ГЛАВА 17

Партийный архив Федор Афанасьевич хранил в глиняной корчаге, зарытой в лесу по дороге на Кохму.

Вчера они с Семеном Балашовым отправили за границу двухнедельный отчет о работе организации. Устав, поднятый Вторым съездом, обязывал сообщать, сколько человек принято в партию, какими материальными средствами располагает комитет… Отчет надо зашифровать, потом вписать симпатическими чернилами между строчек внешне безобидного житейского письма — морока долгая. Но времени на составление бумаги не жалко, это живая ниточка, связывающая местные организации с Центральным Комитетом.

Добыв из земли корчагу, Афанасьев упаковал копии отчета в пергамент; поверх крышки обвязал промасленной тряпкой, чтобы не проникла влага, и снова упрятал свой клад под корни вывороченной ветропадом сосны. Забросал землей, прелыми листьями, хворостом. Отошел немного, посмотрел, остался доволен — ни в жизнь не догадаешься, что здесь тайник.

В кармане лежал нечитаный номер «Вечерней почты» — либеральной газетенки, издаваемой в Москве. Афанасьев следил за «Вечерней почтой», находя много полезного для пропаганды. На всю жизнь запомнился наказ Леонида Красина использовать легальную печать… Вышел Федор Афанасьевич на опушку леса, туда, где стояла скамейка для путников, закурил, развернул газету.

«В Донской области на хлебах появился жучок кузька и угрожает серьезными бедствиями населению». Чепуха. Никакой жучок не принесет столько бедствий населению, сколько принесло правительство… Заявление бывшего морского министра Франции: «Нет в мире броненосцев, которые так легко опускались бы на дно моря, как это случается с броненосцами постройки русских казенных заводов». Это уже близко к делу, об этом можно потолковать с ребятами… А вот и совсем хорошо, очень ценное сообщение: «Вследствие все возрастающей дороговизны и увеличивающихся государственных налогов служащие в казенных учреждениях С.-Петербурга отказались от ежемесячных добровольных взносов на нужды войны». Прпекло чиновников, насмелились…

И вдруг Афанасьева обдало жаром, даже в голову ударило, — взволновался. Мелконькими буковками среда газетного мусора было напечатано: «15 апреля последовала, по соглашению министров внутренних дел и финансов, отмена циркуляра, безусловно воспрещающего всякие сходки рабочих и предписывающего удалять забастовщиков в места их родины или приписки. А также отмена циркуляра чинам фабричной инспекции, предлагавшего инспекторам принимать всевозможные меры к побуждению забастовавших рабочих вновь становиться на работы.»

Господи, совершилось!

Федор Афанасьевич вскочил, машинально сделал несколько шагов, наткнулся на березу; ошалело улыбнулся и опять вернулся на скамейку. Перечитывал заметку вдоль и поперек, все одно получалось — экономические стачки разрешены. Еще с фабричной школы на Кренгольме, с уроков закона божия помнилась Афанасьеву притча о том, как царю Валтасару неведомо чья рука огненными буквами начертала таинственные слова, из которых одни, по толкованию мудреца, означало: исчислил бог царствие твоe и положил конец ему. И сейчас серенький газетный шрифт в сознании Федора вырастал до размеров пророческих библейских письмен на стене дворца вавилонского правителя; огнем полыхало — конец ему, конец бесславному царству!

Дома Федор Афанасьевич объявил: гуляем!

— С чего бы? — недоверчиво хмыкнул Балашов.

— Есть причина, Семен, огромная причина! — Афанасьев обнял Елизавету Балашову, попытался кружить ее, но от непосилья охнул, схватился за сердце.

— Словно дите малое, — недовольно сказал Семен, подавая воду. — Гулеван нашелся…

Переждав острую боль, Федор Афанасьевич упрямо потребовал:

— Ставь самовар! Сходи, Лиза… Чаю наилучшего, сардинок купи, сыру. Баранок прихвати. Гулять так гулять!

Когда Елизавета вернулась из лавки, Семен, обычно сдержанный, кинулся к ней, поцеловал:

— Лизуха, забастовки позволены!

Весело возбужденные, собирали на стол. Афанасьев долго собирался с мыслями, но никаких особенных слов не придумал, улыбнулся:

— Ладно, чего там… Кончился валтасаров пир капитала, наступает наш черед. Мы теперь покажем, как надо бастовать, всеобщую сообразим…

В тот же вечер, оповестив, кого успели, сошлись на конспиративной квартире в Боголюбской слободе. Объявив важную новость, Афанасьев сказал:

— Нынче, товарищи, самое важное — заняться разъяснением. Не надейтесь, что рабочие без нашей помощи подавят в себе страх и сразу выйдут с фабрик. Сколько лет мордовали… Теперь надобно долбить в одну точку: что было, то прошло, никто не посмеет тронуть…

— А может, наврали в газетке-то? — негромко спросил Дунаев. — Начнем забастовку, а нас сызнова, как в январе, излупцуют.

— Вот видите?! — Федор Афанасьевич ткнул пальцем в его сторону. — Вот вам пример… Чего говорить о прочих, ежели наш Евлампий, в тюрьме побывавший, ссылку отбывший, и тот побаивается? Это как раз и показывает, что ждет нас нелегкая работа. — Афанасьев достал из внутреннего кармана пиджака еще несколько газет. — Нет, товарищи, сообщение верное. Об этом же написали «Биржевые ведомости» и «Северный край». Стало быть, сейчас, перед Нижегородской ярмаркой, самое времечко подымать народ на всеобщую. Хозяева на ярмарку товар готовят, упорствовать особо не станут, быстренько обломаем… Разъясняйте людям, разъясняйте! А покамест составим требования, обсудим, утвердим на партийной конференции. И вот еще что… Надобно связаться с Московским комитетом, попросить агитаторов. Пускай пришлют несколько человек…

— Я могу, — искательно произнес Андрей Бубнов опять появившийся в городе. — Поручите мне!

Афанасьев обвел присутствующих медленным взглядом, не обнаружив возражения, кивнул:

— Хорошо, поручаем… — Поманил к столу Уткина: Выходи на свет, поведай, что успел.

Иван придвинулся с табуретом, пощипал усики:

— Так что боевую дружину, можно сказать, укрепили. Ребята собрались бравые, Васька Морозов, зубковский слесарь, ну и другие…

— Морозова знаю, — одобрил Семен Балашов, — кулачник был знаменитый.

— Да уж, этот не потерпит, чтоб аркан на шею набросили, — подковырнул Дунаев.

Уткин вспыхнул:

— А револьвер какой был, ты знаешь? Знаешь! Из него воробья не свалишь, не то что Кожеловского!

— Будя, будя, — Афанасьев притушил разгоравшиеся страсти. — Скажем спасибо, что за тот выстрел тюрьмой не пострадал…

— А в самом деле, как это его не посадили? — недоуменно спросил Бубнов. — Я думал — навсегда прощай, а приезжаю — вот он, Ваня, целехонек.

— Кто стрелял, они точно не знали, — остывая, рассказывал Уткин. — Кличку с фамилией перепутали… Какая-то сволочь шепнула — Станко палил, ну и прицепились, вы, дескать, Станков? А у меня паспорт при себе. Ошиблись, говорю, от рождения Уткин. Куда деваться, через три дня отпустили…

— Ладно, ребятки, это — прошлое, — прервал Федор Афанасьевич. — Давай, Ваня, получше учи своих дружинников. Понапрасну палить не будем, но уж коли придется, чтоб не обмишурились… Все, товарищи, расходимся помаленьку. Следующий раз встречаемся на конференции, число сообщим…

Девятого мая чуть свет организаторы городских районов и делегаты фабричных ячеек собирались на партийную конференцию в лесу за деревней Поповское. Сторонясь чужаков, тянулись к назначенному месту проселками, потаенными тропами. Некоторые шли прямо с ночной смены: в промасленных робах, с неотмытой краской на лицах, усталые.

Федор Афанасьевич почти не сомкнул глаз, намереваясь явиться раньше всех, чтобы самолично встретить и расставить дружину Ивана Уткина для охраны. И ведь не проспал, разбудил Балашова еще потемну, торопил, приговаривая: «В лесу умоешься, из родничка…» Однако же, получилось, замешкались в пути. Не рассчитал силенок, выдохся на третьей версте. И теперь, ковыляя за быстроногим Странником, стеснялся своей немочи: «Иди, Семен, не дожидайся. Я доплетусь». Балашов фыркал в усы: «Еще чего выдумай. Так и брошу одного… Поспеем, без нас не начнут». Афанасьев от этих слов страдал еще больше. Семен думал, что успокаивает старого товарища, а Федор Афапасьевич еще больше страдал, понимая, что опаздывает, а без них действительно конференция не начнется.

Но, как часто бывает, несчастье помогло. То есть, может быть, и не случилось бы провала, может, встретившиеся мужики и не донесли бы о подозрительном скоплении людей в лесной глухомани, но вполне могли и донести, такое бывало.

Они встретились на сухом болотце, куда сходились две дорожки, а дальше петляла одна — как раз в том направлении, где собирались подпольщики. Остановились, настороженно посматривая на незнакомых путников. У одного из мужиков, кривоногого, в холщовой рубахе распояской, в руке топор; он подбросил его, ловчее перехватив. Семен свернул с тропки, сделал несколько шагов по мягкому моховому ковру:

— Кто такие?

— Черновские, — угрюмо ответил кривоногий.

— Куда прете? — голос Балашова звучал грозно.

— А тебе чего?

— Коли спрашивают, говори!

— За хворостом мы, за хворостом! — зачастил другой мужик, с веревкой на плече. — Из Черновки!

— Дальше проходу нет! — Балашов махнул рукой, словно отрезая путь в глубину леса. — Хворосту и тут наберете!

— Ишь ты, прыткий, — кривоногий снова перехватил топор. — Вы что же, из начальства будете?

Семен беспомощно оглянулся на Афанасьева: упрямые попались. Федор Афанасьевич укоризненно качнул головой, выдвинулся внеред:

— Нас в понятые взяли, — сказал внушающе. — Здесь преступников ловят, царевых супостатов… Ступайте домой, покамест не вляпались.

Мужик с веревкой испуганно нерекрестился:

— Господи помилуй… Попадешься — не расхлебаешь. Бог с ним, с хворостом, айда, Михаила, обратно!

Кривоногий с досадой плюнул на тропинку, но перечить не стал: повернулись и скрылись за молодым ельником. Семен Балашов восхищенно крякнул:

— Хитер же ты, Афанасьич! Ох, хитер. Моментом сообразил — понятые…

Афанасьев улыбнулся в бороду:

— На испуг нынче мало кого возьмешь. Умственно надо…

Настроение Федора Афанасьевича улучшилось: не везде молодые-то верх берут, годятся еще и старые кони.

На лужайке собралось человек пятьдесят, когда, наконец, объявился секретарь партийной организации. Увидев между деревьями Ивана Уткина, делегата от фабрики Полушина и начальника боевой дружины, первым делом к нему:

— Как думаешь, полиция не помешает? Не пронюхали?

Иван пожал плечами:

— Думаю, обойдется. Конспирация соблюдена.

— Конспирация, конспирация, — проворчал Афанасьев, — а неизвестно, кто в лесу шныряет. По всем тропкам поставь людей, пускай говорят: облава в округе… Федор Самойлов пришел?

— Давно здесь. И Анна Смелова, и Дунаев… А вас. Отец, Бубнов искал.

— Где он?

— Во-он в тех кустиках хоронится. Какой-то приезжий с ним…

— Пойдем поглядим.

Андрей вышел навстречу из зарослей, за ним — коренастый парень, стриженный бобриком:

— Познакомься, Отец. Это Трифоныч, послан из Москвы.

— А чегой-то вы, молодые люди, от народа прячетесь? — Федор Афанасьевич ощутил крепкое рукопожатие, вглядываясь в румяное лицо Трифоныча. — Неужто оробел, товарищ?

— Оробеть не оробел, а лучше, если вы представите, — сказал приезжий и улыбнулся — открыто, славно так улыбнулся.

— Ну, хорошо. На постой определим к Станко, — взглянул на Уткина. — Головой отвечаешь… Пойдемте, товарищи, пора начинать.

Открывая собрание, Афанасьев сказал:

— За нами десятки тысяч рабочих. Надобно подымать народ на решительную борьбу. Давайте послушаем делегатов, узнаем, чего хотят добиться от хозяев… Первым пускай выскажется Дунаев, потому как на фабрике Бакулина люди готовы к стачке поболее других…

Худощавый, рябоватый, живой Евлампий тоже говорил мало, но веско:

— Наши ткачи уже предъявили Бакулину свои требования. Вы их знаете — восьмичасовой рабочий день и прочее… Хозяин, мать моя, святая богородица, — вставил любимое присловье, — и не думает их выполнять! Коли через пять дней не раскачается, с фабрики выходим. Просим нас поддержать…

Решение о всеобщей стачке было принято дружно. Договорились: начинать двенадцатого мая по гудку бакулинской котельной, а в оставшиеся дни усилить подготовку. Утвердили общие требования, двадцать шесть пунктов. Андрей Бубнов зачитал призыв «Ко всем рабочим и работницам г. Иваново-Вознесенска»:

— «Не хватает сил больше терпеть! Оглянитесь на нашу жизнь: до чего довели нас наши хозяева! Нигде не видно просвета в нашей собачьей жизни! Довольно! Час пробил! Не на кого нам надеяться, кроме как на самих себя. Пора приняться добывать себе лучшую жизнь! Бросайте работу, присоединяйтесь к нашим забастовавшим товарищам. Выставляйте 26 требований, изданных нашей группой. Присоединяйте к ним, кроме того, свои местные частные требования! Собирайтесь для обсуждения ваших нужд в городе и за городом!»

Под конец Федор Афанасьевич представил посланца Москвы, добавив, что партийные организаторы на время стачки приедут также из других городов, и предложил Трифонычу сказать слово.

— Мне пока еще трудно, только приехал… Если по совести, не ожидал увидеть такое… Видно, что подготовились вы хорошо. Особенно отрадно, что требования ваши не только экономические, но и политические. Требуя созыва Учредительного собрания, показываете свою политическую зрелость… — Михаил Фрунзе — именно он приехал под кличкой Трифоныч — понравился всем. Не заносился, не выставлял себя этаким всезнайкой, но и не робел. Был спокоен и деловит. — Но главное, товарищи, внереди… Успех вашей стачки во многом будет зависим от правильного руководительства, от вас… Со своей стороны обещаю: останусь с вами до победного…

Из леса Афанасьев, Фрунзе и Балашов выходили под охраной дружинников. Впереди, не снимая ладони с ребристой рукояти револьвера, торопился Ваня Уткин, замыкал шествие Васька Морозов, коренастый хлопец с короткой бычьей шеей. По дороге Фрунзе немного рассказал о себе: родился в Пишпеке, пыльном туркестанском городишке у подножья снеговых гор; учился в Политехническом; в пору студенческих демонстраций был ранен, арестован, выслан из северной столицы; нелегально жил в Москве…

— Что ж, хорошая выучка, — одобрил Федор Афанасьевич, — теперь поваришься в рабочем котле. Понравились наши фабричные?

— Да, конечно, — поснешно заверил Фрунзе. — Вы знаете, как-то удивительно — интеллигентов никого. В этом что-то необыкновенное…

— Сами обходимся, — гордо высказался Балашов. — Город у нас такой — пролетарский.

Простились на опушке; Уткин повел гостя устраиваться с ночлегом, Афанасьев с Балашовым остались в кустах, чтоб очистилась дорога.

— Газетку Дунаеву не забыл? — встрененулся Отец.

— Две отдал, — успокоил Балашов. — «Вечернюю почту» и «Северный край»…

Евлампий Дунаев со своей ячейкой не подкачали, в назначенный час фабрика Бакулина остановилась. Взревел и тут же захлебнулся гудок; потом, вырываясь клубами пара в майскую синеву, загудел снова — сигнал всеобщей стачки. Фабричный двор заполнили ситцепечатники, прядильщики, ткачи. Глухо топали сотни ног, подымая ржавую пыль. Раздавались выкрики:

— На волю-у!

— Довольно с нас, поработали!

У ворот случился затор. Задние напирали, а перед выходом возник Кожеловский: знать, кто-то предупредил. С красным от гнева лицом, топорща усы, полицмейстер, прибывший с небольшим отрядом казаков, был полон решимости не допустить беспорядка. Он что-то такое кричал, размахивая руками, но в мощном гуле толпы его голоса не было слышно.

— Пропуска-ай! — шумят задние.

Кожеловский выхватил у казака нагайку, вскочил на ноги, накренив пролетку. На мгновение установилась тишина.

— Я покажу вам площадь! — полицмейстер секанул воздух. — Плетей захотелось, так получите!

— У мамы было три сына, двое умных, а третий Иван! — звонко крикнул Дунаев, пробираясь в толне. — Газеты надо читать! Не имеешь права запугивать! — Евлампий поднял над головой «Вечернюю почту». — Царские министры разрешили нам экономические стачки, об этом пропечатано! Разве ты, дядя Иван, выше царя, чтоб отменять его указы?

Кожеловский грузно опустился на кожаную подушку сиденья, почувствовав сильное сердцебиение и звон в ушах. Вот оно, начинается… Вот к чему приводит правительственный либерализм. Нагайка против печатного слова не оружие. Помахал, негодяй, газеткой, и нечем крыть — отступай.

— Кругом… a-арш! — сдовленно скомандовал астраханцам.

Кучер натянул вожжи, пролетка дернулась; качнулись казачьи пики — под насмешливое улюлюканье, крики и свист полицмейстер увел свое войско.

— Смелее, товарищи! — обрадованно заорал Дунаев. — Сами убедились, не тронул! Все на городскую площа-адь!

И покатилось, поехало. К полудню стачка распространилась почти на все заводы и фабрики. Только в корпусах Товарищества Иваново-Вознесенской мануфактуры еще гремели станки. Управляющий, змей подколодный, выставил фабричную полицию с револьверами, чтобы забастовщики не проникли с улицы, ворота — на замок.

Марийка Наговицына, невысокая, плотненькая, точно боровичок, носилась по цехам; перекрывая шум трансмиссий, надрывалась:

— Девоньки-подружки! Бабоньки! Выходите-е! Бакулинские уже бастуют! Бурылинские остановились!

Федор Самойлов, член большевистского комитета, метался по этажам, тряс мужиков за плечи:

— Кончай работу! Неужто не поддержим наших товарищей? Кончай! Выходи на улицу!

Страшно. Весь век горбили спины, страшно распрямиться. Потерять кусок хлеба — страшно. Будет ли улучшение жизни, агитаторам верить ли? Бывало уже, бастовали. А что толку? Плетью обуха не перешибешь, у хозяев мошна тугая — вытерпят убытки. А как терпеть голод, коли заработка лишат?

Самойлов спустился в кочегарку:

— Братцы, туши котлы!

Чумазые как черти кочегары довольны, этих долго уговаривать не надо, рады выбраться из преисподней. Перекрыли ревущие форсунки — тишина. В паровой спохватплся машинист, крутанул маховичок пускового вентиля: машина остановилась, станки замерли. Теперь уже во всем Иваново-Вознесенске.


Площадь Воздвиженского собора, выходящая к городской управе, не могла вместить забастовщиков, люди толпились и на прилегающих улицах. В открытые окна управы доносился неровный гул голосов — неистощимый, как шум морского прибоя.

— Павел Никанорович, как думаешь, сколько их? — спросил Кожеловский, опасливо выглядывая из-за тяжелой шторы.

— Думаю, тысяч сорок, — буркнул городской голова фабрикант Дербенев. — И этот придурок Свирский тут же…

Иван Иванович бросился к столу, раздраженно стукая пером в дно чернильницы, составил телеграмму губернатору: «Сорокатысячная толпа подступила к городской управе. Ведет она себя спокойно. Рабочие обещают охранять порядок, но среди них ведется и агитация крайних, разбросаны прокламации, остановили работу в железнодорожных мастерских. Крайне желателен приезд высшего начальства».

Губернатор Леонтьев состоит егермейстером высочайшего двора, действительный тайный советник, пускай сам разбирается с этой забастовкой. Коли нельзя разгонять силой, с него, полицмейстера, службу не спрашивайте. Ведь это черт знает что, старший фабричный инспектор, будто ровня какому-то там прохиндею Дунаеву, затесался в толпу, слушает бредни смутьянов… Нет уж, господин Леонтьев, приезжайте-ка сюда; для того и ввернул в телеграмме насчет спокойствия, чтоб не напугать…

Евлампия подняли на руках, Морозов подставил могучее плечо, твердое, будто дерево. Дунаев тощий, держать нетрудно, однако в тесноте неловко — Василий пошатывался. Евлампий сдернул с головы потрепанный картуз, шум постененно затих.

— Товарищи! — Разнеслось над площадью. — Я обнажил голову в знак уважения к вашим мозолям… Мы собрались заявить о наших нуждах! А купцы напрасно позакрывали лавки! Они опасаются, что мы начнем грабить… Но мы не громилы, а честные рабочие! Мы предлагаем фабрикантам мирно разрешить спор. Наши фабриканты, они ведь отцы наши, благодетели… — Дунаев сделал небольшую паузу и закончил под общий хохот: — кровопийцы, сукины дети!

В этот момент из-за угла выскочил астраханец; не сумев сдержать разгоряченного коня, наехал на митингующих. Дунаев крикнул:

— Пошел отсюда, ты мешаешь нам, казак!

Астраханец послушно повернул лошадь; в толпе радостно зашелестело: «Вот так их надо… Давеча Кожеловского отбрил… Геройский мужик Евлаха…»

Затем опять произносились речи; Михайло Лакин, грязновский заварщик, читал стихи. Евлампий Дунаев пустил по кругу свой картуз — собирали в «голодный фонд». А потом Виктор Францевич Свирский сказал, не напрягая голоса:

— Господа, вам надлежит выбрать из своей среды депутации от каждой фабрики для переговоров с хозяевами…

На следующее утро по Напалковской улице в гостиницу Ерасси в сопровождении драгунского конвоя проследовал экипаж Ивана Михайловича Леонтьева. Через полчаса, умывшись с дороги, губернатор принял неугомонного полицмейстера.

— Беспокойство обывателям, ваше превосходительство, — страдающе сказал Кожеловский. Длинный, тощий, он был похож на щуку в полицейском мундире: — Выбирают депутации, Садовую запрудили — ни проехать, ни пройти. Бездействуем в ожидании распоряжений…

— Ну какие могут быть распоряжения, — поморщился Леонтьев, — поступают в согласии с законом. Тут вот что, голубчик… В городе, действительно, беспокойства от них много. Следует куда-либо сопроводить. Подыщите-ка подходящее местечко подалее где-нибудь…

— Искать не надо, ваше превосходительство, знаю такое, — осклабился полицмейстер. — На правом берегу Талки у водокачки железной дороги…


Руководящий центр социал-демократической организации заседал всю ночь, решая важный вопрос: кого выбирать в депутации.

— Главное, наших побольше, — твердо сказал Афанасьев. — Толпа дура, выпустим из рук — наплачемся…

— Да, товарищи, от выборов зависит наше влияние на ход стачки, да и вообще на депутатов. Вы людей знаете, вам, как говорится, карты в руки, — поддержал Фрунзе.

— От полушинцев — Уткина, Фрола Егорова, — перечислил Балашов, — Кольку Ананьина…

— Тогда уж и Казанского, — вставил Евлампий Дунаев, — как раз и будут все большевики.

— От куваевской мануфактуры надобно Карманова Алексея, — предложил Самойлов, — Илью Радостина да Федю Соколова…

— Себя не забудьте, — улыбнулся Афанасьев.

— Не забудем, — пообещал Балашов. — Нас в «Компании» порядочно наберется. Федора Колесникова крикнем, Самойлова вон, Полянина…

— И не забывайте, товарищи, женщин, — напомнил Фрунзе, — мы должны показать, что женщина равноправна.

— Во-о, — обрадоваппо воскликнул Балашов. — Лизуху мою в депутацию двинем!

— И Марийку Наговицыну, — добавил Федор Самойлов. — Молодчина девица, с фабричными женками быстро столковалась…

На зеленом лугу возле Талки, под красными флагами и отличительными знаками фабрик, с веселой толчеей и гамом были избраны уполномоченные; сто пятьдесят один человек. Четверть сотни из них — женщины, а большевиков от общего числа без малого половина.

После выборов сразу в нескольких местах начались митинги. Огромная толпа бурлила, как неспокойное вешнее половодье: завихряясь кругами, перетекая из одного водоворота в другой. Люди ходили от оратора к оратору — везде хотелось уснеть. И Федор Афанасьевич потихоньку передвигался, присматриваясь и прислушиваясь. Вот Никулина подняли на пустую бочку; утвердившись с костылем на узком донышке, Павел держал речь о войне. Афанасьев издали слышал: «Офицерье пьянствует… Орудья наши против японских не годятся…» Молодец, хорошо помогает — слушают его сочувственно. А вот и Саша Самохвалов витийствует; маленький, а голос зычный, отменный оратор. Живет в городе легально, корреспондент газеты «Северный край». Жандармскому ротмистру Шлегелю и в голову не придет, что Саша послан сюда Владимирской организацией РСДРП. Пришел на Талку, одевшись в рабочее платье, загримировавшись, надрючив картуз с лопнувшим лаковым козырьком. Едва начал речь, вокруг народу загустело; от других кружков подходили, привлеченные молодым сильным голосом. Самохвалов говорил о фабричном произволе, о незаконных штрафах, о лизоблюдах-мастерах, готовых, чтобы угодить хозяевам, спустить с рабочего три шкуры. Слушают его, поддакивая, вздыхая, вытирая слезы…

Самохвалов видел множество глаз, устремленных на него, и упивался мыслью, что эти люди полностью во власти пламенной речи. Волна восторга подхватила Александра; он чувствовал, что его слова проникают в сердца измученных жизнью ткачей, он ощущал себя народным трибуном, властителем дум: это прекрасное, ни с чем не сравнимое ощущение. И заканчивая выступление, волнуясь до крайности, он громко выкрикнул: «Долой самодержавие!» И тут случилось непостижимое. Оказалось, никакой он не трибун, ни капельки не властитель. Оказалось, слушая его, люди взвешивали слова, принимая близко к сердцу только то, что было понятно, выгодно, что могли охватить умами, заскорузлыми от вечных недостатков, от нужды и тягостной борьбы за существование. Еще не успел погаснуть его восторженный выкрик «Долой самодержавие!», как лица людей вдруг запасмурнели, кое-кто сразу потупился, притух возбужденный блеск многочисленных глаз. А некоторые, напротив, гневно замахал руками. Послышались озлобленные вопли:

— Царя не трогай, окаянный!

— Пошел вон, рваный картуз!

— Политику не вмешивай!

После митинга Афанасьев дал Самохвалову взбучку. Юноша сидел на пеньке, пунцовея от смущения. Федор Афанасьевич время от времени поправлял сползавшие на нос очки и говорил своим глуховатым голосом:

— Одно неосторожное слово может принести вреда — ужас. Ты рабочего пощупал, чего он хочет? Нет! Ты книжек начитался, а живого рабочего не знаешь… Его в кaccу взаимопомощи тянешь, а он, бывает, упирается — начальства боится. Ему листовку суешь без посторонних свидетелей, а он озирается: не подвох ли? А ты сразу — долой царя… Я тебя особо не корю. Образуешься, поймешь, что сознательный рабочий — это один коленкор, а несознательная масса — совсем другой. Воспитать рабочего, чтобы он от экономической борьбы перешел к борьбе политической, — на это всей жизни не жалко…


Губернатор официально разрешил депутатам собираться в помещении мещанской управы, гарантируя неприкосновенность. Первое заседание состоялось пятнадцатого мая в шесть часов пополудни. Низкий зал наполнился до отказа. Свирскин поднялся на кафедру, скупым жестом пригласил за стол своих подчиненных — фабричных инспекторов Полубенина и Ясинского:

— Леонид Капитонович, Ярослав Осипович, ваше место здесь.

Семен Балашов подмигнул Дунаеву: дескать, поглядим, где их место, в случае чего — напомним, чтоб не зарывались всякие там надворные да титулярные советники.

Свирский одернул мундир, деликатно кашлянул в кулак:

— Господа, прежде чем приступить к нашему совещанию, считаю необходимым передать волю начальника губернии. Вполне вероятно, в течение забастовки может случиться необходимость издать какое-либо печатное объявление или распоряжение… А типографии, как нам известно, примкнули к забастовщикам. Вчера, например, для печатания небольшого объявления пришлось посылать в Шую. Потребовался целый день… Конечно, губернатор, имея в руках власть и силу, мог бы окружить типографию солдатами и таким образом заставить рабочих…

Депутаты заволновались:

— Как это «окружить»?

— Снова народ в штыки!

— Царь разрешил бастовать, а губернатор отменяет?!

— Тише, тише, господа, — Свирский поднял коротенькие ручки. — Никто ничего не отменяет… Губернатор вовсе не желает возбуждать обострение и предпочитает обратиться к благоразумию самих рабочих. Он просит вас не создавать препятствий к подобной работе, если она понадобится.

— Просит? — присвистнул Федор Самойлов.

— Другое дело, — удовлетворенно пробасили из задних рядов. — Ежели просит, мы не упираемся.

— Пускай печатают, коли нужно…

Семен Балашов поднялся и четко произнес:

— Мы не будем чинить препятствий. Но при этом согласие на такую работу будет целиком зависеть от желания самих типографщиков. Захотят — пускай делают, а не захотят — не взыщите… Но господину начальнику губернии можете передать, что наш депутатский Совет не возражает. Вот именно — Совет…

Свирский обрадованно кивнул. Полубенин шепнул коллеге: «Ярослав Осипович, а ведь на парламент смахивает, а?» Ясинский испуганно моргал глазами: до пенсии осталось четыре года, а тут заварилась такая каша, что, того и гляди, попадешь в историю — уволят без пенсиона. А Виктор Францевич продолжал:

— Теперь следующее… Настоящее совещание; как вы, господа депутаты, сами понимаете, — явление новое, в России покамест небывалое. От того, как вы будете себя вести, зависит многое в будущем. Я призываю вас быть спокойными. Деловым отношением вы должны доказать, что способны законно и умело отстаивать свои интересы и тем самым заслужить одобрение своих товарищей. Никаких утопий, господа! Никакой политики! Мы должны с вами заниматься одним по-настоящему важным делом — добиваться улучшения жизни рабочих…

— Политиканов не потерпим! — крикнул Федор Кокушкии, слесарь с фабрики Подушина. — Не для того собрались!

Балашов удивленно вскинулся: куда заносит мужика, зачем горло дерет не подумавши.

— И последнее, господа, — журчал голосок Свирского. — При своей роли посредника между вами и фабрикантами считаю для себя неудобным председательствовать. Предлагаю избрать председателя и секретаря, чтобы один отвечал за порядок совещания, а второй составлял протоколы… Итак, кого назовете?

— Ноздрина в председатели! — не мешкая предложил Дунаев.

— Подходит! — нарочито громко возвестил Балашов.

— Авенир, занимай место! — потребовал Самойлов.

— А секретарем Ивана Добровольского! — быстро выкрикнул Кокушкин. — В электричестве кумекает, грамотный!

Семен Балашов раздраженно плюнул себе под ноги: чего высовывается? Ведь был же уговор Николу Грачева в секретари…

Но в зале уже зашумели:

— Жела-аем!

— Добровольского!

На том и порешили.

Гравер Авенир Евстигнеевич Ноздрин, популярная в городе личность — стихи сочиняет, торжественный и тщательно одетый, поправил узел цветастого галстука, огладил длинные волосы, достал гребень, протянул зубцы на бороде. Затем с достоинством сказал:

— На обсуждение ставлю первый вопрос. Желают ли депутаты передать фабрикантам и заводчикам через господина Свирского свои требования?

И опять всколыхнулось:

— Желаем!


Поздно ночью члены большевистского комитета, избранные депутатами, подробно рассказывали Афанасьеву и Фрунзе о событиях дня: как прошло заседание, как голосовали требования фабрикантам, расширив их до тридцати одного пункта.

— Славно поработали, — одобрил Федор Афанасьевич, — но одну промашку допустили… Авенир — свой человек, крепко сочувствующий, а кто по убеждениям Добровольский — неизвестно. Как же это вы умудрились поставить секретарем беспартийного?

— Федька Кокушкин помешал, — оправдывался Балашов. — Слова вымолвить не уснели, будто черт его подхватил…

— Ошибку надо исправлять, — потребовал Фрунзе.

— Сделаем, — пообещал Федор Самойлов. — Завтра же Грачева переизберем, найдем способ.

— А Кокушкина подалее от себя держите, — нахмурившись сказал Афанасьев. — Не нравится мне, что против уговора пошел. Не нравится…

На хозяйском подворье спросонья хрипло заголосил нетух. Ему ответил второй, третий, и вскоре из края в край над Боголюбской слободой разнесся петушиный благовест, напомнивший о приближающемся утре.

— Опять не спамши останемся, — вздохнул Евлампий Дунаев. — Нам скучковаться бы, чтоб не бегать по городу… Солнце встает, через пару часов, глядишь, народ иа Талку потянется, хоть помри, а объявиться надо…

— А что, товарищи, если на время стачки переселиться поближе к Талке? — предложил Фрунзе. — Погода прекрасная, теплынь… Поставим шалаш, прекрасно можно устроиться.

— Зачем шалаш, палатку добудем, — отозвался Балашов, которому идея пришлась по душе. — Как думаешь, Отец?

— А найдется укромный угол? — недоверчиво спросил Афанасьев. — Очень ведь заманчиво Шлегелю охомутать нас скопом…

— В Витовском бору — чащоба, никто ие сунется! — горячо заверил Ваня Уткин. — Давайте поищу подходящее место… Охранять станем.

— Ну что ж, рискнем, — согласился Федор Афанасьевич. — Предложение Трифоныча принимаем…

В мещанской управе заседали рабочие депутаты, в городской — фабриканты. Там было накурено махоркой, здесь слоился дым благородных сигарных табаков. Александр Иванович Гарелин прохаживался вдоль длинного стола и поучал:

— Надобно, господа, разделить требования… Политику — отбрасываем. Восьмичасовой рабочий день, полную оплату за дни болезни, пенсии, уничтожение фабричной полиции, свобода собраний и союзов, устройство касс взаимопомощи — об этом пускай просят правительство… Во вторую очередь вычленяем пункты, которые не могут быть нами удовлетворены ни в коем случае. Например, празднование Первого мая, повышение заработной платы до двадцати рублей, отмена сверхурочных…

— И потом, господа, штрафы за прогул требуют похерить! — возмущенно воскликнул Фокин. — Какая наглость!

— Верно, Яков Иванович, — Гарелин прочертил в воздухе дымным следом сигары. — Этот параграф отметаем, как и требование о постоянных рабочих комиссиях для установления правил внутреннего распорядка… Теперь посмотрим, что же остается?

— Ясли пги фабгиках для младенцев, — усмехнулся Бурылин.

— Дудки! — рявкнул Дербенев. — Мое дело — ситцы ткать, а не младенцев откармливать!

— Нет, нет, Павел Никанорыч, без крайностей! — Гарелин поднял ладонь. — Ясли, конечно, чушь, строить никто не станет, но нзлишних резкостей постараемся избежать. Ответим, что кормить грудных младенцев на фабриках не воспрещаем…

— А насчет обысков, господа? — пробасил Антон Гандурин.

— Отменять нельзя, вогуют, шельмы, — хохотнул Дмитрий Геннадьевич. — Пускай женщин обыскивают женщины, а совсем отменить невозможно.

— А главное, господа, ни в коем разе нельзя соглашаться на общие переговоры. — Каждый из нас решает дела только со своими, чужих не допускать ни под каким видом. И последнее… Нужна солидарность! Начнем колебаться — проиграем. Лучше всего, по-моему, уехать. Погодить день-два, не одумаются — наказать локаутом! Я например, охотно поживу в Москве…

В этот же вечер состоялось еще одно маленькое совещание. Впрочем, не совещание — инструктаж. Юлиан Людвигович Шлегель, переодевшись в цивильное платье, встретился с тремя осведомителями, попавшими в число депутатов. Они и раньше знали друг друга, но о том, что каждый из них работает на ротмистра, не догадывались. Теперь же, сойдясь на конспиративной квартире жандармского начальника, как бы заново познакомились.

— Депутаты обещают поддерживать в городе порядок своими силами, — говорил Шлегель. — Это бессмыслица… Нам нужен такой порядок, который опирался бы на твердость власти. А то, что забастовщики называют порядком, в сущности, злостный беспорядок. Вам понятно?

— Ясно, — не очень уверенно ответил Федор Кокушкин.

— И что же вам ясно? — спросил жандарм, бросив ехидный взгляд; Кокушкин замялся. — А тебе, Сковородин, что-нибудь ясно?

— Так что порядок есть беспорядок, — бодро отчеканил Алеха Сковородин, дербеневский машинист. — Смекаем-с, ваше благородие.

— Верно, — Шлегелъ прикрыл сверлящие свои глазки. — В данной ситуации лучший порядок — это полное его отсутствие. Пользуйтесь каждой возможностью, чтобы подтолкнуть… Вы депутаты, вам поверят, за вами пойдут. Излишним считаю напоминание, что действовать следует аккуратно. Попадетесь — пенять не на кого… Хочу, чтоб хоть это вы поняли твердо.

— Как не понять, — страдальчески простонал Лебедев, степенный сизощекий проборщик с фабрики Гандуриных. — Народишко, значит, булгачить, самим не встревать… Легко ли, ваше благородие?

— Ну-ну, Алексей Капитонович, видит бог, капризничать нам не приходится, — бесстрастно произнес Шлегель. — Горячая пора, можно сказать страда. Потребуется, животы положим на алтарь. Завтра ваши коллеги-депутаты узнают ответ фабрикантов, думаю, начнется сумятица…

Три тени мелькнули в темноте врассыпную, в разные стороны. Немного погодя из калитки, не скрипнув, не стукнув, вышел ротмистр. Походка легкая, упругая, даже ночью в неосвещенном переулке — уверенная. Хозяином в городе чувствовал себя Юлиан Людвигович и удовольствия, вызываемого этим чувством, на растерзание черни отдавать не собирался.

Загрузка...