Мы ехали на Турецкий фронт и умирали от жары. Размягченный мозг заплывал туманом, хотелось одного: пить, пить и пить. А вода в чайнике и фляжках была до мерзости теплой, шибала железом. Теплушка, набитая ящиками с махоркой, тюками с разнообразными подарками для солдат, болталась, словно тоже ошалела от зноя, громыхала и стучала перегретыми колесами.
Только под вечер мы немного пришли в себя, как рыбы в садке, на которых плеснули свежей водой. Поезд полз медленно, локомотив ухал и фыркал где-то впереди, будто усталая лошадь, перемогающая с непосильным грузом долгий подъем. И все-таки в дверь вагона пробирался Прохладительный до щекотки ветерок, угощая нас неведомыми запахами остывающей южной земли.
Я подобрался к ветерку поближе, вглядываясь в складки и морщины гор, по краю подола которых шнурочком тянулся наш товарный состав. На склонах, подобно мехам, курчавились темные заросли, бурыми пластами лежали обнаженные породы. А над зубцами, серо-голубыми, неверными, как дым, высокое и легкое воспринималось небо. Иногда поезд совсем притормаживал, и странные звуки плыли с гор: словно стеклянные шарики дрожали над отполированным драгоценным металлом, едва касаясь его. Иногда мимо тесной кучкой пробегали глиняные мазанки, испортив воздух испарениями гниющих бараньих шкур и прогорклого жира.
В вагоне мы поселились впятером. За долгий путь от бледной питерской весны до пекла Кавказа я неплохо распознал своих спутников. Скалов, большевик с завода Фефелова, мне сразу понравился завидной четкостью суждений, лукавинкой в пристальных глазах. Как-то не сговариваясь мы выбрали его нашим главой — и не просчитались. Двумя словами умел он поставить на место распетушенного чиновника, подстегнуть дремлющего дармоеда, и путешествие наше почти ничем не осложнялось. Да и представитель завода «Вулкан» Угаров, широкий, с крестьянской жилкой, рассудительный, сразу устроивший в вагонной коммуне домашний уют, тоже был человеком надежным. Можно было положиться и на Дуновского, делегата от завода «Лангензиннен», чуть язвительного, но несомненно доброго товарища. Кое-кто в Петроградском Совете, видимо, прикидывал, что возглавит нашу группу его депутат эсер Захаров. Однако Захаров, оказавшись среди большевиков, счел за лучшее помалкивать и ни во что не вмешиваться. Он отмалчивался даже тогда, когда мы обсуждали подробности работы, которая нам предстоит. В Тифлисе, в ставке главнокомандующего войсками Турецкого фронта, нам нужно было добиться пропуска в Батум, Трапезунд и даже в Эрзерум — прямо на передовые позиции. Мы знали, что солдаты имеют искаженное представление о событиях, происходящих в Питере. Временное правительство надежно оградило войска от нашей пропаганды, и глупо было бы нам ожидать хлеба-соли. Потому предупреждение Владимира Ильича о том, что препятствия могут быть очень серьезными, то и дело кто-нибудь из нас вспоминал.
Ильич, сунув большие пальцы в проймы жилетки, говорил спокойно, звучным, резковатым своим голосом. Он обратил наше внимание на очень серьезную опасность, которая может иметь тяжелые последствия, если не принять немедленных мер. На сторону революции перешли только военные городских гарнизонов. Что же касается армии, находящейся на фронтах, то она тщательно изолируется от тыловой жизни и имеет представления о революции только по информации офицеров и буржуазных газет. Необходимо архисрочно проделать огромную и очень трудную работу, чтобы армия стала не врагом революции, а союзником ее. Ленин выбросил правую руку, выпрямил ладонь. Нужно разъяснять всем солдатам, что если они стремятся избавиться от несправедливой империалистической войны, они должны защищать революцию. Если они желают быть свободными гражданами свободной страны, они должны защищать революцию. Если они хотят, чтобы вся земля была передана безвозмездно тем, кто ее обрабатывает, они должны защищать революцию. Если солдаты надеются установить в стране такую власть, которая обеспечит необходимые свободы всему народу, они должны защищать революцию.
Владимир Ильич замолк на момент, опустив свой великолепный лоб, сунул руку в карман, поставил большой палец торчком. А когда солдаты поймут, продолжал он, что революция — их кровное дело, тогда не так просто будет генералам и офицерам обмануть солдат и повести на удушение революции. При этом Ленин наклонил голову к плечу, в глазах промелькнула усмешка.
Десятки людей затихли в полутемном зале, людей, уже познавших, почем фунт лиха, уже проверенных на прочность тюрьмами и ссылками, уже обстрелянных. И по мере того как Ленин, снова высвободив руку, убеждал нас в значимости каждой задачи, я все яснее и яснее осознавал, что нужно делать мне, именно мне. Любого солдата, прибывающего по каким-либо причинам с фронта, мы должны приглашать в свои организации и внимательно, терпеливо разъяснять ему задачи революции и нашей партии, помня, что он может передать услышанное своим товарищам. Среди солдат гарнизона вести усиленную работу, отбирая наиболее способных, смелых, желающих поехать на фронт в качестве агитаторов…
— Вот вы говорите — послать агитаторов, — перебил и поднялся кто-то из рядов. — А как они доберутся до солдат? Те же офицеры и генералы их не допустят, а возможно, и арестуют. Как же быть тогда?
— Вопрос правильный! — обрадованно подхватил Ленин. — Препятствия могут быть очень серьезными. Но мы должны найти способы преодоления этих препятствий. Нам надо посоветоваться. — Он задумался, потом оживился еще более, весь как-то устремился к нам. — Одна из возможностей, мне кажется, может быть такой. А что если нам поговорить с товарищами рабочими об отчислении какой-то суммы денег из их заработка? На отчисленные деньги мы могли бы закупить солдатам подарки и послать на фронт, а сопровождать подарки будут рабочие-агитаторы. Вот тогда-то вряд ли рискнут господа офицеры не пропустить их на фронт. За это им солдатики спасибо не скажут!
По залу пронесся смешок, Ленин тоже охотно и весело рассмеялся, на улыбке добавил:
— Наши сопровождающие приедут на фронт, будут раздавать подарки и рассказывать солдатам, кто подарки эти прислал и с какими пожеланиями.
…На другое утро рабочие всех заводов решили отчислить для этой цели однодневный заработок; и вскоре доверенные агитаторы под добрые напутствия своих друзей отправились на многочисленные фронты России. И вот мы, посланцы Совета рабочих и крестьянских депутатов Петроградской стороны, подъезжаем к Тифлису, вываренные зноем, измаянные длинной дорогой, но готовые к любым неожиданностям.
Тифлис! Ровно встали высокие дома, богатые витринами магазины вдоль бульвара. Тяжеловесный дворец, казармы. Все знакомое, словно перенесенное сюда, на юг, из царского Петербурга. Если не считать жесткой и пышной растительности, восточного орнамента, восьмигранных пирамид церковных колоколен. И только не Нева, а мутная Кура ныряла под мосты, и над водою на сваях просвечивали галереи, веранды открытых ресторанов. И сухим жаром дышали голые скалы, желтые и серые, с боков стеснившие причудливый город.
Однако недосуг нам было его осматривать. Даже утром поразило нас обилие на улицах всяких военных чинов. Не слышно было грохота орудий и треска винтовок; солдаты в белых рубахах, обливаясь потом, стучали сапогами по мостовой, то и дело золотом вспыхивали пуговицы и погоны на тонких офицерских френчах.
Вагоны мы оставили в тупике; Скалов решил сначала устроиться с жильем и привел нас к давним своим знакомым — старикам Монтиным. Оба они молчаливо горевали по сыне, большевике Петре Монтине, убитом на митинге в Баку. Старики приняли нас радушно, без назойливых вопросов; Скалов старался ни о чем им не напоминать, хотя долгое время дружил с Петром, а потом и переписывался. Я помнил, как тосковали Насыровы по своему Николаю, но у них-то была какая-то надежда!..
Надо было начинать работу, и утром мы пошли в Тифлисский Совет. Скалов, сунув мандат под нос рыхлому усатому секретарю, первым шагнул в массивную дверь товарища председателя. Навстречу нам поднялся представительный, в белоснежной паре, кучерявый красавец, поднял обрамленное смоляной бородою лицо, сказал с мягким акцентом:
— Ничем, дорогие товарищи, помочь не могу и не обещаю. Над военными мы власти не имеем.
— Мы приехали совсем не для того, чтобы узнавать пределы вашей власти, — сказал Скалов. — Нам нужно содействие Совета.
— Понимаю, дорогой товарищ, понимаю, но помочь не могу.
— В таком случае мы вынуждены действовать сами.
— Желаю удачи. — Председатель со вздохом посмотрел на бумаги.
— Временное правительство, — заметил Угаров, когда мы снова очутились в пекле улицы. — И генерал Юденич, и этот… Изгадят только все.
Скалов покрутил головой:
— Боюсь, что похуже. Вон на той горе укрепятся, окружат себя пушками, штыками — попробуй докажи, какие они временные.
Я тоже подумал, что вряд ли их возьмешь голыми руками. Потому и необходимо нам скорее попасть на фронт. А что если попробовать к самому Юденичу?
Главнокомандующий Турецким фронтом генерал Юденич принял нас в прохладном кабинете, очень просто, даже скудно обставленном. За призадернутой шторой виднелся уголок подробной карты. Огромный стол, наверное, не раз служил ареной самых победоносных баталий, а на зачехленных стульях можно было после них отдыхать. Генерал радушно повел рукой, приглашая садиться, и тяжелое, крупной лепки лицо его изобразило любезную заинтересованность.
Он опередил нашу идею. Когда мы вернулись к Монтиным, у домика, жарко блистая лаком, красовался открытый автомобиль, а щеголеватый адъютант, глядя сквозь нас, коротко процедил, что господин командующий ждет господ рабочих завтра, в десять часов утра, в своей резиденции. Оружия мы не взяли, но предусмотрительный Угаров оставил на столе записку…
— Позвольте вас спросить, господа, — после паузы начал Юденич довольно-таки строго, — кто разрешил вам ходить по частям гарнизона?
Дело в том, что вчера к нам явились делегаты от нескольких полков, и мы читали в казармах «Правду», говорили по душам, стараясь задеть самые чувствительные струнки наболевших солдатских сердец. Скалов припомнил, с какой жадностью слушали нас краснокожие от солнца тоскующие пехотинцы, веско ответил:
— Нас приглашали, господин генерал. Вы нас также пригласили, и нам в голову не пришло обращаться за разрешением в Петроград.
Юденич кашлянул, посмотрел на адъютанта, почтительно остолбеневшего у двери.
— Кроме того, — продолжал атаку Скалов, — мы уполномочены Петроградским Советом рабочих и солдатских депутатов и нуждаемся только в вашем разрешении пропустить нас на фронт.
— А что же вы там будете делать, господа?
— Раздавать солдатам подарки, которые привезли с собой.
— Но здесь уже фронт, — сказал генерал.
Дуновский вздрогнул, захлопал ресницами, даже привстал:
— Как, разве Тифлис был турецким? Или турки его осаждают?
Юденич всем корпусом повернулся к нему и тоном учителя, вбивающего тупому школяру прописную истину, произнес:
— Вы ошибаетесь. Здесь находится штаб главнокомандующего, который, как вам должно быть известно, вне фронта не бывает.
— Но мы имеем наказ от рабочих раздавать подарки только на передовых позициях, — настаивал Скалов.
— Ну, это гораздо проще, чем вы полагаете. Подарки вы можете сдать нам, а мы выдадим письменную гарантию того, что они будут использованы по назначению. Таким образом, вы спокойно отчитаетесь перед рабочими и не будете рисковать своей жизнью.
Генерал поднялся, заканчивая разговор. Мы тоже встали, Скалов сдержанно сказал, что до гарантии мы не додумались и стоит посоветоваться.
— Прошу вас завтра в шесть часов вечера на чашку чая, — с улыбкой хлебосола пригласил Юденич. — Потолкуем, как говорится, расстегнув мундиры.
Отсрочка была кстати. Было ясно, что генерал на фронт нас не пустит и нужно хорошенько взвесить, как вести себя «за чашкой чая». Можно попробовать еще одно средство. Мне казалось, Дуновский нашел его. Скалов сначала намеревался отчитать его за неуместное ерничество, но, подумав, согласился со мной. Именно так: прикинуться простачками, дедами-морозами, не возбуждать излишних подозрений.
Пока мы обсуждали это, в комнату вошел, постучав, высокий грузин в рубашке с распахнутым воротом, сел на предложенный ему стул, опустив тяжелые, с набрякшими жилами руки. Он был членом бюро Тифлисской большевистской организации. Печально он рассказал нам, что власть в Тифлисе пригребли к рукам эсеры, большевики же, по существу, ушли в подполье. Работать очень трудно, но передайте товарищу Ленину — оружия не сложим.
— Надо вам… как это… опасаться, — сказал он, крепко тиская руку каждому. — Убить могут. Если будет необходимо, свяжемся с Петроградом… Э-э, вы скажите Монтиным, Монтины — нам, мы — в Петроград, в Совет. Договорились?
Уходить ему, видимо, не хотелось, но были неотложные дела. Мы же решили на улице сегодня не появляться.
Темнота рухнула на город сразу, словно кто-то прихлопнул его сверху черным колпаком. Вдали, вероятно в парке, играл военный оркестр, хохотали женщины, гуляло офицерье, дико распевая «Алла верди!» Плотные листья, будто вырезанные из жести, заколебались у окошка: с гор спустилась прохлада.
Расчетливый и хитрый враг угощал нас на другой вечер чаем. В походной квартире, нарочито скупо меблированной, только цветастый ковер выделялся на стене и дорогой чешуей переливались скрещенные на нем сабли и ятаганы. Стол был покрыт простой скатертью и не ломился от фруктов, восточных кушаний и вин. Хозяин подчеркивал, что живет сурово, по-солдатски, и только в чай был добавлен ром.
Два офицера прихлебывали чай мелкими глоточками, внимательно слушали. Но в серых выпуклых глазах одного я заметил равнодушное презрение к нам; другой, кажется, ни разу не взглянул на нас.
Разговор начал хозяин. Расстегнув мундир, под которым оказалась оплывшая, просвечивающая сквозь тонкую ткань рубашки грудь, он расспрашивал о жизни Петрограда, о наших взглядах на последние события, хотел бы узнать, какие требования выдвигают рабочие Временному правительству, как мы смотрим на будущее. Явно, что всем этим он искренне интересовался. Однако это могло оказаться и ловко расставленной ловушкой. Наши суждения о войне и мире, об Учредительном собрании, о правительстве и армии могли выдать нас с головой. Многоопытный генерал еще вчера заподозрил, что мы за птицы. Надо было рассеять это подозрение; и умница Скалов отвечал так путано, что можно было предположить, будто в сознании его полный ералаш. Дуновский то и дело расхваливал чай, и в самом деле отличный, остальные поддакивали.
— Ну, так как, господа, вы решили о подарках? — спросил Юденич, отставляя прибор. — Кстати, вчера я совсем забыл спросить, что́ именно вы привезли.
Скалов с готовностью вытащил длинный список и через стол протянул генералу:
— А уж коли мы сюда прибыли, стоит ли вас затруднять? Мы уж поможем вам, с вашего разрешения, раздадим подарки сами.
Юденич пробежал список, засмеялся:
— И газеты вы считаете подарками? Солдаты у нас, к сожалению, сплошь неграмотные. Раскурят вашу «Правду» на цигарки и все. Нет, по-моему, из списка ее нужно исключить.
— До чего же вы правильно заметили, господин генерал, — удивился Дуновский. — Мы же везем махорочку, а ведь ее без газеты курить нельзя!
— Дело в другом, господа. Если я разрешу вам ехать на фронт — значит, беру на себя личную ответственность за вашу безопасность. А теперь время трудное, солдаты озлоблены; скажете не то слово — могут поднять на штыки…
— Хорошо, господин генерал, — ухватился за ниточку Скалов, отбросив всякое притворство. — Мы выдадим вам расписку в том, что если с нами на фронте что-нибудь произойдет, вы ни перед кем никакой ответственности не несете.
Юденич нахмурился, тяжело поднялся, тотчас вскочили офицеры. Но, по-видимому, генерал опасался чего-то, потому что даже не возвысил голоса:
— Нет и нет, господа. Я не могу добровольно допустить штатских людей туда, где каждый шаг опасен для жизни. Это будет с моей стороны преступлением. До свидания, господа!
Мы поблагодарили генерала за гостеприимство и в сопровождении адъютанта вышли. Но гостеприимство Юденича чашкой чая не ограничилось. Едва мы добрались до Монтиных, как снова явился тот же адъютант и торжественно объявил:
— Обеспечивая вашу личную безопасность, его превосходительство приказал взять вас до особого разрешения под домашний арест.
Щелкнул каблуками и удалился. Мы переглянулись. Дуновский даже присвистнул:
— Может генерал подсыпал нам яду? Мне уже худо.
— Возмутительно, — загорячился Захаров. — Надо жаловаться!
— Не жаловаться, а требовать. Будем связываться с тифлисскими большевиками, а через них с Цека.
Когда-то повлекло меня к теплу, к солнцу и, не раздумывая, зажмурив глаза, ткнул я пальцем в самый низ станционной карты, где синим лоскутком лежало море. В те годы не видел я перед собою большой цели, беспокоился только о том, как бы выжить, убежав от голодной и злой зимы. Теперь я глядел на это море и думал: будь оно ледяным, оскаленным бездонными полыньями, свисти над ним штыковой ветер — я все равно пошел бы через него, потому что от меня зависели, может быть, тысячи жизней.
Но море катило к берегу светло-зеленые волны, подергиваясь по гребню мыльной пеной, густо синело сквозь частоколье мачт, пеньки черных труб, переплеты снастей. У причалов толпились чумазые корабли, грузчики муравьями бегали по сходням, лязгало железо, хищно стонали чайки, гудел многоязыкий говор большого порта. И нам нужно было одолевать не пространства, а свирепую ненависть, дремучее равнодушие, закоснелую привычку к покорности.
Нас торопили представители Батумского Совета солдатских депутатов. Они приветствовали делегацию на вокзале, позаботились об охране двух наших отцепленных от состава вагонов. Но первый горький опыт подсказывал: Юденич может пойти на все, даже уничтожить подарки. И Дуновский вызвался остаться при них. Настораживало и то, что встретили нас не рядовые, а два молодых офицера; и слишком предупредительны, слишком медоточивы они были.
— Имеем честь, господа, пригласить вас на пленарное заседание Совета, который собрался по случаю вашего приезда, — прищелкнул каблуками начищенных сапог голубоглазый смуглый поручик.
Море сверкало перед моими глазами; я плохо различал улицы, по которым мы шли, и собрался с мыслями только выходя на сцену, в президиум. Слева и справа от меня за столом поблескивали офицерские погоны. И в небольшом зале, сколько я ни напрягал зрение, не видно было ни одного солдата. Нас разглядывали с любопытством, как смотрели бы на бородатую женщину или на двухголового жеребенка.
Усатый кирпичный от загара подполковник упражнялся в словесности, называя нас представителями славного рабочего класса, с оружием в руках установившего подлинно демократическую власть; говорил, что трогательна забота, которую новая власть проявляет о русском солдате, защитнике великой России, готовом на беззаветные жертвы во имя победы над врагом.
Скалов побледнел, внутренне собрался, будто готовясь к прыжку; Угаров все хотел приспособить свои руки, но они явно ему мешали; а веснушчатое лицо Захарова было таким унылым, словно перед ним положили что-то несъедобное. Но именно Захарову как представителю партии социал-революционеров и предоставил слово подполковник.
— Господа, — начал Захаров, мучительно стараясь выпутаться из трудного положения. — Мы очень тронуты вашим теплым приемом… — Опыт выступлений сказывался. — Но главой нашей делегации избран рабочий одного из петроградских заводов Степан Иванович Скалов, и потому прошу выслушать его.
В зале зашикали, захлопали.
— Глупо агитировать в волчьей стае, — шепнул мне Скалов, поднялся, спокойно объяснил, для чего мы сюда приехали, и снова сел.
Из зала выпрыгнул на сцену красивый чернявый офицерик, погрозил нам пальцем:
— Ваши так называемые подарки подорвут дисциплину в частях. А это в военное время равнозначно чему? Дезертирству! Что же должны сделать мы, которых избрали солдатские массы? Уберечь своих избирателей от пагубного влияния предателей родины!
Зал разразился овацией. Мы давно уже поняли, куда клонится вся эта история, и только не могли угадать, что они приготовили на закуску. Однако ничего нового они не придумали. Подполковник выразил общее мнение: на фронт не допускать, домашний арест до особого распоряжения…
Я представляю, сколько хлопот доставляли товарищам в Цека наши отчаянные телеграммы, чего стоили эти особые распоряжения, помогающие нам приблизиться к цели еще на один маленький шажок. Трудно было отсюда, с окраины государства, вообразить, какие каналы и рычаги действовали на кабинеты Временного правительства; но на швартовах стоял, разводя пары, большой пароход «Петр Великий», далеко выделяясь госпитальными красными крестами, и обнаженные по пояс бурые и потные солдаты грузили наши подарки в один из его отсеков. На крутых бортах плавучего госпиталя волновались отблески воды, в стальном корпусе глухо рокотало и содрогалось, из короткой широкой трубы исходил негустой дым.
Пожилой матрос, завесив глаза пучками бровей, проводил нас по узкому коридору в каюту. Подвесные койки оказались свернутыми, вдоль стенок рыжели два длинных дивана, на которые при нужде можно было удобно прилечь. Дух в каюте был совсем не больничный: прокисшего вина и застарелого табачного дыма. Угаров принялся откручивать большеухие винты иллюминатора, открыл его кверху, зацепил за крюк. Чистый морской воздух ворвался в каюту запахами йода, водорослей, грохотом порта. Матрос не уходил: топтался у порога, поперхивая в кулак, ржавый от веснушек.
— Так что уж вы, ребята, — прокуренным гулким голосом проговорил он, — на палубу-то поодиночке не вылезайте. В кабак его господа офицеры превратили, госпиталь-то, и санитарки, прости господи…
Он осторожно прикрыл дверь.
— Передвижной дом терпимости, — засмеялся Дуновский и вдруг стиснул зубы. — А раненых солдат, конечно, на арбах по пеклу везут!
— Сами себе копают могилу. Но радости в этом мало. — Скалов покрутил головой, поглядел на диван. — Всем нам неплохо бы отдохнуть. Туман перед глазами…
Я тоже об этом подумывал. Ели мы как попало, больше пили, облупились носы и щеки на солнце, от уголков глаз к вискам обозначились белые полосы. Немудрено, что выглядели мы не особенно привлекательно. А у меня к тому же поламывало рубец на ноге, и боль не затихала.
Мы принялись разворачивать койки. В иллюминатор басовито влетел гудок, звуки порта отдалились, пропали, загулял ветер, послышались шлепки и вздохи воды. По легкому дрожанию стенок я понял, что мы плывем.
— По-моему, не следует ни с кем вступать в разговоры, — сказал, укладываясь, Скалов и мгновенно заснул.
Из-за ноги я попросился на диван, постарался поудобнее лечь. Очень хотелось на палубу: увидеть, какое оно, море, вдали от берега. Но Дуновский так сладко всхрапывал на соседнем диване. И мог ли я… мог ли пойти наперекор общему уговору… Волны всплескивали, всплескивали, убаюкивая, словно голос матери.
Наверху началась топочущая суетня. Я открыл глаза, будто совсем и не спал, выглянул в иллюминатор. Сине-зеленое пространство в беспрерывном и беспорядочном движении колебалось, влажно дышало, скручивалось жгутами, выплевывая стружку пены. На неверном горизонте оно дымкой сливалось с небом, и мерещились в ней силуэты военных кораблей.
В круг иллюминатора вплыл берег. Маленькие отсюда, но пестреющие раскраской дома по пологому склону, будто в цирке, спускались к морю. Топырились прямые башенки с круглыми балкончиками у самой макушки — минареты. Похожие на застывшие взрывики деревья у берега. Справа, на бурых скалах, развалины большого и когда-то грозного строения, вроде бы — замка. Турецкий Трапезунд, ныне временная стоянка наших войск…
С опаской мы поднялись на палубу; вечернее солнце чуть не ослепило. Пароход уронил пары, к борту его прибился маленький задорный катер, и морские офицеры брезгливо проверяли на палубе документы. Женщин не было, толпилась кучка протрезвевших, ощупывающих пуговицы прапорщиков, поручиков и капитанов.
Мне стало совсем плохо. В ноге резало, голову обносило, в ушах бился колокольный трезвон. Все воспринималось зыбко, будто сквозь кисею. Я всеми силами старался, чтобы товарищи мои ничего не заметили.
Кажется, Скалов предъявил наши мандаты и другие документы; кажется, «Петр Великий» причалил, и нас пропустили на берег. Какие-то странные лодки, выкрашенные в дикие цвета, поматывали мачтами, на каменных колоннах сушились сети. Мелькнуло лицо офицера, нас повели в узкие жаркие улицы. Полуразрушенная стена, затканная плющом… Смуглые крючконосые люди в красных стесанных сверху колпаках… Солдаты, солдаты, солдаты, в застиранных, побуревших рубахах, в смешных чалмах, от которых свешиваются на затылок грязные лоскуты.
— Видимо, комедия повторится, — издалека доносится голос Скалова.
Полутемный зал. В голове проясняется. Вижу множество офицеров. А этот, за столом с нами, уже чином повыше: сухой, длинный, с тонкими язвительными губами и треугольными глазами полковник.
— Скажите, господа, а сколько вы положили в ветчину стрихнину?
А вот председатель Трапезундского Совета солдатских депутатов, еще молодой поручик. Он долго трясет Захарову руку и вдруг объявляет:
— Ваши подарки арестованы!
— Тише, господа, тише, — восклицает полковник. — Необходимо уничтожить Ленина и его сообщников, всех этих немецких шпионов, продавших родину. Большевики советуют солдатам втыкать в землю штыки и уходить домой, отдавая отечество врагу на поругание! — Спазмы схватывают горло полковника.
Опять в голове у меня мутнеет. Что-то уверенно говорит Скалов, в его руках «Правда». Как хорошо, что мы сохранили у себя несколько важных номеров. Да, он читает выдержки из статей, объясняет позиции большевиков.
Полковник хватается за кобуру, выхватывает револьвер:
— Вы обвиняете во лжи русского офицера, вы оскорбляете нас?
— Уберите ваше устаревшее доказательство, — отмахивается Скалов. — Никого мы не оскорбляем. А если вы стараетесь выдавать желаемое за действительность, то этак, извините, и море можно принять за плац.
…Не знаю, откуда брались силы. Девять дней с утра до вечера ходили мы по клубам и другим городским помещениям от побережья до кварталов, которые лет двадцать назад турки называли Гяур-Мейданом и где когда-то поселялись «неверные». Ныне все в городе перемешалось, нас приглашали сразу в десятки мест, мы выступали под вечереющим, непривычно густым небом, добровольные переводчики помогали нам.
И вот мы устраиваемся спать вместе с солдатами. Только что они накормили нас из своих котелков, развели по казармам. А перед этим был митинг. Офицеры пытались его сорвать, выросший из-под земли, как оперный черт, полковник опять витийствовал и хватался за кобуру. Скалов попросил солдат оградить делегатов рабочего Питера от угроз, и офицеров дружно оттеснили.
В казарме продолжается неспешный и доверительный разговор. Многие спрятали газеты подальше, чтобы потом грамотеи толком все как есть прочитали.
— Турка нынче притих, — рокотал в полутьме глубокий бас. — И ему, видать, воевать надоело.
— Тоска-а. Сколько годов горим, от болезней мрем, а конца нету.
Скрипят под солдатскими спинами бог знает из чего сработанные лежанки.
— Вывели нас на отдых, а после опять… — вздохнул кто-то рядом со мной. — Березки бы хоть перед смертью повидать, роднички. Здесь все вроде декорации, вода из-под земли горячая, тухлятиной воняет.
— А ты Ленина бачив? — спрашивает певучий голос. — Може, вин и шпиен?
Я рассказываю, хотя от боли в ноге впору криком кричать.
— А може, вин прикидывается.
— Цыц, хохля, а не то так прикинем, что сидеть не сможешь!
В казарму приходили матери, жены, невесты; в азиатской духоте казармы зажигались луговые звездочки, проглядывали закраинкой родного неба негромкие зори, тоскливо вздыхала земля. Через казарму протягивался прогрызанный в камне окоп, злое и колючее солнце плавилось над ним. С криком падали на земляной пол, нет — на чужую скудную землю, русские парни, распухая на глазах у еще живых. Или в полубреду, слушая равнодушные от усталости голоса, все это я представил? Нет, все это было!
Однако многие, очень многие молчали. И войди сейчас в казарму полковник — сколько штыков уперлось бы в меня? Одного разговора мало, остальное доскажет жизнь.