ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Сверху, с антресолей механического цеха завода «Новый Лесснер», куда мне пришлось перейти с завода Семенова, видны были безобразно раздутые, усаженные острыми бородавками шары якорных мин, длинные со щучьими мордами тела торпед. Люди, хлопотавшие над ними, напоминали поваров, которые со спокойной деловитостью фаршировали для гигантского пира морских чудовищ. Мы на антресолях готовили специи: хитроумные механизмы, благодаря которым пирующим не надо прибегать к помощи ножа.

Так насмешливо и грустно говорил однажды Николай Павлович Комаров, признанный руководитель большевиков второй минной мастерской. Он был старше меня лет на пять, начитанный, остроумный, решительный человек. Молодежь ходила за ним по пятам, беспартийные металлисты верили любому его слову. Шутка ли: совсем недавно он сумел доказать управляющему заводом господину Меерсону, что бронзу крадут совсем не рабочие, и погасил конфликт, последствия которого могли бы быть столько же трагическими, как два года назад, когда повесился Стронгин.

Но на этот раз дело касалось не бронзы. Забастовали подсобные рабочие: просили прибавки к жалованью. Продукты в магазинах вздорожали, а подсобники получали так мало, что и в мирное-то время перебивались с хлеба на воду. Меерсон заявил им: недовольны — берите расчет. Подсобники перестали подносить детали к станкам, мы простаивали, цех начало лихорадить. Мастера потребовали, чтобы мы сами получали заготовки в кладовой. Весь завод взволновался. Для переговоров с начальством выбрали цеховых старост. Во второй минной доверили участвовать в переговорах Комарову и мне.

И вот в обеденный перерыв мы потихоньку собрали большевиков, чтобы посоветоваться. Мой старый друг Федор Ляксуткин пристроился к перилам антресолей, чтобы никто из посторонних незаметно не подошел. Наши товарищи Андреев, Моисеев, Смирнов, Кондратьев, Кушников расположились поудобнее в закутке за станками. Из другого цеха пришли Крайнев, Барышев, Антон Голованов — брат Никифора.

— Обстоятельства сложные, — говорил Комаров, опустив локти жилистых рук на колени. — Общезаводская забастовка в такое время для многих из нас может кончиться плохо. Поэтому мы с Курдачевым попытаемся призвать Меерсона к благоразумию. Надеяться на это нельзя, но мы просто обязаны попробовать.

— Чем черт не шутит, — поддержал Барышев, — ведь разумные же они люди.

— Только разум у них навыворот, — усмехнулся Федор.

— Не удастся, будем итальянить, — полувопросительно-полуутверждая сказал Антон Голованов.

— Иного выхода у нас нет. — Комаров обвел всех погрустневшими глазами. — Покидать станки нельзя, иначе снимут с учета…

Я прислушался: цех жутко молчал. Не было привычного лязга металла, постукивания станков, скрежета фрез, все замерло в огромном, еще вчера на диво слаженном организме. Так в природе, насыщенной электричеством, внезапно воцаряется настороженная тишина, чтобы тем оглушительнее был первый удар грома.

— По местам, — негромко сказал Комаров, и все нехотя, будто стараясь отдалить эту минуту, разошлись.

По антресолям бодро шагал инженер Меерсон. В новом драповом пальто, щеки до блеска выбриты, красиво подстрижена клинообразная бородка. Продолговатое лицо его изобразило внимательную вежливость.

— Разрешите обратиться к вам, господин Меерсон, — напористо сказал Комаров, кивнув мне, чтобы я подошел поближе.

— Чем могу быть вам полезен, господа? — Меерсон приподнял над головой котелок, выгнал на губы любезную улыбку.

— Только что закончились цеховые собрания по поводу вашего отказа прибавить подсобникам семьдесят пять копеек. Неужели из-за такого пустяка стоит раздувать конфликт? — Комаров говорил мягко, словно учитель, который старается убедить не в меру упрямого школяра.

— В нашей мастерской, — вступил я, — подсобников только четверо, а станочников больше полутора сотен. Уже того, что мы сегодня потеряли, не работая, вам хватило бы, чтобы оплатить эту прибавку за несколько месяцев.

Но Меерсон не был школяром.

— Да, господа, прибавка незначительна. Но это же при-бав-ка! Я уже поставил в известность директора завода, он и будет принимать окончательное решение.

— Стоит ли к Стариковичу? — посомневался я, когда Меерсон, для чего-то прогулявшись между станков, спустился вниз.

— Обязательно. Пусть директор выскажется. — Комаров глядел на свой ушибленный чем-то большой палец, на котором облезал ноготь. — Рабочие наши поймут, что без забастовки не обойтись, и меньшевикам не на что будет кивать. Пойдем собирать старост, а потом узнаем, когда Старикович нас изволит принять.

Директор «Нового Лесснера» был в промышленном мире России крупным тузом: председателем союза заводчиков и фабрикантов. Поэтому на успех переговоров мы не надеялись, шли на них ради формы. Небольшой группкой добрались по черному от копоти снегу до заводоуправления, поднялись по лестнице. Из-за многочисленных дверей выглядывали любопытные и испуганные физиономии чиновников. Разыгрывался довольно нелепый спектакль, участники которого хорошо знали свои роли, но пока скрывали это.

Вылощенный чиновник, приятно извиваясь, предложил нам раздеться, просочился в дверь директорского кабинета и с поклоном распахнул ее перед нами.

В просторном помещении, залитом красноватыми лучами вечернего мартовского солнца, потрескивал камин, богатый ворсистый ковер скрадывал шаги. Старикович плотно сидел за массивным столом в кресле, крупная голова его словно ввинчена была в плечи. Когда мы вошли, он поднял ничего не выражающие глаза, жестом разрешил нам приблизиться и первый начал игру.

— С чем пожаловали, господа?

Комаров объяснил суть нашего вторжения и стал смотреть на угли камина, посвечивающие сквозь решетку, давая этим понять директору, что ответ нам заранее известен.

— Я полностью согласен с действиями господина Меереона. — Старикович решил больше не прикидываться. — Пересматривать его распоряжения не намерен. Речь идет не о причинах прибавки, но о самой прибавке. Мы вынуждены держать рабочих, не дающих продукции. Повышать им плату — все равно что выбрасывать деньги в камин. На убытки мы не пойдем.

— Тогда неизбежна забастовка, — сказал я.

— Это печально, конечно. Что ж, придется увольнять.

— На забастовке вы потеряете в сотни раз больше, — вмешался Комаров. — Где же логика?

Старикович снисходительно усмехнулся:

— Именно в этом. Нам выгодней потерять на одном заводе, а на всех остальных сохранить. Если я пойду на уступки, придется уступать и другим. — Он подумал, пожевал губами, поднялся. — Мы можем передать всю сумму, выплачиваемую подсобникам, квалифицированным станочникам, дающим продукцию. Таким образом мы заинтересуем их.

— Штрейкбрехерская идея, — кивнул Комаров. — Но вы же понимаете, что рабочие на такую приманку не клюнут.

Старикович чуть развел короткими руками и вызвал секретаря. Спектакль был окончен.

2

Крепко пробирал морозец. Рабочие топтались, поглубже втягивали голову в воротники, хлопали руками. Над толпой подымался пар, как будто все закурили. На груду длинных побуревших заготовок, из которых прессуют снаряды, как на трибуну, взбирались ораторы. Комаров, без шапки, в распахнутом пальто, взбежал на заготовки, рабочие сдвинулись теснее. Голос Комарова, чуть надорванный волнением, слышался далеко. Лица людей мрачнели, на лбу у иных выстегивались морщины.

— Предложения дирекции для нас неприемлемы, — доказывал Комаров. — Необходимо сообщить заводоуправлению решение нашего собрания. Если и на этот раз господин директор не образумится, будем бастовать всем заводом.

— Вы с ума сошли! — На заготовки, размахивая рукавами не по объему сшитого пальто, влезал Бройдо, член Военно-промышленного комитета[3]. — Забастовка в то время, когда на наше отечество напал кровавый враг! — Бройдо чуть не рыдал. — Голод, аресты — вот чего вы добьетесь!

— Что же ты, подлюка, делаешь? — загремел из толпы огромный прессовщик. — За сколько продался?

— Выбираем забастовочный комитет! — закинув голову, выставляя кадык, крикнул Федор Ляксуткин.

Все заговорили, подталкивая друг друга, споря до хрипоты. Но вот возгласы объединились:

— Комаров, руководи переговорами! Заставь их понять! За Комарова, за Николая Палыча!

Услышал я и свою фамилию. Я по себе мог судить, чем мы рискуем. Вспомнилась бесконечная вереница полуголых, покрытых пупырышками озноба парней. Несколько суток посменно работала в городском присутствии комиссия по воинской повинности. С офицеров, врачей и чиновников катился пот, а призывники с тоской, с надеждой глядели на их отупевшие, распухшие в духоте лица. Спасения не было. И из присутствия, кто с плачем, кто с кривой усмешкой, кто помертвев, выходили солдатами. Правда, и на этот раз под пули гнали не всех: кое-кого оставили при заводах, но лишили права говорить, думать, протестовать. Меня общупали, обстукали, определили в кавалерию и тоже оставили. В ощущениях своих мне трудно было разобраться, но все-таки станок и винтовка — вещи разные: риск ареста и риск получить пулю либо осколок — несравнимы. При провале забастовки фронта не миновать. Но я знал, на что иду; я думал, что и там, в окопах, смогу быть полезным партии.

Вдевятером мы опять пошли к Стариковичу. Рабочие терпеливо ждали нас на площадке. Но какой ответ мы могли им принести?

Стачечный комитет собрался в Лесном, в доме номер девять по Второму Муринскому проспекту. Зашторили окна, выставили дозорных.

До этого я успел побывать у ответственного секретаря общегородской больничной кассы товарища Черномазова; он обещал помочь нам печатать листовки, рассказал последние новости. В официальных кругах города поднялся настоящий переполох, строятся всевозможные прогнозы, чем может закончиться такая забастовка, когда на фронте положение самое шаткое. «Но вы должны победить, — убежденно сказал Черномазов, — все заводы вас наверняка поддержат».

После июня прошлого года словно метла прошлась по цехам «Нового Айваза» и «Нового Лесснера». Федор Ляксуткин до сих пор не может понять, почему его не забрали, когда Никифор Голованов был схвачен. Ну что ж, постарше мы с ним стали, поосторожнее. Да и пережили, передумали столько, что иной бы на нашем месте давно запел аллилуйю. Но такое уж настало время, когда каждый день мог стоить многих лет…

Когда я вернулся и доложил Комарову о результатах встречи с Черномазовым, Николай Павлович долго молчал, а потом сказал негромко:

— Хоть и знаю его давно, а душа не лежит. Ни разу не видел, какого цвета у него глаза.

И сейчас, когда мы обсуждали план забастовки всех заводов, намечали единый срок, чтобы все поднялись дружно и впечатляюще, Николай Павлович говорил с неохотой, будто чувствовал, что рядом с ним чьи-то чужие уши ловят каждое слово, кто-то накрепко запоминает все, чтобы ловчее было потом ударить в спину.

Один за другим разошлись до утра. Я жил на квартире по тому же проспекту, только почти на другом его конце. Тяжелые сугробы громоздились по сторонам, и, казалось, никакая весна не сможет пробуравить их броневого панциря. В окнах домов клубилась слепая темнота, будто нарочно скрывали они свое нутро, чтобы не выдать сонного равнодушия, отчаяния, либо закипающего гнева. Когда я проходил мимо ночных домов, мне всегда хотелось громко постучать в ставню или калитку, спросить: «Кто вы, с кем по пути?» Но я знал: никто не ответит. Одни не проснутся, другие замрут от щенячьего ужаса, третьи пригрозят участком, четвертые будут осторожны. Война все разграничила, на ее страшном оселке обтачивались и проверялись души.

Снег в пустоте улицы так громко хрустел под ногами, что мнилось, будто шаг в шаг следует за мной неведомый и враждебный человек, который только и ждет случая, чтобы кинуть к губам полицейский свисток. Я оглядывался: фонарями заводские окраины на слишком-то были забалованы, длинные тени лежали поперек проспекта; но и на этот раз никто за мной не крался.

Страха я не испытывал. Просто внутренняя настороженность, давно уже не отпускающая, то ли от слов Комарова, то ли еще по какой-то пока не осмысленной причине обострилась.

Перед своим домом я опять внимательно осмотрелся, отпер ключом дверь, вошел в свою комнату, разделся в темноте, до подбородка натянул тощенькое одеяло. Света мне не хотелось, хотя старушка-хозяйка никаких особых условий не оговаривала. Надо было заснуть: завтрашний день мог быть очень трудным. Как-то Комаров говорил мне и Федору об особом инстинкте подпольщика, появляющемся с годами. Развивается какое-то чутье, предсказывающее опасность там, где ее по внешним признакам не каждому различить. Инстинкт этот не парализует воли, не разжижает разума; наоборот, помогает находить самое верное решение. Очевидно, и я расставался с юношеской бесшабашностью, поднимался на новую ступеньку житейской школы.

3

Перед проходной серым частоколом выстроились солдаты. Выцветшие шапки их одинаково выравнивались, только высверк штыка нарушал порой это тягостное однообразие. Губернатор в теплой папахе и тяжелой шинели на меху возвышался посередине свиты из армейских и жандармских офицеров, нервно хлопал по обшлагу снятой с другой руки перчаткой. Впереди их бледным пятном выделялось лицо Меерсона.

Мы стояли тесной кучкой у заготовок, на той же площадке между первым и вторым цехами, ожидая, когда подойдут товарищи из других мастерских. Вот уже с полчаса мастера убеждали их, что господин губернатор пошел на уступку и вывел солдат за ворота. Рабочие выходили без охоты, словно ничего от этого митинга не ожидая, разглядывали начальство, закуривали. Запахло табаком, машинным маслом, окалиной — спокойными и сильными запахами цеховой среды.

На заготовках метался представитель каких-то городских заведений, расплодившихся возле солдатских дорог. В котелке, сдвинутом на затылок, и в теплой шубе с воротником шалью, он словно составлен был из двух разных частей: нарумяненное лицо продажной женщины с приклеенными для маскировки усиками и солидное, откормленное тело дельца. Ноги его скользили, он с трудом удерживался на высоте.

— Изменники родины… предатели… Полевым судом! — Слова взлетали и лопались, обрызгивая всех ядовитой слюной. Меня даже затошнило, а Федор Ляксуткин стиснул зубы до скрипа.

Представитель исчез, никто даже не шелохнулся. И другие ораторы, обвинявшие нас во всех семи смертных грехах, витийствовали будто за прозрачной стеной, тщетно стараясь пробить ее пулями, минами и фугасами красноречия. Наконец и губернатор, видимо, понял это, сановито двинулся к заготовкам; услужливые руки свиты вознесли его наверх.

— Г-господа, — голосом, привыкшим повелевать, потряс он морозный воздух, но умело перешел на доверительный рокот. — Мы, конечно, понимаем выше смущение… Поэтому я хочу заверить вас: говорите смело и все, что думаете. Никто из вас за это не понесет наказания. Нам очень важно найти общий язык в интересах родины и фронта. Прошу!

Он приветливо взмахнул перчаткой и сошел, как плохой актер, кончив роль в дурной пьесе.

По заготовкам вбегал наверх Николай Павлович Комаров. Нет, я не думал, чтобы его увлекли обещания губернатора. Но забастовочному комитету теперь нельзя было молчать, чтобы трибуну не захватили Бройдо и ему подобные. Комаров понял это скорее многих и принял рискованный бой. Он повернулся к губернатору и жандармам, сказал с нескрываемой издевкою:

— Вам, господа, по-видимому, неизвестно, что за время забастовки нам ничего не платят? Что же, мы враги сами себе?

По площадке пронесся одобрительный гул. Комаров выпрямился, твердо уперся ногами в железо, тоже повелительным тоном бросил:

— Я как цеховой староста, избранный для переговоров с дирекцией, от имени всех рабочих заявляю: нас вынудили бастовать. Так почему же вы берете на себя смелость обвинять тысячи людей в измене родине? Если бы вы захотели, то истинного виновника обнаружили бы рядом с собой, и все решилось бы просто. Но мы не верим в чудеса, ибо факты говорят иное.

Губернатор закрыл глаза, дернул щекой, жандармские офицеры сделали стойку, готовые ринуться на Комарова по первому знаку. А Николай Павлович спокойно и сжато объяснял причины забастовки.

— Если что и делается здесь в интересах родины, то только нами, рабочими. Вот почему, господа, мы не найдем общего языка!

Стекла зазвенели от криков. Серые шинели за забором зашевелились, будто пришла в движение туча, перед которой освобождалось пространство.

— По цехам, товарищи, по цехам! — услышал я призывы старост и тоже окликнул своих фрезеровщиков.

Комаров шел чуть впереди, окруженный рабочими, как надежной охраной. Мне стало жарко и весело, словно освободились от тяжелого груза ноги. Слух отчетливо и тонко улавливал оттенки голосов, шорох шагов по ступенькам, дальние возгласы команды.

Поудобнее расположившись на ящике возле своего станка, Комаров достал записную книжицу, сунул в рот кончик карандаша. Неподалеку от меня примостился Федор, спрятав ладони в колени, озабоченно двигая разлетистыми бровями. Фигуры людей у станин, прежде такие подвижные и деятельные, теперь замерли, отделив себя от кнопок, рукоятей, приводов. И в этой тишине, сперва как предчувствие, наметилось движение шагов, затем все более различимо стал надвигаться глухой топот. Под антресолями серой струей потекли солдаты. Усатая багровая физиономия одного из них уже появилась над площадкой лестницы, черным пером обозначился штык.

Федор громко кашлянул. Возле него столбом замер служивый с обветренным лицом и красными пятнами на помороженных щеках. Комаров все писал что-то в своей книжице, не принимая во внимание солдата, уже приставленного к его станку. Я услышал за спиною сдержанное сопение: и около меня вырос солдат. У него была короткая верхняя губа, и оттого лицо его казалось удивленным. Но чистой воды синие глаза смотрели в пространство с такой земляной, крестьянской терпеливостью, что мне даже жалко стало его.

— Вот так няньку ко мне приспособили, — дурашливо крикнул кто-то. — Усы до плеч!

— Хоть бы песню спел, что ли, а то как аршин заглотил, — откликнулись от другого станка.

Теперь, разъединенные, солдаты не пугали уже своей поступью; и цеховые остроумцы оживились, по мастерским побежал хохоток. Мой солдатик засопел посерьезнее, начал коситься на меня.

А по ряду станков тараном шел мастер; станки взвизгивали, жужжали и снова глохли, едва он отдалялся. Я вгляделся: мастер сжал руку Комарова, поднял ее к отводке, ткнул ею — фрезерный удивленно лязгнул.

— Работай, аг-гитатор! — рявкнул мастер.

Комаров пожал плечами, потянулся к детали. Мастер, шумно отдуваясь, затопотал к Федору; Николай Павлович опять доставал из кармана книжицу.

Федор сам запустил станок и тут же остановил, я сделал то же. Мастер с богатой руганью прочесал весь ряд, погрозил кулаком и исчез.

— Слушай, Федя, — громко начал я. — И что только с нашим братом мужиком да рабочим делают! На фронте убивают, в тылу голодом морят!..

— На заводе, в деревне ищут изменников, — возмутился Федор. — А какие могут быть изменники?

— Их при дворце надо искать, — пошло по цеху. — Один Распутин чего стоит!

— Вот, делали для фронта мины, снаряды, а теперь нас заставили сидеть сложа руки. Кто же, ежели прикинуть, изменник!..

Из сборочной мастерской загремела команда, солдаты ринулись от нас вниз, тяжело бухая сапогами, словно от зачумленных.

— Итак, — спустя некоторое время сказал Комаров, — смена кончилась, можно и по домам.

Когда мы вышли, солдат уже не было. Снег был вытоптан между цехами там, где рабочие никогда и не хаживали. За забором толпились женщины и ребятишки. Страх, тревога, надежда — все отражалось на вытянувшихся лицах. На секунду почудилась мне в этой загомонившей толпе Груня, но то совсем другая девушка, приподнимаясь на цыпочки, выглядывала кого-то в проходной. Мы с Федором отошли в сторонку; он закурил, горсточкой прикрывая огонек.

— Хорошо, что у нас с тобой их нет, — кивнул он на прессовщика, к которому кинулись заморенная женщина и стайка сопленосых мальцов. — А может быть, мы просто трусы?

Я ничего не ответил, потому что согласиться не мог и оспорить бы не сумел.

4

— Домой не ходи, — возбужденно остановил меня Федор, рассыпая по снегу табак. — У тебя был обыск… Вещи твои принесут.

Он так и не свернул цигарку, потащил меня за рукав. В переулке было совсем темно. Оттепель разъела снега, под ногами хлюпало. То ли от сырого ветра, то ли от возбуждения меня знобило. Сегодня утром ворота завода оказались на запоре, по двору гуляли жандармы. А на стенах проходной и конторы, на тумбах жирно чернели буквы приказа об увольнении всех рабочих; обратно в цеха можно было поступить только подав заявление, будто заново. Мне сказали, что Комарова схватили прямо на улице, забастовочный комитет арестован, состоящих на военном учете будут отправлять в штрафные роты. Хуже того, на всех заводах, которые должны были нас поддержать в назначенный комитетом час, появились солдаты…

После вчерашнего заседания я ночевал у Федора, на рассвете мы замешкались, пряча за пазуху листовки; может быть, это и спасло нас. Но разве легче нам было?

— Какая гадина выдала! — ругался Федор. — Своими руками бы придушил.

«Неужто предчувствия Николая Павловича оправдались, — горевал я. — Узнать бы, куда делся этот Черномазов!»

О возвращении на завод нечего было и помышлять. Где-то надо было добывать фальшивые документы, укрыться, исчезнуть на время от глаз полиции. Если бы я пришел сейчас к Груне, рассказал обо всем, — поняла бы она, что я был прав? Бегство ли это было с завода Семенова, из семейства Морозовых? Бегство от того, что называют личной жизнью? Или предложение новолесснеровских большевиков возвратиться на завод, где я еще не был на мушке у администрации и мог развернуться, привлекло меня? По полочкам ничего не разложить. И на «Новом Лесснере», пока не втянулся, было не по себе. Алексеевы с Москвиным куда-то переехали; Воронов, как мне ответили, опять сидел в тюрьме; и если бы не дружище мой Федор Ляксуткин, если бы не работа, не заглушить бы саднящей боли. Но разве забудется тепло Груниной руки, ее ореховые глаза, близко и печально на меня глядящие, разве забудется хоть малая малость из того, что было!.. И все-таки я испытывал какое-то горькое удовлетворение оттого, что худшие опасения мои сбываются.

Федор осторожно подкрался к своему дому, я притаился за низеньким заборчиком, оглядывая проулок. Тропинка вилась между сугробов, высвеченная брезгом пасмурного утра, уныривала в растоптанные обочины проспекта. Через час мы с Ляксуткиным уйдем по ней. Уйдем тайком, без имени, без пристанища — и администрация объявит нас дезертирами.

Загрузка...