ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

— Да, парень, худо бы тебе пришлось. Ты хоть и рослый, но все одно что молоденькое деревце: всякий сломать может. Вот потому я и попросил тебя к себе…

Так говорил дядя Абросим, ловко подсекая мастерком раствор. Я только ахал, когда простецкий кирпич складывался под его колдовскими руками в затейливые узоры. Господи, стану ли я когда-нибудь таким мастером, научусь ли с такой сметкой схватывать чертеж, оживлять его мертвые линии! Но я уже рабатывал со взрослыми, знал, каким по́том дается мастерство, и терпеливо обучался. Дядя Абросим тоже был терпелив, никогда не ругался, не повышал голоса.

Мы высоко стояли на лесах: клали церковные стены. Ветер погуливал вровень с нами, августовский спелый ветер, донося с окрестных полей с детства знакомые запахи. Дядя Абросим уже выслушал мою историю, но причины бегства определил по-своему:

— Время приспело, вот на тебя и накатило…

Попал я на эту стройку в селе Ущиж случайно. Конечно, на станции Дубровка ждал я поезда, который шел на Брянск. А поехал до Ржаницы. Дело в том, что высыпали из вагона мастеровые, поспешили с чайниками за кипяточком. На каждом из них фартук — значит, едут на заработки. Мне уже известно было, что по фартукам подрядчик отличает мастеровых от прочей толпы, выбирает себе столяров, каменщиков, штукатуров, плотников.

— Куда вы собрались? — тронул я за рукав степенного мужика с дымчатой от проседи бородою.

Он оглядел меня с ног до головы, словно прикидывая, куда я могу сгодиться, сказал, что пойдут они в село Ущиж на строительство новой кирпичной церкви, по подряду с господином Морозовым.

— Работенки всем достанется, — добавил он и подмигнул. — Хошь с нами?

Я обрадовался, полез в вагон. Мужик оказался артельным старостой, прямо спросил, а чего я умею.

— Ничего, — признался я.

Он одобрительно кивнул, придвинул ладонью бороду ко рту, отпустил:

— Смолоду только и обучаться…

В селе было многолюдно. На земле, на бревнах, на грудах кирпича сидели пришлые, развязывая узелки, ведя неспешный, больше для виду, посторонний разговор, а сами прислушивались к голосу десятника. Десятник, остриженный под кружок, с постным лицом, определял людей на работы. Я отодвинулся в сторонку, решил терпеливо ждать. Тут-то и нашел меня чернобородый жилистый человек лет пятидесяти, потянул за полу:

— Пойдешь в подручные. Зови меня Абросимом.

Дядя Абросим не стоял в общей захватке на простых ходовых работах. Работа его была сугубой, как объяснял он, деликатной, при ней не надо перетаскивать на себе больших грузов и излишне спешить. Художественная кладка кирпичных узоров, замысловатых перемычек над просветами, забивка круглых и прочих сводов — тут нужен особый глаз, нужна душевная зоркость.

На сезон поселился дядя Абросим у своего зятя, богатого крестьянина, к нему меня и привел. Вечерами при керосиновой лампе читал древние книги, молился по-староверчески, с малым началом, но верой своей никому не докучал, строил православную церковь, по воскресеньям любил побаловаться водочкой.

Я покупал ему бутылочку, наблюдал, как вкусно он пил и похрустывал солеными огурчиками. Глаза его влажнели.

— Не привыкай к этому зелью, Дмитрий. Прежде мастером стань. А уж потом, коль душа праздника запросит…

Как-то я не выдержал, спросил, почему дядя Абросим молится по-старому, а живет, как все. Он засмеялся:

— Вера-то в ребрах, а не в бревнах. — Потом вздохнул: — Все нынче перепуталось: мертвые и живые; одно великое на земле неизменно — мастерство.

То ли от деревенской робости, то ли по каким-то иным причинам с другими мастеровыми и подмастерьями я не сближался. Да и работа дотемна не слишком-то способствовала этому.

А между тем с деревьев покатилась листва, зашлепали долгие дожди. Каменщики засобирались по домам — сезон кончался. При одной мысли о том, что надо встречаться с мачехой, у меня стискивало горло. Нет, домой я не вернусь ни за что: все отрезано раз и навсегда. Но что же делать, где искать работу?

— Жалко мне с тобой расходиться, — говорил дядя Абросим, укладываясь в дорогу. — Есть и сметка у тебя, и хватка, а главное — душа. Только не растеряй ее на перепутьях.

Вместе добрались мы до Ржаницы. С низких туч сыпал редкий сухой снег, застилая дали; под ногами стучала голая задеревеневшая земля. Артельщики шагали споро, переговаривались вполголоса. Думки их были уже там — в родных селах, при хозяйстве, которое мигом поглотит все, что таким по́том заработали они за лето.

— Ну, авось, свидимся, — подал мне руку дядя Абросим. — Езжай-ка в края, откуда птицы дольше не улетают.

И я опять осиротел. Не помнил, как доехал до Брянска, как выскочил из вагона.

У кассы висела цветастая карта железных дорог Российской империи. Москва, Петербург, Урал… Все казалось близко, локтем измеришь. Но я-то знал теперь, какие это пространства, и растерялся перед ними. Тогда, зажмурившись, ткнул я пальцем в низ карты, поближе к синему лоскутку моря. Попал в Екатеринодар.

— Скажите, пожалуйста, — обеспокоил я приличного господина в теплом картузе, прогуливавшегося неподалеку. — В этом вот городе сейчас тепло?

Он подозрительно на меня уставился:

— А зачем это тебе нужно?

Я сбивчиво пояснил, что надо искать заработки. Он отвел мой палец:

— Э-э, должно быть тепло. Там вообще теплей.

Я взял билет до Екатеринодара.

2

Брянск был еще родным городком: за два-три дня можно было вернуться в Погуляи, опять зажить по-старому. В деревне сейчас с полями убрались, солят капусту. Как-то там отец, Зинка, Ванюшка?.. Отрезанный ломоть… Может, поторопился, сорвался в сердцах… Но поздно рассуждать: грохочет за окнами ночь, покачивается сонным глазом фонарь над дверью.

В вагоне вповалку спят мужики, бабы, ребятишки; густая вонь распирает стенки. Есть вагоны, из которых выходит на станциях погулять чистая публика: господа в котелках, в подбитых мехами пальто, с сигарою под правым усом; дамочки, чистенькие, душистенькие, в теплых накидках, в шляпках и пушистых шалях. Буфетчики перед ними рассыпаются мелким бисером, сами себя готовы зажарить в сметане и подать на стол. А мы пьем чай на заплеванных стойках, торопливо жуем хлеб под свирепым взглядом полицейского.

За окнами пошли степи, беленькие, будто игрушечные, чудные хатки, тополя, словно поставленные торчмя лисьи хвосты. Чем дальше Брянск, тем в вагонах теплее; и я снимаю потрепанное пальтишко, купленное в Ущиже у хозяина. Вот уже солнце в вагоне, травы пошли за окнами, зелень, подхваченная осенью, но еще живая. Ленивые быки с дикими рогами тащат забавные телеги на огромных колесах. Вокруг меня певучий непривычный говор, шуршит под ногами шелуха от подсолнуховых семечек. А люди все те же: мужики, бабы, ребятишки. Куда едут, чего ищут? Неужто, как я, мыкаются по свету в поисках работы?

Быстрая мутная река в кустарниках и деревьях катится рядом с поездом, опасливо отбегает в сторону, опять припадает боком. Похожа она чем-то на Десну, но посмуглее и, видимо, поноровистее характером.

В вагоне засуетились, задастые тетки вытолкнули меня на площадку, выперли вон. Екатеринодар. К чистым вагонам, блестя и звеня бляхами, разлетаются носильщики. Кругом кричат, машут руками, будто насмерть ссорятся. Вислоусые дядьки пробивают плечом дорогу. Господи, зачем я сюда приехал, кому нужен? В кармане совсем мало денег, а работа — где она?

Видимо, недавно был дождь: мостовые блестели, будто вымытые, влажно шелестела листва. Город оказался большим, многолюдным; высоко возносились этажи каменных зданий; по улицам ехали сытые извозчики на таких колясках, рядом с которыми коляска отца Александра казалась бы мужичьей телегой.

Я набрался храбрости и принялся расспрашивать прохожих, не строят ли где-нибудь кирпичных домов, пока, наконец, не увидел стенку и мастеровых, укладывающих кирпич в носилки.

Поздоровался, поинтересовался, где старший. Из проема вышел длинный тощий человек с усиками щеточкой, уставился на меня строго.

— Не нужны ли каменщики? — начал я.

— Пока нужны, а что?

— Меня не примете?

— Вот когда подрастешь, научишься разбираться, на какое ребро кирпич кладут, — приходи.

Мастеровые прислушивались к нашему разговору, над стенкой появились любопытные лица.

— Тогда, может быть, нужны вам десятники? — разозлился я, угадывая, что здесь делать мне нечего.

— Пожалуй, — протянул тощий с издевочкой, слыша за спиной одобрительные смешки. — А что ты можешь делать?

— Все, что десятнику полагается, начиная с разбивки и кончая последним гвоздем.

Вокруг захохотали.

— А ты докажи, — подступал тощий.

— Поставьте на работу, тогда проверите!

— Эх, паря, — посочувствовал кто-то из мастеровых, — вот-вот и нам расчет: скоро холода…

Быстро темнело, тучи наползали на небо, роняя первые грузные капли. Я продрог, сунул руки в рукава, читал вывески на стенах домов. Надо было где-то ночевать, но деньги тратить нельзя: кто его знает, сколько придется жить неприкаянным. На углу какой-то улицы висело объявление: требуются рабочие на бурение артезианских колодцев. Что такое бурение и что это за колодцы — раздумывать я не стал. Была не была, и каменщиком я тоже не родился.

Впереди оказался маленький заводик, по-видимому бондарный, потому что за заборчиком громоздились друг на дружке бокастые бочки. Заводик молчал, не зажигал в сумерки огней. Тихонько протиснулся я в приоткрытую дверь сарая. Внутри было пусто, пахло сырым деревом, в щели немилосердно дуло. Отыскав уголок поукрытей, я натянул пальто на голову, уткнул колени в подбородок.

3

На улицах было пустынно, только-только начали вылезать дворники, позевывая, почесываясь и поругиваясь спросонок; лучи солнца, проклюнув тучи, пятнами легли на стены. И во дворе третьей полицейской части, куда я пришел по адресу и расспросам, тоже никого не оказалось. Лишь топырилась железная вышка, а рядом с нею дремала на толстых колесах какая-то забавная машина, вроде маленького паровоза. Длинная труба ее была сломлена, покоилась на рогульках вдоль тела. Рычаги, большие круглые часы с одной стрелкой, топка, от которой припахивало горелым. На боку машины сидело маленькое колесо, от него провис к вышке широкий кожаный ремень.

— Интересуетесь? — услышал я за спиной.

Ко мне подошел чернявый скуластый человек в рабочей блузе; живые, чуточку раскосые глаза его улыбались, приподнялись и подрагивали уголки твердых губ.

— Что это за машина?

— Локомобиль, — ответил он просто. — Вы, очевидно, приезжий. Садитесь вот сюда, пожалуйста, и расскажите, откуда.

Я пристроился на скамейке рядом с ним; он закурил, приготовился слушать. Говорил он не так, как другие мастеровые, которых доводилось мне встречать. Мне даже на миг представилось, будто я сижу рядом с нашим регентом Всеволодом Ивановичем.

— Вас на работу не примут, — сказал без обиняков мой новый знакомец, гася о ножку скамейки окурок. — Слишком тяжела. А не согласились бы вы встать к локомобилю? Дело в том, что я машинист и мне срочно необходим помощник. По-моему, у вас получится, — предупредил он, заметив мое замешательство. — Итак, условились. Кенига я уломаю сам. Это наш старший мастер, большой специалист по бурению.

Он встал, протянул узкую ладонь, назвался Иваном Михайловичем Насыровым.

Во двор шумно вшагал рослый, крупный, краснощекий господин в сбитой на затылок шляпе, в распахнутом пальто, выкатил на меня серые светлые глаза и резко закричал:

— А вы к кому, молодой шалавек? Если наниматься, то можете быть свободен: наша работа вам не подойдет.

— Погодите, Егор Егорович, — засмеялся Насыров. — Помните, говорил я вам о том, что не могу без помощника обслуживать сразу три машины в разных частях города. Теперь мы могли бы работать одновременно на всех.

— Шорт с вами, — руганулся Кениг и грозно двинулся на кучку людей, пришедших, по-видимому, по объявлению.

— Добрейшей души человек этот Кениг, — сказал Насыров. — Где вы ночевали? Ах вот как! Ну-с, тогда вечером к мне. Думаю, договоримся и с мамой.

4

Странное дело, но мать Насырова очень напомнила мне бабушку Молчанову. Только глаза у нее были очень грустные, исплаканные. Встретила бабушка, как я про себя уже называл ее, на редкость приветливо, сыну даже не дала договорить. Пока мы с Насыровым умывались, она успела приготовить мне комнату и распорядиться ужином.

Насыров познакомил меня со своей женой и сестрою, впятером мы сели за накрытый стол. Уютно поварчивал большой начищенный самовар, стучали часы на стене, передергивая тяжелые гири. Со вчерашнего дня я ничего не ел, теперь разохотился, но никого это не настораживало.

Все в просторной квартире на Базовской улице было иным, чем до сих пор я видел. Жили Насыровы не при большом достатке, но по-городскому, и каждый предмет в доме представлялся мне роскошным. Однако очень скоро я освоился; мне казалось, будто живу я здесь уже много лет.

Затемно возвращался я домой, пропахший маслом, утомленно подволакивая ноги. На улице холодало, с моря за десятки верст тянул сырой ветер, приносил липкие снежинки. Но в уюте я скоро отходил, радовался, что будет утро и опять можно бежать к локомобилю.

Одно меня беспокоило: была в семействе Насыровых какая-то грустная тайна, о которой никто из них ни полсловом не обмолвился. Частенько за столом бабушка вспоминала Николая, изредка Василия, но никогда не говорила о своем муже. Я уже знал, что брат моего наставника, Николай Михайлович, был из тех, кого называли социал-демократами; несколько лет назад его арестовали, судили и сослали на каторгу. А другой брат, Василий Михайлович, преподавал в гимназии, жил своей семьей, к матери наведывался редко. Старушка называла его «наш средний», а Иван Михайлович — барином.

Однажды «средний» пришел, наглухо застегнутый, прямой, будто проглотил аршин. Не удостоив меня вниманием, насмешливо ткнул он пальцем в Ивана Михайловича:

— Ты все еще рядишься в эту дурацкую блузу? Это плебейство унижает тебя и всех нас.

— Ну тебя-то это не касается! — отрезал Иван Михайлович.

— То же самое вы говорили, когда я предупреждал, что дурные наклонности приведут Николая на каторгу.

— Перестань, Василий, — взмолилась бабушка, указывая глазами на меня.

Я с самого начала разговора попытался уйти, но было как-то неловко. Теперь я осторожно, по стенке, проскользнул к себе в комнату.

— Вас не спрашивают, сударыня, — услышал я трескучий голос Василия Михайловича.

— Николай всегда был честным человеком, и я рада, что у меня такой сын, — ответила бабушка.

Притворив дверь, я сел на стул, вцепился в него обеими руками. Еще бы немножко, — и я вытолкал бы в шею этого господина.

Но кто-то постучал в дверь. Вошла бабушка, остановилась посреди комнаты, опустив руки, глядя на меня тихими, чуть припухшими глазами, сказала спокойно:

— Извините, Дмитрий, неловко получилось.

Я не знал, что ответить, да она и не ждала каких-нибудь моих слов; ей нужно было высказаться…

Судили Николая Насырова при закрытых дверях; допустили только родственников. Николай пробовал защищаться, но на него обрушили такие факты, которые могли запомнить только очень близкие люди. Я даже не мог представить, слушая бабушку, как пережили Насыровы, когда узнали, что родной отец Николая день за днем по крохам готовил тюрьму для старшего сына, который ничего от него не таил.

Бабушка отреклась от мужа, Иван Михайлович — от отца. А тот в конце концов спился и умер под забором. Только средний из его сыновей чтил память своего родителя…

Рассказывала бабушка коротко и сухо, будто читала по газете заметку в разделе «Происшествия»; и только по растерянному движению пальцев, перебиравших платок, можно было догадаться, чего ей это стоило.

— Иван всех нас кормит, — закончила она, вдруг посветлев, и мелкими шажками вышла.

5

Что ни день все подробнее узнавал я локомобиль. И машина, словно живая душа, тоже узнавала меня, становилась проще, послушнее. Иван Михайлович, азартно поблескивая глазами, без устали меня натаскивал. Колесо сбоку оказалось маховиком, часы — манометром, показывающим давление пара, железный корпус содержал в себе котел, топку, паровик и питательное устройство. С шумом и фырканьем ходили поршни, посвистывал золотник, из трубы, установленной торчмя, буйно вырывался дым. Литое тело машины трепетало от напряжения, бур на вышке принимал его и яростно проклевывал землю. А машина покорялась мне, потому что без меня не могла жить.

Иван Михайлович был доволен. Иногда прибегал Кениг, дышал мне в затылок, свирепо говорил: «Мальшишка!» А как-то выхватил у Насырова паклю, которой тот вытирал ладони, закричал:

— Шорт з ним, пускай работайт один!

И пребольно хлопнул меня по плечу…

К марту ствол артезианского колодца был пройден. Оставалось поставить фильтры, выложить кирпичную шахту для насоса — и подземная вода пойдет в город.

У ствола появился подрядчик, бойкий шилоносый человечек, определил, что кирпич надо класть на глубину шести метров, диаметр шахты — четыре метра; стало быть, это столько-то штук, и один каменщик вполне справится с работой в положенный срок. Кениг отдувался, фукал, сбивал на затылок шляпу.

— Позвольте выложить мне, — напросился я.

— Ошень шутливый мальшик, — захохотал Кениг, но подрядчик наскочил, затормошил вопросами.

Я знал, что каменщиков в марте не так-то легко найти. Была и другая причина: бурильные работы сворачивались, машинистов локомобилей нигде не требовалось, и Иван Михайлович озабоченно признавался мне, что, пожалуй, подыскать для меня что-нибудь будет весьма затруднительно. Никакого права садиться ему на шею я не имел, рано или поздно надо было уходить из дома Насыровых. И вдруг — такая возможность. Нет, так просто я ее не упущу!

— Хорошо, попробуем, — согласился подрядчик, когда я сказал ему, что знаю даже сложную кладку.

На другой день мне привезли кирпич, замесили раствор, я спустился на дно шахты. Было сыро, зябко, руки сводило; но работал я споро, весело, подымаясь все выше по деревянной времянке.

— Изрядно, — одобрил подрядчик, полазав по шахте и обнюхав кладку. — В конце апреля буду строить епархиальное училище, так что иди ко мне, Курдачев. Положу по два рубля с полтиной в день.

Таких денег я не получал ни разу, даже у локомобиля давали только по девяносто копеек. У меня сердце взыграло. Насыровы брали с меня за квартиру и стол пятнадцать рублей в месяц, теперь я потихоньку, необидно стану подсовывать бабушке прибавку. Да и приодеться надо поприличнее, по низу штанов уже усатилась бахрома. Как-никак, а пошел мне шестнадцатый год; под носом всерьез затемнел пух, на скулах полезли мягкие волоски; я уже раздумывал, оставить ли только усы или пустить окладистую внушительную бороду, такую же, как у дяди Абросима.

Дни прибывали, солнце пригревало заметно, на тополях набухли и с треском взорвались липкие почки. В наших краях еще сосульки плакали под крышей, еще мороз до блеска начищал утрами полевые снега, а тут появились на улицах господа и дамы в легких одеждах, гуляли, опираясь на трости и зонтики. Кубань вздулась, побурела, как перебродившее пиво, затопила пойму. Земля пахла так пряно, так духовито! Я закрывал глаза и видел отца, идущего за сохой, грачей, воровато выхватывающих из-под самых его ног ошалелых червей.

На захватке со мной работал Григорий Круглов, рассудительный, спокойный человек. Приехал он на Кубань из Ряжского уезда Рязанской губернии, намотавшись по разным стройкам, и делом своим очень дорожил. Хотя и был он старше меня лет на двенадцать, мы быстро и ловко с ним сошлись, частенько при гонке в одну чалку опережали другие пары. Как-то на леса взгромоздился десятник заказчика, принялся отвесом проверять точность выкладки столбов. Григорий даже на носки привстал, чтобы следить за гирькой отвеса. Десятник сердито насупился, прошел дальше и вдруг закричал на одного из каменщиков:

— Борода до колен, а что делаешь? Ну куда ты загнул? Вон спроси у мальчишек, как надо работать!

И ногой развалил кладку. Мы с Григорием переглянулись, с трудом скрывая свое торжество.

Но чего оно стоило! Мы сами таскали наверх по шатким доскам кирпичи, песок, цемент, известь, алебастр, надрывая тяжестью жилы. Под палючим зноем рубаха приставала к спине, и я с тревогой поглядывал на солнце, которое все медлило уходить на покой. Домой брел в каком-то красноватом тумане, отказывался от еды, огорчая бабушку, валился на постель, руками подымая с полу набухшие ноги. Ни о чем не думалось, ничего не хотелось. И так день за днем, день за днем, до ряби в глазах, до звона в голове.

— Надорвешься, Дмитрий, — жалела бабушка.

А что я мог поделать, если сил еще не хватало, если рядом так же выматывались другие? Впереди притаилась осень, впереди ожидала зима.

Загрузка...