Столовая общества трезвости, по-простому — «трезвая чайная», собирала под свой уютный кров немало любопытного люда. Пьяницам делать тут нечего, в завсегдатаях мужики стененные: читали газеты, выписываемые обществом, обсуждали новости, вели долгие застольные беседы.
В чайной Федор познакомился с Калашниковым, немолодым, но податливым на пропаганду ткачом. Проверял его на газетных заметках, из коих почти каждую можно толковать в пользу революции. К примеру, «Правительственный вестник» сообщает о продаже дворянских имений.
— Гляди, как рушатся барские крепости, — Афанасьев пошелестел страницами. — Прошло их время, сейчас подтолкнуть бы ловчее…
В другой раз нашел заметку о том, что при вятской тюрьме открыта школа грамотности.
— Ну вот, а некоторые боятся… А там, видишь, бесплатно учат. И библиотеки имеются… Для рабочего — лучшая школа.
— Может, попроситься? — засмеялся Калашников.
— Проситься не стоит, но не следует и пугаться…
— Поосторожнее надо бы, — укорил вдруг Калашников. — Вижу, какого полета птичка… Таких-то уже много в нашей тюрьме на Ямах. Без школы, бедолаги, маются…
И узнал Афанасьев, что незадолго до его приезда в Иваново-Вознесенск жандармы второй раз подряд разгромили здешнюю социал-демократическую организацию, которая называлась «Рабочий союз». Еще узнал, что корнями этот «Союз» уходил в марксистскую группу, созданную студентом Петербургского технологического института Федором Кондратьевым, высланным на родину за участие в похоронах писателя Шелгунова… Вспомнил Афанасьев, был такой возле Михаила Ивановича. Выходит, правильно говорил Бруснев, что, высылая революционеров по городам и весям империи, царская власть гадит себе в карман. И полгода не прожил Кондратьев в ссылке, как пошла от него новая поросль, за тысячу верст проклюнулось зерно, взращенное в Петербургских кружках… Единожды начавшись, движение неостановимо. Когда арестовали Кондратьева, организацию взвалила на хрупкие девичьи плечики бывшая слушательница Высших женских курсов Ольга Варенцова, усневшая понюхать тюрьмы за близкое знакомство с московскими нелегалами. При ней «Рабочий союз» стал крепнуть: разбились на фабричные отделения по три — пять человек в каждом, выдвинули выборных для общего руководительства. Ио тут снова провал! Восемнадцать арестов за ночь, всех выборных во главе с Варенцевой…
— Ну а кто на свободе остались, что поделывают? — спросил Федор. — Окончательно притихли?
— Вроде бы начинают шевелиться, — не очень твердо сказал Калашников. — Слыхать, комитет сызнова налаживают… С тобой один из них на Бурылина горбится. Хочешь, сведу?
— Подождем, торопиться некуда, — ответил Афанасьев. — Не правится мне ваша полиция, шибко шустрит.
— То-то и оно…
Да, семи пядей во лбу не надобно, чтобы попять — в разгроме «Рабочего союза» без предательства не обошлось. Спасибо Калашникову, поостерег… После разговора с ним Федор изменил поведение: случайных знакомств чурался, выхода на комитет не искал. Не хотел рисковать, связывая судьбу с незнакомым подпольем в чужом пока еще городе. Московская ошибка была свежа в памяти, он верил больше себе — своему опыту, своему умению разбираться в людях. Сколотить кружок, отобрав ребят строго, по меркам Петербургской организации, и работать самостоятельно — это единственное, о чем теперь думал. Таких бы вот еще ребяток, как Сеня Балашов и Евлаха Дунаев… Уже платят два процента от заработка. Когда сказал им, что деньги пойдут на покупку нелегальной литературы, Семен вскинулся: «Почему именно два процента? А ежели хочу сверх того?»
Пришлось объяснять, что можно и больше — по желанию, а два процента, коли признают себя социал-демократами, обязаны… Хорошие хлопцы. За этих, если беда стрясется, и пострадать не жалко. А за чужие грехи в тюрьму не хочется. Голову согласен заложить: где-то вблизи «Рабочего союза» притаился провокатор… Опять же собственного «приданого» полон сундук. Догадывался, что состоит у полиции на особом учете. Слежки не замечал, однако чувствовал — глаз с него не спускают. И точно, вскоре получил тому нечаянное подтверждение…
Однажды утром, только-только включили трансмиссию, едва успел сдвинуть широкий ременный привод в рабочее положение и запустить челнок, вдруг подбежал мастер.
— В контору-у! — крикнул на ухо сквозь треск станков. — Дмитрий Геннадьич требует!
Вызов к Бурылину не предвещал добра. «Наверное, выгонит, — думал Федор, сходя по железной лестнице со второго этажа. — Спохватился, что пригрел неблагонадежного…»
Ио Дмитрий Геннадьевич еще разок приятно удивил. Встретил, правда, хмуро, выдержал у двери, как и полагается хозяину, однако сказал такое, за что Федор готов был поблагодарить.
— Не знаю, бгатец, в чем твоя вина негед властями, меня запгашивали аж из губегнатогской канцелягии! Я ответил, что ты один из самых стагательных габотников, всегда тгезвый и аккугатный. Цени мое довегие… Надеюсь, не пгидется сожалеть о сказанном? Ступай и хогошенько подумай…
Ай да Дмитрий Геннадьевич! И сколько же в человеке бывает намешано всякой всячины! Подлость и благородство соседствуют, как птенцы в одном гнезде…
Прошлым летом правительство приняло закон о сокращении рабочего дня. Ивановские промышленники чтобы как-то возместить грядущие убытки, с нового года отменили двадцать два праздника: трудиться, мол, так и быть, станете поменьше, но и отдыхать поскромнее… Ну, конечно же, поднялась великая буза.
— Апостолов Петра и Павла хозяева не признают! — кипятился, бегая по этажам, Спиря Тарасов, вислогубый парень из отбельного цеха. — Постоим за святых!
В один день волнение охватило двенадцать фабрик. Полицейские заметались, из Владимира пригнали две сотни казаков… А Бурылин, хитрец, что удумал: приказал ночью не тушить огней и вхолостую крутить станки — дескать, у него производство в ходу. Утром сбежались переполошенные ткачи, никому не хочется терять место, коли нашлись выродки, которые потихоньку от всех продолжают работу. Дмитрий Геннадьевич стоял у ворот, помахивая листком бумаги:
— Новые пгавила пгиняты!
Самые доверчивые обрадовались, пошли по цехам.
— Хоть бы поглядели, что в бумаге, — шепнул Федор растерявшемуся Тарасову. — Фабричный инспектор должен подписать…
Спиридон, поборов робость, подступился к Бурылину: покажи! А тому и крыть нечем, листок чистый, без единой буковки. Хотел на пушку взять, начнут, мол, работать, обратно с фабрики не пойдут. Спиря беспомощно хлопал глазами — слишком уж возмутителен обман. В толпе озлобленно загалдели. Бурылин испугался, скомкал бумажку:
— Пошутил, бгатцы…
Тарасов пришел в себя, заорал, размахивая руками:
— Мужики, возвертайтесь! Хозяин пошутковал!
Хороши шуточки. Три недели потом бастовали. И все-таки добились своего — праздники отстояли… А Федор в то утро и понял: на любые каверзы способен Дмитрий Геннадьевич; все время ждал для себя неприятности, думал, не захочет Бурылин держать «политикана». А оно, вишь, как обернулось: перед губернаторской канцелярией выгородил и, мало того, предупредил о негласном надзоре. И Спирьку Тарасова, между прочим, не тронул, зачинщиков полиции не выдал…
После стачки Афанасьев хорошенько примерился к Спире, решил, что подходит для подпольной работы. Взять его в пристяжку к Семену и Евлампию, Калашникова взбодрить — считай, кружок… Но Тарасов повел себя непонятно. В разговоры охотно вступал, рассуждал смело, однако сближаться не спешил. Похоже было, что сам присматривается к новичку. В «трезвой чайной» подсел с Пашей Курочкиным, изможденным пареньком, видать чахоточным; начали расспрашивать, откуда приехал, зачем, долго ли собирается жить в их городе. Многозначительно переглядывались, нагоняя на себя важность.
Дня через три Федор встретился с Калашниковым.
— О котором комитетчике намекал, Тарасов, что ль?
— Он самый…
Опасался предательства, но любопытство победило — очень уж хотелось взглянуть, что за комитет. Сыграл в открытую, предложил Спиридону почитать «Манифест Коммунистической партии», благо получил из Петербурга от Алексея Карелина восемь экземпляров.
— Тут, голубь, все написано. Поизучаешь, будешь знать в другой раз, как с хозяином держаться.
Спиря растянул вислые губы в широкой улыбке:
— Вот оказия! Знал ведь, что ты свойский мужик! А они не поверили — старый, мол, для этих дел…
— Кто они? И для каких таких дел? — притворно осердился Федор. — Ты берешь брошюрку или нет?
Спиря воровато оглянулся:
— Как стемнеет, приходи на Заднепрянскую улицу. Найдешь дом Косульникова, у калитки обожду… А книжечку непременно возьму, чтоб нос кое-кому утереть!
Вечером все и разъяснилось. В покосившейся избенке Афанасьева ждал чахоточный Курочкин, а с ним еще несколько: электрик Николай Грачев, слесарь из механической мастерской Тимоша Гужов — этих немного знал по «трезвой чайной», — четвертый же вовсе незнакомый, мордатый, с полицейскими усами, назвавшийся Иваном.
Пригласили в красный угол, а разговор не вяжется. Сидят нахохлившиеся, настороженные. Курочкин снова затянул пустопорожнюю волынку: нравится ли у Бурылина, с кем успел подружиться…
— Тебе разве про это интересно? — усмехнулся Федор. — Ты ведь хочешь узнать, случайно у меня оказалась вещица, которую Спире отдал, или не случайно.
Обалдело заелозили по лавкам; Курочкин двинул кадыком.
— Ну так отвечу: не случайно. Кондратьева из вас кто-нибудь знал? Питерского студента?
— Федора Алексеича! — радостно встрененулся Тимоша Гужов. — Да мы с ним до последнего дня!..
— Ну, а я, можно сказать, с первого, — улыбнулся Федор. — Еще с брусневских кружков…
В общем, оказалось, перед Афанасьевым третий по счету комитет «Рабочего союза» в полном сборе. По собственной воле взяли на себя ношу, желания много, умения маловато.
— Мы на обломках построим повую организацию! — щеки у Курочкина лихорадочно горят, глаза поблескивают. — Посадят нас, придут другие! Будем работать и работать!
— Помоложе был, так же рассуждал, — охлаждая непомерный его пыл, буркнул Афанасьев. — А нынче думаю — арест революционеру не украшение. Если много арестов, стало быть, в хозяйстве недогляд. А работа, что ж, всякая бывает… Воду лопатой черпать тоже работа.
Должны бы понять намек — нет, не поняли. Лопочут о своих делах, фамилии называют, подробности всякие. Несмышленыши, прости господи… Ну, рассказал им кое-что о Петербургском подполье, о прохоровской стачке, которую сладили по собственному усмотрению. Словом, о прошлом, нынешнего не касаясь. И в комитет войти отказался, чем сильно обескуражил Курочкина, предполагавшего, что Федор станет проситься в их компанию.
— Не обессудьте, ребятки, вровень с вами не потяну. — Афанасьев прикрылся своей немощной внешностью, как щитом. — Ежели понадоблюсь что-нибудь присоветовать, не откажусь. А в упряжку не годен.
До ворот Афанасьева провожал Спиря Тарасов. Федор словно бы невзначай спросил:
— Это кто у вас — мордоворотистый, с усами?
— Ванька Косяков. — В темноте услышалось, что Спиря улыбается. — Еще с кондратьевского кружка в организации…
— На городового смахивает.
— А он и был полицейским! — Спиря хохотнул. — Это уж Кондратьев его на свою дорожку поворотил. Бросил полицию, подался на фабрику…
— И вы ему верите?
Голос Спиридона сделался жестким:
— Косяков мужик правильный. Без фальши.
Не хватало, чтоб очутиться в ранжире с полицейским! Ои, может, снаружи бывший, а середку-то копнуть — фараон… Нет, трижды правильно сделал, отказавшись от участия в комитетских делах. Из-за него, наверное, провалы и следуют один за другим. Удивительно еще, что не до конца вытравили этот «Рабочий союз».
— Вот что, Спиря, — сказал, прощаясь, — ежели возникнет нужда, на фабрике найдешь. Но для всех остальных меня нету. И советую вам за Косяковым присмотреть…
Тарасов ничего не ответил, хлопнула калитка: ушел. Потом, правда, на фабрике, чаще всего в обеденный перерыв, иногда ухмылялся:
— Не надоело прозябать? Может, пора объединяться?
— Нет, — отвечал Федор, — время не настало, погодим…
— Чего годить-то? — горячился Спиря. — Пока рак свистнет?
— Кто уж там свистнет, не знаю, — хмурился Федор, — но, думаю, кто-нибудь свистнет… Косяков как поживает?
— Ивана не тронь! — резал Спиря с плеча.
Так и отдалились друг от друга. Маевку в том году группа Афанасьева провела отдельно от комитета, стакнувшись с малочисленной, но бодрой социал-демократической организацией Кохмы, фабричного поселка, расположенного неподалеку от города. «Рабочий союз» собирал своих в Николин день, девятого мая, возле деревни Талицы. По слухам, набралось у них человек двадцать: тихо поговорили, разошлись без песен. Афанасьев же отметил праздник рабочей солидарности, как положено, первого мая. Привел Балашова, Дунаева, Калашникова; пришли кохомские ребята. Послушали его доклад о первых Петербургских сходках, о том, как проходят майские демонстрации заграничных товарищей. И песни пели — в еловом лесу за селом Пешково было спокойно…
Афанасьев не пытался соперничать с комитетом, но Пашу Курочкина существование обособленной группы нервировало. А тут еще приплелось подозрение, что Афанасьев от имени какого-то мифического «Союза рабочих русского Манчестера» выпустил обращение о созыве «Всероссийского конгресса рабочих» без участия в нем интеллигенции. Посчитали так: если группа не подчиняется комитету, — значит, действует во вред и способна на любую пакость. Тарасов нарушил уговор, привел Пашу Курочкина в Боголюбскую слободку, где в домишке Калашникова Федор устроил конспиративную квартиру своего кружка.
— Ваша работа? — гневно спросил Курочкин, показывая листовку.
Афанасьев прочел, спокойно вернул:
— Хоть и хлебнул тюремного лиха по милости интеллигентов, но в глупости этой не повинен. Интеллигенты разные бывают, иных почитаю…
Не поверили, ушли подчеркнуто суровые. А знали бы, голубчики, что еще Георгий Порфирьевич Судейкин, инспектор политической полиции в Петербурге, которого убили народовольцы с помощью предателя Дегаева; так вот — в Берлине, тайно отпечатал на первый взгляд противоправительственную брошюру «Современные приемы политической борьбы в России». Зачем? Для чего? А для того, что был весьма встревожен террором, а брошюра, написанная по его заказу, трактовала ненужность братоубийства, отвращала русского революционера от бомб, нацеливала на бескровные способы сопротивления самодержавию… Яснее ясного, что воззвание о конгрессе рабочих без участия интеллигентов тоже полицейская выдумка. Зубатов, знать, пошел по следам Судейкина: подложил свинью, чтоб отколоть пролетариев от умственного руководства. И — пожалуйста, с горечью думал Афанасьев, некоторые поверили в подлинность листовки, виноватых ищут…
В начале июня Афанасьев получил от петербургских друзей «Манифест Российской социал-демократической рабочей партии», принятый Первым съездом в Минске. Алексей Карелин переправил его в корешке сочинений Сумарокова вместе с письмом, где восторженно восклицал: наконец-то исполнилось, о чем мечтали! Еще передавал поклоны от Верочки, сообщал, что Иван жив-здоров… Иван — это Ваня Бабушкин, старинный знакомец. Когда Афанасьев отбывал ссылку в Язвище, несколько раз утекал из-под надзора полиции, добирался до Петербурга — навещал ребят. Тогда и подружились с Бабушкиным… Показывал Ваня закоперщика в «Союзе борьбы за освобождение рабочего класса». Говорил, что тот марксист крепкого закала, без примеси… Молоденький совсем, а волос на голове траченый. Потому, наверное, кличка ему была — Старик. Родной брат казненного Ульянова… Ваня делился по секрету: партию, дескать, создает, партию! Трудное дело… Представлялось, хлопот — на тысячу лет. Потом-то, когда прочел «Что такое „друзья народа“ и как они воюют против социал-демократов?», узнал, что книжку написал этот самый Старик. Вот уж, право слово, светлая голова! Брошюра была печатана на гектографе, ему, Афанасьеву, помнится, попался бледный экземпляр, но главное сразу уяснил: народникам более не подняться. И все же казалось — до партии социал-демократов еще далеко… А нынче — три года прошло с тех пор, срок плевый — вот он, «Манифест», перед глазами. Теперь хочешь или не хочешь, а надобно силы объединять…
На Заднепрянскую улицу Федор Афанасьевич пошел в сопровождении Дунаева и Балашова. Комитет «Рабочего союза» предупредил загодя через Тарасова. Ждали его, знали, зачем идет. И даже, обратил внимание, не позвали на сходку неприятного ему Косякова… Черт его знает, может, напрасно заподозрил мужика? Времени о первой встречи прошло немало, а ничего страшного не случилось, комитет действует. Видно, в самом деле верный человек…
Вошли в избу, Афанасьев вперед подтолкнул парней.
— Вот, — сказал, — отдаю орлов. Теперь будем в едином гнезде, как велит съезд партии.
Паша Курочкин зарделся от удовольствия:
— Очень хорошо! Мы надеялись, Федор Афанасьевич, что так и будет. Как говорится, добро пожаловать!
Часа три толковали о самых важных вещах. Афанасьева все-таки беспокоили возможные провалы.
— Теперь, ежели хотите знать, беречься надобно сильнее, — говорил задумчиво. — Охранка из кожи ползет, чтоб партии ущерб нанести… Я думаю вот так: город разбиваем на районы. В каждом — несколько кружков, человек по пять — семь, не больше… У нас в Питере, бывало, в одной организации состоят, а друг друга не знают. Конечно, для пропаганды затруднительно, зато гарантия. Конспирация никогда еще не помешала… Возьмем в нынешний день все хорошее, что помогло полицию за нос водить…
— А не слишком ли сложная будет структура? — попытался осторожно возразить Курочкин. — Ступенек много…
— Структура, — эхом повторил Афанасьев и вздохнул. — В тюрьме свободного времени много, лежишь ночью, думаешь… И всякие слова на ум приходят; вспоминаешь, чего бы это такое значило? Вот так… Не о том речь, Павел. Вы еще не знаете, кто предает… Ступенек много — меньше желающих шляться. А через одну-две ступеньки любой прохвост перепрыгнет…
Томило мрачное предчувствие и не обмануло: вскоре побывал и в местной тюрьме, породнился с городом.
Как на грех, расхворался, в общей сходке, на которой Курочкин зачитывал «Манифест РСДРП», участвовать не пришлось. Сеня Балашов примчался под вечер возбужденный:
— Городской комитет выбирал, Отец! Народу было — в жизни столько в лесу не видал, человек полста! Деньги подсчитали, четырнадцать рублей в наличности… Наши три целковых в общий котел отдал.
А едва стемнело, стук в ворота: отворяй! Понятно стало, чего выжидала полиция, — покамест новая организация оформится.
— За что, ваше благородие? — огорченно спросил после обыска, бесполезного для жандармов. — Живу тихо, смирно…
— Ступай, разберемся…
Провинциальные российские тюрьмы — ни в сказке сказать, ни пером описать. Привели, коридор чуть освещен; стены, полы и потолок сырые, напоминают погреб, наполненный запахом плесени и гнили. Дежурный надзиратель впихнул в большую переполненную камеру. Здесь еще хуже — удушливая вонь. Храпят, стонут… Догадался, что поместили в «пьяную» камеру. Старуха нищенка с узелком, какая-то растрепанная женщина, парень валяется — голова разбита, кровь спеклась. В общем, кого подбирали с вечера на улице, всех сюда. Нет, господа хорошие, порядки известны: политического сажайте отдельно. Принялся барабанить в дверь. Надзиратель ухом не повел: начальства нету, смотритель придет, распорядится…
На другое утро все-таки добился, перевели к товарищам. В камере увидел и Пашу Курочкина, и Колю Грачева, и Спиридона Тарасова. Даже кого не ожидал, и тот здесь: Иван Косяков. Сидел на нарах, обломком иглы латал одежонку — сопротивлялся при аресте, порвали пиджак. Спиря не утерпел, подковырнул: «А ты на него напраслину возводил…» Ничего Тарасову не ответил. Что Косяков вместе с другими в тюрьму попал — не оправдание, может, нарочно приспособили, чтоб отвести подозрение. Да попутно кое-что узнать для следствия…
Но когда стал выяснять, у кого какое «приданое», волей-неволей поверил в порядочность Ивана: из всех арестованных только у него да у Курочкина обнаружили жандармы поличное. Пашу забрали с «Манифестом РСДРП», а Косяков, оказывается, хранил у себя на чердаке склад литературы «Рабочего союза». Нашли у него «Царь-голод»… Стало быть, из тридцати пяти подвергнутых задержанию только Косякову и Курочкину грозила настоящая беда.
Афанасьев подошел к Ивану, протянул руку:
— Ты прости меня, голубь, нехорошо о тебе думал.
— Знаю. — Косяков перекусил нитку, пожал Афанасьеву ладонь. — Дружка на дружку зубы скалим…
— Но ведь кто-то выдает! Не может ведь так, чтоб третий у вас провал — и случайный!
— Я Курочкину сказывал, хлебопека надобно пощупать. Он, курва, по пьянке «Марсельезу» во все горло распевает, кричит: никого не боюсь! А я ведь его возле полицейского участка своими глазами видел…
— Что за хлебопек? — спросил Федор, поманив к себе Курочкина; шептались, сбившись в уголке. — Ежели возникло подозрение, обязаны проверить… Кто таков, откуда взялся?
Курочкин, наморщив лоб, вспоминал:
— Он уж года четыре у нас… Фамилия Иванов. Выслан из Питера… Выпить — есть такой грех… А в остальном мужик толковый. Начитанный, все революционные песни знает…
Что-то смутно знакомое угадывалось за этими словами. Штрипан, напившись, всегда «Марсельезу» орал… Но ведь не может он тут объявиться. И потом — хлебопек…
— Какой из себя? Как зовут? — продолжал выпытывать Пашу.
— Григорий Савельевич. Лохматый такой…
Ну вот и прояснилось. Трудно поверить, но и впрямь, видно, Нечесаный орудует под чужой фамилией. Ах, негодяй! Значит, прикрываясь высылкой, служит охранному… Неужто заприметил и выдал? Но когда, где? Вроде не встречались, сразу узнал бы подлеца… Это что же, опять по его милости в тюрьме сидеть?..
Однако через неделю всех, кто был арестован без вещественыых доказательств «преступной деятельности» отпустили на свободу. Как и предполагал Афанасьев, оставили в узилище Курочкина и Косякова. Обнялись на прощанье, Федор сказал:
— Не поминайте зла, вряд ли скоро увидимся. Если уж меня начали в каталажку дергать, не отстанут… Хороший у вас город, а надобно с ним расставаться… Нынче, видать, случайно загребли, но второго раза лучше не ждать.
У брата срок высылки кончился, стали прикидывать, куда податься, чтоб спрятать концы. Вспомнили: в Риге открылась большая ткацкая фабрика «Товарищества Зассенгофской мануфактуры». Нищему собраться — подпоясаться…
Перед отъездом Федор Афанасьевич послал Балашова за Спирей.
— Ты мне все-таки покажи этого хлебопека. На всякий случай — не мешает.
Тарас посоображал:
— Поди, у Мясникова пьянствует… Айдате, выманю из трактира…
С Балашовым устроились за углом бакалейной лавки, как раз напротив трактирных дверей. Минут через десяток Спиридон вышел в обнимку с… Нечесаным. Он самый, иуда! Обрюзг от водки, копна на голове поредела, но все еще кучерявый.
— Гляди, Семен, — Федор Афанасьевич сжал Балашову руку, — гляди и запоминай, какие бывают провокаторы… Хуже этой гадины выдумать трудно. Жандармы — псы цепные, открыто цареву службу несут… А этот втихую зубами клацает, своих товарищей кусает.
Спиридон, сунув «хлебопеку» двугривенный, быстро отделался от него, догнал:
— Ну и что?
— А то, голуби, держали вы возле организации змея подколодного! — сердито произнес Афанасьев. — Он такой же Иванов, как я турецкий султан… Гришка Штрипан, вот кто. В Питере выдавал некоторых и здесь погулял по вашим спинам.
— Говорил Косяков, не поверили! — ругнулся Тарасов. — Голову оторву! На одну ногу встану, за другую дерну — пополам!
— Покамест я не уехал, не троньте, — попросил Федор Афанасьевич. — Послезавтра отбываем…
В Риге славно устроились: фабрика новая-новая, квартирку присмотрели хорошую. Вскоре приехал Селя Балашов — с первой встречи душой прикинел к Афанасьеву.
— Без тебя, Отец, пусто стало, — только и сказал, объясняя свое появление на берегах Рижского залива.
— С Гришкой управились? — первым делом поинтересовался Федор Афанасьевич.
— Упустили, — виновато крякнул Балашов. — Подступились с Тарасовым: знаем, дескать, что тебе фамилия Штрипан… А он скользкий как вьюн! Сейчас, говорит, квашня подошла, приходите позднее, я вам все — как на духу… Пришли, а его и след простыл. Передали нам — уехал, и одежонку, какая была, бросил…
— Жалко, — сказал Афанасьев, задумался и добавил: — Ладно, черт с ним… Уже то хорошо, что гадить не сможет. Теперь, в случае чего, снова можно в те края на жительство… Лучше бы не говорил этих слов, накликал новый переезд. Поначалу все складывалось удачно. За полгода Федор собрал небольшую библиотеку: собирались по вечерам, читали, спорили. Новый год встретили дружной компанией — весело, но и содержательно. Афанасьев был в ударе, со свояченицей, тряхнув стариной, плясал кадриль, произносил радостно:
— Ребятки, родные мои, хорошие! Чтоб в двадцатом веке поломать царизму голову…
А весной в налаженную жизнь снова вломились жандармы. В Иваново-Вознесенске был арестован Евлампий Дунаев, нашли у него рижский адрес Семена. Да еще, как потом выяснилось, Иван Балашов накатал донос на «непутевого» сына. Нагрянули с обыском, никаких улик, конечно, не добыли — Афанасьев умел прятать нелегальное, но тем не менее Семена забрали. Полтора месяца продолжалось следствие, обошлось легко: выслали Балашова в Шую, поближе к родным местам. А Федору, хотя полиция и не тронула в этот раз, житья на фабрике не стало. Начальство озверело: поднадзорных не требуется… И жена Егора косо стала поглядывать, и брат, испуганный арестом Балашова, все чаще намекал, что пора остепениться, хватит, мол, играть с огнем, надо пожить спокойно… Что ж, пускай живет как знает. В революции, всегда считал Афанасьев, главное — не кровное братство. Главное — братство духа. Семен Балашов прислал письмо, приглашал: приезжай, вместе будем ломать нужду. Плюнул на чистенькую Ригу, подался к другу в уездный город Шую.