвященством архиепископом Кёльнским?
— Не имел чести. Но весьма наслышан о его приверженности бывшему императору...
— Нынешнему тоже.
— К сожалению, Генрих Пятый нас разочаровал. Он пошёл в родителя. Яблочко от яблоньки, как известно...
Герман ответил сухо:
— Нет, мне кажется, молодой человек менее порывист.
Вельф вздохнул:
— Не могу судить, но покойный Конрад мне и моей супруге нравился больше.
Герцог пригласил гостей за стол и велел слуге принести вина. А потом спросил:
— Как вы поживаете, ваша светлость? Выглядите прекрасно.
— Не преувеличивайте, пожалуйста. Я измученная, сломленная женщина...
— Ах, оставьте, право! — Он поцеловал Евпраксии руку. — Юность испарилась, но на смену ей пришло обаяние зрелости.
— Или перезрелости, — пошутила она.
— Что вас привело в Швабские края? Вы, насколько мне известно, вместе с крестоносцами удалились в Венгрию, а затем на Русь?
— Совершенно верно. Я приехала сюда по просьбе его величества, чтобы поспособствовать погребению Генриха Четвёртого.
У хозяина дворца пролегла на лбу недобрая складка. Он откинулся на спинку деревянного кресла и проворчал:
— Думаю, вы напрасно тратите время...
— Отчего? — удивилась русская. — Разве предание тела земле — не христианский наш долг?
Вельф ответил:
— Это не просто тело, а тело еретика. И не просто еретика, а еретика-кесаря. И захоронить его в Шпейерском соборе — более чем кощунственно.
Ксюша возразила:
— Если Папа снимет анафему, то кощунства не будет.
Шваб заверил:
— Папа никогда не снимет анафемы.
— Вы уверены в этом? — не выдержал Герман: он сидел, словно на иголках, и дрожал от негодования. — Может быть, достаточно распрей и междоусобиц? Генрих умер! Понимаете? Умер, опочил, Бог его забрал! Перед смертью император покаялся, как положено христианину. Так не хватит ли глумиться над мертвецом? Мы живые и должны дальше жить, думать о хорошем и светлом, строить будущее, а не воевать с трупами врагов.
Выслушав его до конца, Вельф сказал, усмехаясь:
— Я боюсь, что и с вас Папа никогда не снимет анафемы. — Посмотрел с удовольствием, как у Кёльнского архиепископа надуваются жилы на висках, и закончил: — Впрочем, я не стану препятствовать вашей встрече. Если сможете его убедить — Бог вам в помощь! Просто высказал свою точку зрения. — Герцог встал. — А пока окажите мне честь и остановитесь под моим кровом. Я с гостями не спорю. У меня мирный дом.
Посетители молча поклонились.
Вскоре киевлянку приняла маркграфиня Тосканская. Итальянке перевалило за шестьдесят, и она сильно одряхлела, а подкрашенные басмой волосы старили её ещё больше; ноги-тумбы почти не двигались, руки чуть заметно дрожали, из груди с дыханием вырывались хрипы. Но, увидев Евпраксию, маркграфиня просияла, и морщины разгладились, а улыбка показала целые и довольно крепкие зубы.
— Солнышко моё! — пробасила Матильда. — Как я рада, что вы приехали! Ничего, что я обратилась к вам по-простому, по-дружески?
Евпраксия ответила:
— Нет, наоборот, мне намного приятнее, ваша светлость.
— Ах, не надо «светлостей»! Давние знакомые, можем обойтись и без них. Вы давно не императрица, я по старости забыла о моих титулах... Мы вообще могли бы перейти и на «ты».
Ксюша улыбнулась:
— Я не против. На Руси не знают обращений на «вы», даже раб говорит хозяину «ты».
— Ну, тем более. Сядь поближе. И рассказывай, рассказывай, как ты провела эти годы.
Выслушав её печальную повесть, пожилая аристократка вздохнула:
— Бедная моя! Как мне за тебя больно! Но поверь, что с Генрихом ты бы не была счастлива, даже если бы вернулась из Венгрии в Германию.
Ксюша кивнула:
— Да, в то время — наверное... Но потом, год назад, после отречения, если бы не умер и прочёл моё посланное из Киева письмецо... Мы могли бы жить как частные лица, отстранясь от политики...
— Ах, не думай, не фантазируй, ничего бы не вышло! — убеждённо произнесла маркграфиня. — Он не вынес бы частной жизни. Обязательно опять бросился бы в гущу событий. Нет, твоя любовь не имела перспектив с самого начала.
— С самого начала?!
— Я уверена. Я ведь, как с тобой, приятельствовала с Бертой, бывшей императрицей. И она делилась своими мыслями о супруге. Говорила: он и ангел, и дьявол одновременно. А с такими людьми долго уживаться нельзя.
— Я и не смогла...
— Ты и не смогла, разумеется. Вельф — другое дело.
Русская заметила:
— Можно позавидовать.
— Нет, завидовать нечего, ведь у нас такая разница в возрасте! Брака никакого, мы давно друзья.
Евпраксия смутилась:
— Ты уж чересчур откровенна...
— А к чему скрывать? Я — старуха, а он — молодой мужчина. Я ему сказала: можешь изменять, только чтобы я об этом не знала. Герцог согласился. Если я гощу у него, как сейчас, или он у меня в Каноссе, никаких интрижек. А когда мы врозь — больше десяти месяцев в году, — вероятно, отдаётся низменным страстям. Что же? Хорошо. Я вполне спокойна.
Разговор зашёл о Генрихе. Маркграфиня сказала:
— Мальчик спит и видит сделаться императором, подчинить себе всю Германию и Италию. Папа же ответил, что не станет его короновать, если кесарь добровольно не откажется от давнишнего права инвеституры[21] — назначать епископов по собственному желанию, без согласования с Римом. Генрих заявил, что, как и отец, не откажется. Даже пригрозил, что пойдёт на Италию войной. После этого все контакты были с ним оборваны. — Помолчав, итальянка сделала вывод: — Раз не хочет идти на уступки, то и Папа не снимет анафемы с бывшего монарха. Пусть непогребённым лежит. — Снова помолчала и снова добавила: — И поэтому Генрих вспомнил о тебе. Чтобы ты сделалась посредницей между ним и Папой.
Киевлянка спросила:
— А когда Пасхалий смог бы меня принять?
Маркграфиня поморщилась:
— Ну, не знаю, когда угодно, он ещё пробудет в Штутгарте с неделю... Но прости, неужели ты серьёзно решила, что сумеешь его переубедить?
— Я попробую.
— Маловероятно. Это не вопрос доброй воли или настроения. Речь идёт о торге между королём и понтификом. «Хочешь похоронить отца — откажись от идеи с итальянским походом. Хочешь стать императором — откажись от инвеституры». Только и всего. Баш на баш. А твои, моя золотая, слёзы и мольбы ничего не значат.
— А мораль? А долг? А христианская совесть, наконец? — возмутилась Ксюша.
— Господи, о чём ты? — хмыкнула Матильда. — О какой морали можно говорить, если всё продажно? О какой христианской совести? У кого? У Папы? Уверяю тебя, зайчонок: Папа такой же человек, как и мы с тобой. Избранный путём таких же интриг, как и многие другие. Думаешь, легко мне пришлось после смерти Урбана? В ход пошли все средства — подкупы, угрозы, шантаж... И Пасхалий знает. И поэтому в долгу. Платит по счетам...
— Ну, так прикажи, надави на него! — вырвалось у русской.
— Что? О чём ты, детка?
— Пусть позволит похоронить императора. — Евпраксия заплакала. — Сжалься надо мной. Я тебе помогла когда-то свергнуть с трона Генриха, поддалась твоим уговорам. Так поддайся и ты моим. Больше ничего мне не надо а жизни. Возвращусь в Киев, в монастырь, и молиться стану за твоё здоровье.
— Прекрати, не хнычь. Не трави мне душу. Я и так слишком сентиментальной сделалась с годами. Разрешила архиепископу Герману поселиться под одной со мной крышей и не распорядилась его зарезать. Или отравить... Ха-ха-ха! Шучу. Ну а если серьёзно, то могу обещать одно: ты с Пасхалием встретишься. Будешь говорить без свидетелей. Из симпатии к тебе, я не стану оказывать на него давление. Как решит — так оно и выйдет. Это максимум, что способна сделать.
Киевлянка поклонилась:
— Бог тебе воздаст за твою сердечность.
Маркграфиня ответила:
— Да уж Он воздаст! Бросит в один котёл с Генрихом Четвёртым, не иначе...
Несколько дней прошло в тягостном ожидании аудиенции. К Герману и Ксюше слуги относились внимательно, накрывали в небольшой зале для гостей, подавали не менее семи перемен, несколько сортов вин, а придворный виолонист исполнял на виоле сладкозвучные пьески для успокоения духа. Но к хозяйскому столу их не звали. Это было не лучшим знаком: мол, не прогоняем, проявляем участие, только и всего, ибо взглядов не разделяем, помогать не хотим и за равных не держим.
Герман говорил:
— Ничего, во имя памяти о его величестве надо вытерпеть до конца. Зубы сжать, но вытерпеть. Если не получится здесь, я поеду за Пасхалием в Рим. Обращусь к церковному собору. Но добьюсь отмены анафемы.
Ксюша отзывалась:
— Нет, не будем о плохом варианте. Я надеюсь на лучшее. Потому что ехать за Пасхалием не готова.
— Неужели бросите наше дело?
— Если я увижу, что стою в тупике. Нет, не продолжайте. Есть ещё надежда на хороший исход. Надо уповать.
Папа принял бывшую императрицу на четвёртый день. Был он рыхлым мужчиной с двойным подбородком, сонными глазами и слегка шепелявил при разговоре. Облачённый в белую сутану и такого же цвета пилеолус на голове, сидя в кресле, равнодушно смотрел на вошедшую русскую и подставил руку для поцелуя; от руки пахло розовой водой; а ладонь его оказалась мягкая и тёплая, точно ватная. Осенив Опраксу крестом, главный католик произнёс:
— Я ценю ваш порыв, дочь моя, потому как не каждая обиженная в прошлом вдова станет хлопотать за обидчика-мужа... Это говорит о прекраснодушии, об отзывчивости натуры и об истинном понимании христианского долга. Вы ещё к тому же монахиня...
— Помогите, отче, — прошептала она.
— ...Папа Урбан Второй отпустил вам невольные грехи, — продолжал понтифик, вроде не расслышав её мольбы. — И по части ереси мы претензий никаких не имеем. Но вот Генрих Четвёртый...
— Он раскаялся перед смертью. Есть письмо. Он простил врагов...
У Пасхалия опустились веки, и казалось, что его святейшество задремал. Евпраксия с удивлением и тревогой вглядывалась в лицо первосвященника. Тот проговорил:
— Мы не верим в подлинность этого письма.
Женщина воскликнула:
— Господи! Помилуйте! Герман, архиепископ Кёльнский, записал собственноручно с его слов.
— Мы не знаем такого архиепископа. Герман вероотступник и христопродавец. Занимает сей высокий пост самочинно.
— Ладно, Бог с ним, с Германом. Пусть письмо фальшивое, спорить я не стану, хоть и верю, что оно настоящее. Просто призываю проявить снисходительность. Генриха с его прегрешениями будет судить Создатель. Если виноват, кесарь и заплатит со всей суровостью. Я сейчас о его бренном теле. Разве самый последний грешник не достоин быть похороненным после смерти?
Папа поднял веки, посмотрел на стоящую перед ним на коленях киевлянку, словно видел её впервые. И сказал с грустью:
— Не лукавьте, пожалуйста, дочь моя. Речь идёт о захоронении в Шпейерском соборе. А еретику там не место. Но, с другой стороны, императору не место на обычном погосте. Вот и получается... Безысходная ситуация... И никто не знает из неё выхода... — Он опять погрузился в дрёму.
Евпраксия заговорила с жаром:
— Есть достойный выход! Да, еретику не место в соборе. Но снимите с покойного анафему, и тогда он уже не будет еретиком! Ваше святейшество! Только вы один вправе разорвать этот заколдованный круг. Умоляю!
Папа сидел неподвижно, и казалось, действительно спал. Наконец снова приподнял беки и ответил твёрдо:
— Нет, сие немыслимо. Снять анафему мы не можем.
— Почему, я не понимаю?
— В католическом мире это будет истолковано дурно. На слуху у всех — ваши разоблачения на Пьяченском соборе. Я там был. До сих пор помню шок, потрясение, пережитые мною. Справедливый гнев. И затем — удовлетворение от возмездия, от решения Папы Урбана Второго. Ибо еретик должен быть наказан! А теперь? Что же получается? Сняв анафему, оправдаем заблуждения самодержца. «Пусть николаит покоится в христианском храме!» Он, не признававший Креста Святого, под Крестом? Невозможно, нет.
Сжав переплетённые пальцы, киевлянка спросила:
— Даже если Генрих Пятый добровольно откажется от права инвеституры?
Слабо улыбнувшись, он проговорил:
— A-а, так вы наслышаны о предмете спора... Очень хорошо. Если Генрих Пятый добровольно откажется от права инвеституры, мы провозгласим его императором. Но вопрос о покойном кесаре будем решать отдельно.
Ксюша встрепенулась:
— Можно ли надеяться в этом случае на благоприятный исход?
У Пасхалия брови встали домиком:
— Ах, на всё воля Божья, дочь моя... Знаю лишь одно: погребение бренных останков сих может произойти нескоро. Вряд ли в нынешнем или даже в следующем году. Страсти должны улечься. Люди — угомониться. Острота конфликта — сгладиться и забыться.
Время лечит. Надо потерпеть. — Он взглянул на неё, словно неживой, — тускло, безразлично. — А теперь ступайте. Будьте благословенны. Да хранит вас Господь. — И опять протянул ей руку — для прощального поцелуя.
Низко поклонившись, женщина покинула залу. Ей навстречу бросился Герман:
— Получилось? Нет?
Евпраксия, пройдя мимо, устремилась по галерее прочь и не говорила ни слова, несмотря на вопросы архиепископа, следовавшего за ней. Распахнула двери балкона, вышла на свежий воздух, запрокинув голову, встала и дышала долго, смежив веки, насыщая кровь кислородом. Чуть порозовела, приходя в себя. Лишь потом заметила рядом немца. Разлепила губы и печально произнесла:
— Сей исход был предопределён. С самого начала! — С отвращением бросила: — Вельф, Пасхалий, Матильда — все они заодно. Ничего не делают просто так. Лишь в обмен на уступки его величества!..
Герман развёл руками:
— Потому что движут ими не принципы, не идейные убеждения, а обычный, хладнокровный расчёт.
Оба стояли молча, хмурые, убитые. Было холодно, зябко, влажный ветер долетал с реки, шевелил их волосы. Простиравшаяся перед их глазами долина выглядела блёклой, неприкаянной, по-осеннему обезлюдевшей.
— Что же остаётся? — вновь заговорил Герман. — Ехать в Рим за Папой — не имеет смысла. Надо плыть во Франкфурт. Убеждать короля сделать шаг навстречу противникам.
Евпраксия, оборвав размышления, вздрогнула и сказала быстро:
— Нет-нет, это без меня.
Собеседник забеспокоился:
— Как — без вас? Я же не могу... Нет, помилуйте!
— Без меня! — резко заявила она, но потом поникла, жалобно продолжила: — Я устала, измоталась, поймите. Совершенно уже без сил... Не сердитесь, патер.
Тот дотронулся до её плеча:
— Потерпите ещё немного. Сядем на корабль, поплывём по Рейну, там вы отдохнёте, развеетесь. Надо уметь проигрывать. Выждать, отступить, затаиться, чтобы наступать снова...
— Больше не хочу. Я простилась с Генрихом — это главный итог моего визита. Бог нам даровал нашу встречу. А бороться, интриговать — не моя стезя.
Герман прогудел:
— Вы не смеете оставить его непогребённым!
Посмотрев на епископа, Адельгейда спросила:
— Что вы предлагаете? Поселиться в Шпейере, точно Удальрих? Жить при мёртвом теле? Ждать годами волеизъявления Папы? Нет, увольте. Это не по мне. Я желаю возвратиться домой.
У него опустились кончики губ:
— Значит, мы расстанемся?
Ксюша отвела глаза:
— Вероятно, да.
— Вы меня убиваете, ваша светлость.
— Погодите об этом. После договорим.
По закону гостеприимства, герцог Вельф вышел попрощаться. Он поцеловал руку киевлянке, ласково заверил:
— Не волнуйтесь, милая: рано или поздно ваш покойный супруг будет похоронен. Просто сейчас не время.
— Никогда не думала, что такие вещи бывают кстати и некстати.
— Где политика, всё возможно.
По брусчатке спустились к пристани. Стали спрашивать, кто в ближайшее время отправляется в сторону Мангейма. Вдруг один из хозяев пришвартованных судов, по одежде и облику еврей, задал вопрос на ломаном русском:
— Я имею счастий видеть Евпраксий?
У княжны ёкнуло под ложечкой:
— Да, ты прав, милейший. А откуда знаешь?
— Я есть зять рабби Шварц — Лейба Чёрный. Так? А зовуть меня, значить, Йошка.
— А не ты ли, Йошка, отвозил моё письмо Генриху Четвёртому прошлым летом?
— Нет, не я, только Лейбы сын, но мы ехать вместе.
— Вот ведь как бывает! Тесен мир... А когда и куда ты следуешь, Йошка?
— Нынче в полдень плыть на север — повезти вино в польский Гданьск, через Рейн, Северное море...
— А меня с собою мог бы прихватить? Расплачусь как следует.
Иудей расплылся:
— О, какой платить! Я без платы брать. Потому что честь.
— А его высокопреосвященству тоже можно?
— Почему не можно? Повезём. Места хватит всем.
Ксюша, повернувшись к священнику, перешла на немецкий:
— Едем, святой отец? Доплывём до Франкфурта, а потом видно будет — вместе или порознь.
— Я хотел бы вместе.
— Вместе веселее, конечно.
По пружинящим деревянным сходням поднялись на борт. Евпраксия казалась весёлой, с интересом смотрела на мир, иногда смеялась. Вроде камень упал с её души. Архиепископ удовлетворённо сказал:
— Счастье видеть вас в добром расположении духа.
— Ах, спасибо, спасибо, я сама довольна. Неопределённость пугает, а определённость приносит радость.
— Вы определились?
— Да, конечно: мы плывём, и плывём с друзьями, и какая-то перспектива есть.
— Может быть, застанем его величество в Заксенхаузене...
Евпраксия поморщилась:
— Ах, я не об этом. Я о том, что смогу вернуться на Русь — поначалу с Йошкой, до Гданьска, а оттуда — на лошадях.
Герман взглянул на реку, на бегущие волны, на косматые облака, серые и мокрые, и пробормотал недовольно:
— «Русь, Русь»! Ничего на Руси вас не ждёт хорошего. Кроме одиночества и смерти.
Женщина воскликнула с вызовом:
— А в Германии что, по-вашему, хорошего? Кроме подлости, интриг и незахороненного тела?
— Я.
Киевлянка поправила чёрную накидку, спрятала под неё озябшие руки и печально по-русски обронила:
— Ах, бедняга Герман!.. Ничего у нас с тобой не получится...