ГЛАВА 2

Северная столица переживала смутные времена. Выстрел Каракозова, покушение Соловьева, попытка поднять в воздух царский поезд, взрыв в Зимнем, устроенный Халтуриным; пятнадцать лет продолжалась охота на монарха — убили. Шесть лет потом сохранялась относительная тишина. Одних повесили, других загнали в каторгу; жизнь вроде бы поуспокоилась. Так нет же, 1 марта 1887 года свершилось новое покушение на августейшую особу. Революционисты дали понять, что у Александра III может быть такой же конец, какой обрел его родитель. И опять аресты, тюрьмы, виселицы. Умы верноподданных слуг государя опять цененеют от страха, стоит им услышать зловещие слова «нигилист», «динамит»…

Между тем Петербург превращался в огромный промышленный город — жителей приближалось к миллиону. За Невской, Нарвской, Московской заставами поднялся угрюмый частокол заводских и фабричных труб: дымили в отдалении, словно эскадры вражеских кораблей. Разноголосые гудки ревели на рабочих окраинах, каждое утро напоминая о возникновении новой силы, способной завладеть родовыми имениями и дворцами, уничтожить царские темницы, сломать установленный дедами-прадедами жизненный уклад. Однако даже самые проницательные из состоятельных петербуржцев пока не отдавали себе отчета в опасности, угнездившейся там, за далекими заставами.

Другая стать — крестьянские бунты, от них страдают поместья, доходам ущерб. Или опять же — бомбисты… Вот уж поистине бельмо в государственном глазу! А на фабриках что ж… Шевелятся, добывая хлеб насущный. Какая там может быть опасность, что за грозная сила? Вещественных проявлений таковой не наблюдается. И потому жизнь бежит накатанной колеей. По Невскому проспекту, на Выборгскую сторону, на Васильевский остров тянутся неторопливые конки; обгоняя простецкие повозки, в разные концы столицы мчатся щеголеватые экипажи; тяжелые кареты сановных лиц плывут сквозь уличную толчею, будто фрегаты между турецкими фелюгами; на Большой Морской, освященные светской традицией, под видом моциона устраиваются смотрины невест; гремят балы, театры переполнены, в Дворянском собрании симфонические концерты, цирк Чинизелли зазывает веселой программой. Богатство и бедность — на виду. Роскошь и нищета соседствуют. Роскошь чванится, бедность жмется. Богатство не таит своего блеска, нищета не прячет горя. Каждому в жизни отпущено столько, сколько имеет…

А в небольшом здании во дворе Технологического института, напротив ворот с Забалканского проспекта, процветает своеобразная республика. Здесь столовая, управление которой в руках студентов. Сами себе хозяева: обедая, проводят сборы денег на нелегальные нужды, из рук в руки нередают крамольщину, обсуждают дела, весьма далекие от тех, что поощряются начальством. Например, библиотека… Богатейшее институтское книгохранилище после недавних студенческих волнений по распоряжению жандармов наполовину опечатано: беспрепятственно выдаются только технические книги, а труды по экономике и социальным наукам хранятся под замком. Как и во все времена, запретительное действие власти вызвало немедленное противодействие: студенты образовали свою библиотеку. Облеченные доверием люди хранили запрещенную литературу у себя дома, по две-три книги, не более. Между гороховым супом с копченой свининой и жареными сигами в столовой можно было поизучать рукописный каталог, записаться в очередь и в конце концов получить любой интересующий том.


В столовой царил веселый гам; в уголке, устроившись подальше от обычной сутолоки, сидели двое. Уплетая гречневую кашу с бараниной, Вацлав Цивинский — из поляков, допущенных к обучению в Технологическом, — вполголоса говорил:

— Думаю, Красина стоит включить в работу. Сибиряк, крепкий малый; Лаврова не празднует, узнал точно. К Михайловскому отношение прохладное… Экономике отдает нервостененное значение.

Бруснев катал по столешнице хлебный шарик. Повернувшись боком, сидел с отсутствующим видом, будто не ему говорилось. Цивинский с трудом привыкал к манере Михаила конспирировать даже там, где, казалось бы, нет опасности. Его раздражало, что слова падают как бы в пустоту, хотя и знал: ни одно слово не пролетит мимо ушей Бруснева, напротив, за каждым, даже случайно оброненным, замечанием Михаил умеет видеть больше, чем сказано. И все-таки нелегко говорить, когда собеседник делает вид, что ему неинтересно.

Отодвинув тарелку, Цивинский повысил голос:

— Леонид подходит по всем статьям.

— Потише, потише, — сказал Бруснев. — Сколько их?

— В основном шестеро… Брат его, Герман, тоже в кружке. Занимаются солидно, рефераты пишут. «Капитал» одолели самостоятельно…

— Не испугается? Спрашивал?

— Не-е! — Вацлав взмахнул руками. — Рисковый!

— Рисковый? — неодобрительно нахмурился Бpуснев.

— В смысле не трус. Библиотекарем второй год… Вполне подходящий. Работает хорошо, осторожно… Я давно посматриваю.

— То-то же. — Бруснев нахмурил бугристый лоб. — Рисковые нынче быстро на Шпалерную попадают. Нам таких не надобно. Пускай лучше на каждом шагу оглядывается, дольше свежим воздухом подышит…

— Само собой, — согласился Цивинский.

Придавив хлебный шарик большим пальцем, Бруснев кинул мякишную ленешечку в тарелку и поднялся из-за стола. Надел фуражку, заправив под околыш упрямую русую прядь, на мгновение задумался и сказал:

— Выведем на Афанасьева… Скажи ему. Ежели переодеться не во что, приводи…


Федор Афанасьев покинул Кренгольм поздней осенью 1887 года. Уговорившись с Егором, подкопили деньжонок и двинулись к берегам Невы. Средний брат, Прокофий, ехать на новое место наотрез отказался.

— Дураки вы, — говорил хмуро, провожая их до почтовой станции. — Куда несет, чего ищете? Неужто не боязно?

— Боязно, — беспомощно признался Егор. — Кад-то еще обернется…

— Во-о! — подхватил Прокофий. — Здесь какая-никакая, а крыша над головой. Артель свойская, люди нас знают, мы всех знаем… Поговаривают, после рождества расценок повысят. Пожалеете! Сгинете на стороне…

Они уже перешли протоку, оставив позади смрадный и скудный мирок опостылевшей мануфактуры.

— Не каркай! — одернул Федор. — Чего жалеть-то? Остров, он и есть остров — тюрьма. Люди к месту прикованы, как клейменые к тачкам… Податься некуда, по всей округе единая фабрика. — Пригорншей зачерпнул студеной нарвской водицы, плеснул себе в лицо, утерся подолом рубахи. — Вот артель, говоришь, свойская… А толку? Живут, как сорная трава на обочине, каждый топчет, кому захочется… Я поболее вас хлебнул тут лиха — хватит. Теперь знаю, что можно и получше жить.

— Ты, Федька, бедова голова, на книжках помутился, — неодобрительно сказал Прокофий, — а Егорку зачем тащишь? Поезжай один, не смущай парня. Загубишь ведь…

— Оно хоть и боязно, а через мосток обратно не пойду, — осмелел Егор. — Спытаем счастья… С Федькой-то авось не сгину.

— Хуже не будет, — Федор подбодрил младшего. — Питер в тыщу разов больше Нарвы, отыщем пристанище. У меня и адресок имеется, добрые люди не оставят сирыми…

Обнялись, понимая, что не увидятся долго, а может, никогда.

— Не поминай лихом! Прощай, Прокоша, прощай…

Работу в Петербурге подыскали быстро, адресок пригодился. В той части Васильевского острова, которая была еще не полностью застроена, на пустыре за оврагом в штукатуренном двухэтажном доме квартировал немолодой уже студент медицинской академии — народоволец из числа немногих остававшихся на свободе. Едва допустили к нему. Сухая бледная девица в очках долго строжилась: кто, откуда, по какой надобности?

Это Федор уже знал — конспирация. Кренгольмский учитель просветил, спасибо ему… Подал Федор записку, мол, не бродяжка какой, послан товарищем. Девица прочла послание учителя, отношение к неожиданному гостю изменила: провела Федора в комнаты, накормила, угостила хорошим чаем. Студент — он был постарше Федора, клочковатые волосы не скрывали тусклую плешь — пришел часа через полтора, обнял, как родного:

— Эт-то хорошо! В-вы не представляете, как хорошо! Плоды труда невидимых героев… М-мы — в народ, народ — к нам! Правда, партия переживает страшный времена… Но это пройдет. Об Ульянове, надеюсь, слыхали? Горжусь! Александр был моим товарищем… Да-с! Но мы отомстим… У нас еще достаточно людей, пламень души не потух… Мой друг пишет, вы умеете находить подход к рабочим…

Федор слушал несколько недоверчиво: не привык к столь открытому проявлению чувств, к недержанию речи.

— Какой там подход… Со своими — свой, вот и весь подход, — сказал смущенно.

— Превосходно звучит! Свой со своими… Это как раз то, что нам теперь нужно. Я всегда твердил: надобно вырываться из узких рамок, террор должен стать народным! Только тогда — успех…

Много кое-чего говорил лысый студент. Не все Федору запомнилось — с дороги притомился, голова кругом. Но главное — студент не наврал, люди у них были в разных местах: работу и комнатушку на Обводном канале спроворила моментально. На другой же день повезли Федора на Резвый остров, свели с молодым конторщиком, тот, ни о чем не спрашивая, представил мастеру. И вечером стал Афанасьев к машине на фабрике Воронина. А Егора таким же манером пристроили к Палю; не успел парень опомниться — получил ткацкое место… Студент вообще-то хотел, чтоб в одну упряжку, на Резвоостровскую, говорил — удобнее вдвоем заводить знакомства с рабочими. Но Федор воспротивился: зелен братишка, пускай чуток пообтешется. Не хотел cpaзy, как головой в омут, толкать Егора на опасную стезю. Поселиться можно и вместе, жить вдвоем легче, но в остальном спешить не стоит: жизнь сама покажет, что к чему, а кому какая дорожка. Жизнь умнее самых умных людей, в этом, перечитав уже достаточно мудрых книг, Федор убедился.

Резвоостровская фабрика была, конечно, получше Кренгольма: поновее, порядку поболее. Но копнуть глубже — такая же каторга. И там остров, и здесь остров, хоть и на виду у Петербурга. И там люди голодные, и здесь живут впроголодь. Господин Воронин — промышленник оборотистый, копейку из народа выжимает — соленая водица капает. Сколько ни подступались с просьбами улучшить условия работы, ответ один: «Кому не нравится, ступайте за ворота!»

Федор всю зиму прожил без друзей. Лысый студент с Васильевского острова исчез неизвестно куда. Неделю спустя после первой встречи Федор постучался в тот самый дом. Открыл высокий старик, бледный и сухой, похожий на девицу в очках. Выслушал, поджав тонкие, вытянутые в ниточку губы, буркнул:

— Такого не проживает.

Федор, предполагая, что все окружение студента вовлечено в конспирацию, свойски подмигнул:

— Вы доложите — из Кренгольма человек. Они знают…

И тут спина старика выгнулась, как у мартовского кота на крыше, он дернул прокуренными усами и зашинел:

— Пш-шел вон, мерзавец. В полицию сдам. За своим знакомцем пойдеш-шь…

Так оборвалась единстведная дорожка, которая могла бы привести Афанасьева в подполье Народной Воли. Он ждал долго и терпеливо, что кто-нибудь найдет его и скажет, что делать дальше, как жить, к чему приложить силы. Ведь знали же друзья студента, где он обитает и работает, — сами ведь помогали устраиваться. Должны бы вспомнить о нем! Однако не вспомнили, никто не пришел. И молодой конторщик, когда встречались на фабрике, проходил мимо, будто видел первый раз, — чужой. Все чужие: народ в Петербурге куда как сдержан, пришлым со стороны открываются туго. Оставалось надеяться на счастливый случай. И не только надеяться — искать его, потому что Федор не хотел жить, уподобляясь траве.

Соседом по квартире оказался новгородский мужик — прядильщик с той же Резвоостровской фабрики. Злющий на вид, разговаривал, будто лаял. Ходили и одну смену, поздоровается и топает молча. А дорога хоть и не длинная, но поговорить можно бы о многом. Федор на мрачный вид новгородца — ноль внимания, откровенно о себе: в родительском доме места нет — надел скудный, ткачом сызмальства, повидал, дескать, виды. Рассказал, как кренгольмские, взбунтовавшись, вырвали у хозяев прибавку к жалованью.

— У нас не побунтуешь, царевы слуги под боком, враз сомнут, — услыхал в ответ.

Новгородец добрее не стал, но отмалчиваться бросил. Однажды вдруг пролаял:

— В Питер-то зачем прикатил? Коврижки на деревьях не растут.

— Так-то оно так, — согласился Федор, — а житье все же вольготнее. Идем вот, калякаем… Воробьи шебуршатся… А в Кренгольме от машины в казарму и обратно. Круговращение…

— Видал, слова какие знает! — фыркнул новгородец. — Грамотный, поди?

— Учился.

— Книжки читаешь?

— Ежели хорошие, читаю… Может, знаешь, где взять?

— Не знаю, — гавкнул прядильщик, но неред фабричными воротами, с трудом понижая свой лающий голос, утробно выдавил: — На рынке Александровском ищи… На книжном развале хорошие попадаются.

А к весне новгородец совсем оттаял. В начале апреля поманил Федора в уборную, шепнул:

— После смены загляни ко мне в угловую. Дело имеется…

Угловая комната, где обитал прядильщик с женою и тремя ребятишками, в квартире была самая большая. Федор вечером постучался, вошел — удивился. Вокруг дощатого стола на нерекрещенных ножках сидело несколько фабричных; помимо хозяина Федор знал еще троих — ткачи и таскальщик основ, разбитной парень, который частенько веселил мужиков в уборной похабными байками. Но сейчас веселья не замечалось, сидели трезвые, какие-то нахохлившиеся. Новгородец показал на скамейку — садись. Федор достал кисет, подсел к столу.

— Вот, значица, как… Ты парень сурьезный, мы тебя поглядели, — гулко сказал хозяин. — И грамотный тож…

— К чему клонишь, покамест не смекаю. — Федор запалил огниво, прикурил. — Но так скажу: ежели что тайное удумали, меня опасаться нечего. Не фискалил отродясь…

— Ничего такого тайного… Житья нету, терненье лопнуло. Задумали фабричному инспектору господину Давыдову челом бить…

— Другие-то пишут, быват, послабляют, — вставил ухмыляясь, разбитной таскальщик. — Глядишь, вырешат чего-нито в нашу пользу.

— На то они фабричная инспекция, — поддержал один из ткачей. — Может, не оставят милостью…

— Словом, помогай! — бухнул новгородец. — Мы и так и эдак крутили, ни шиша не выходит…

— Не могем бумагу составить.

— Не даются буковки…

Федор был разочарован. Он думал — кружок, а тут сочинители смиренной челобитной. По все равно дело. Позвали мужики, стало быть, вошел к ним в доверие, уже хорошо. Сходил в свою комнатушку за бумагой, отточил карандаш и помог написать толковое письмо, подсказывая, какие требования выдвигать наперед:

— Паровая машина имеется, от нее можно во всех фабричных помещениях устроить механические вентиляторы. Так и запишем… Воду пьем плохую, грязную. А надо бы пропускать через очистительный аппарат… Верно?

— Правда твоя, — согласился новгородец. — От этой воды брюхо болит… Колики бывают.

— Вот-вот. — Федор неторопливо писал. — А чтоб не болело, да и от разных несчастных случаев попросим при фабрике учредить аптеку…

— Аптеку? — безмерно удивился новгородец. — Ну, братец, лишку хватил!

— В самый раз, — заверил Афанасьев. — Аптеку и врачебную помощь… Глаза людям поберечь надобно. Ткань белая, солнце с южной стороны шибко падает, глаза слезятся. Раздражаются… Я ведь теперь — без очков ни туды ни сюды… Значит, запишем: повесить на окнах шторы…

— Эх, ма-а! — захохотал разбитной таскальщик от избытка радостных чувств. — А он говорит про тебя — умен, мол, пришлый, а я не верю — тихий шибко. А ты, брат, ушлый! Ишь удумал — шторы… Поди, только в господских домах бывают эти самые шторы!

— Пускай проще — занавески, — улыбнулся Федор, похищенный похвалой.

Письмо, подписанное многими резвоостровцами, было настолько ловко и убедительно составлено, что фабричный инспектор вынужден был вступить в нелегкие переговоры с хозяином. И что особенно удивило рабочих и служило впоследствии предметом бесконечных разговоров по дороге на фабрику и домой, в уборных и во время обеда, письмо принесло пользу: вентиляторы установили, открыли врачебный кабинет, воду стали очищать, занавески с южной стороны повесили…

Новгородец вскоре после того сказал Федору:

— Вижу, надобно тебе с тайными сходиться… Сам я в смуту не лезу, детишки у меня малые, сиротить не гоже. Но тебя, ежели хочешь, отведу… На Балтийском заводе есть знакомец, этот знает, где какие книжки… Хочешь?

— Спасибо, сосед, — только и ответил Афанасьев.

Так он попал в рабочий кружок «Социал-демократического общества», созданного студентами Технологического института. Делами в кружке заправлял Иван Иванович Тимофеев — слесарь с Балтийского, книгочей, золотая голова и серебряные руки. Именно он приохотил друзей ходить по воскресеньям на книжный развал Александровского базара, чтоб покопаться в старых журналах. Отбирали подходящее, переплетали в одинаковые синие обложки, составили библиотеку в тысячу томов. Тысяча! Это же такое богатство… И конспиративную квартиру для кружка на общественные средства нервым предложил снять Тимофеев. Тогда это было необычно, долго сомневались: стоит ли? А когда обрели комнату в неприметном домишке на Васильевском острове, между Большим и Средним проспектами, поняли, как это удобно.

Иван Иванович встретив Федора ласково:

— Слыхал о тебе хорошее. Земляк сказывал, у Воронова после вашей челобитной тебя зовут учителем жизни. Правда?

— Пустое, — отмахнулся Федор. — Любой грамотный так же составил бы… Возносить не за что, блажат.

— Любой, да не любой. — Тимофеев с интересом, поглядывал на щуплого, молодого еще мужичка с окладистой бородой. — Оброс-то зачем? Слыхал, холостякуешь, девки не полюбят…

— А не будет их, девок-то, — вздохнул Федор. — Отболело.

— Что так?

— Нищету плодить неохота… Да и это… На шею сядет, к своему корыту потянет. Земляк вон твой, новгородец, видал, поет: хотел бы в рай, ан детишки не пускают. А я свободный, захотел вот — к тебе пришел. Коли приветите, насовсем останусь.

Тимофеев засмеялся:

— Положим, не рай у нас. Скорее — напротив… Но ежели ты не шибко возносишься, оставайся. Приходи в воскресенье на Васильевский, умных людей послушаешь…

Целый год ходил Федор на собрания кружка. Читал книги, о которых кренгольмский учитель и не заикался. «Манифест Коммунистической партии» — нервым делом. «Происхождение семьи, частной собственности и государства» немецкого мудреца Энгельса. «Наши разногласия» Георгия Плеханова. После этой книжки и понял, почему кренгольмский народник морщился, когда вспоминал марксидов. Вон оно как — вовсе не крестьяне главная сила, которая может неревернуть жизнь, а фабричные да заводские! Бруснев-то Михаил Иванович много об этом толковал: террор — пустячная затея, одного царя ухлопали, другой на его месте пуще свирепствует; шайку-лейку — царя, помещиков, заводчиков, чиновников — должны похоронить рабочие; для этого надобно объединяться, готовиться к борьбе, учиться. Ну, а учиться Федор с детства любит, только подавай, над чем голову ломать, «Происхождение видов» английского натуралиста Дарвина читал взахлеб, иные так не читают переводные французские романы, «Рабочее движение и социальная демократия» Аксельрода — много кое-чего одолел, удивляя студентов тем, как быстро схватывал суть прочитанного и как прочно все запоминал.

— Посмотрите на Афанасьева, — делился Бруснев с коллегами. — Замечательные делает уснехи. Просто замечательные…

— Светлая голова, — согласился Цивинский. — Вроде бы незаметный, а говорить начнет — слушают его.

К следующей зиме Михаил Иванович Бруснев предложил Федору:

— Может, пора подумать о самостоятельном кружке? У нас ведь теперь не то, что в прошлом году, когда вы появились… Теперь, можно сказать, имеем правильную организацию. Я мыслю так: в центральном кружке состоят наиболее подготовленные рабочие, которые напрямую связаны со студентами, получают литературу и прочее… А под своим началом держат группы низовой стунени. Понятно? Из пропагаторов эти группы знают только тех, кто с ними занимается, — для конспирации… Если согласны рискнуть, дадим помощника. Людей сможете подобрать?

— Найду, — уверенно ответил Федор. — Брат со мной, девицы есть смышленые, ребята с фабрик… Человек шесть постоянно ко мне ходят.

— Так у вас готовый кружок! — воодушевился Михаил Иванович. — Отчего же молчали? Поскромничали?

— А чего говорить-то? — Афанасьев пожал плечами. — Вам виднее…

— Голубчик, Федор Афанасьевич! — воскликнул Бруснев. — Да мы каждому рабочему рады до смерти! Дайте-ка пожму вашу руку в знак признательности. И за науку впредь… Разговор-то наш, вижу, должен бы состояться давно, а теперь сколько времени потеряно…

— Почему же потеряно? — не согласился Федор. — Книжки читали, рассуждали… Может, не шибко гладко, но уж как умеем.

Бруснев только руками развел: вот тебе и тихий, вот тебе и незаметный; студиозы печалятся — узкое поле деятельности, людей маловато, а простой ткач сколотил кружок и без помощи интеллигентов ведет пропаганду. Он, Михаил Иванович Бруснев, даже в самых радужных мечтах видел рабочих-пропагаторов лишь в отдаленном будущем, а этот Афанасьев, не ожидая будущего, уже действует. Что и говорить — наука…

— Итак, уговорились. — Бруснев снова сдержан и деловит. — Приведем кого-нибудь из наших технологов, работайте… Вот только… Где собираться?

— У меня на Обводном, где же еще… Дом большой, удобно…


Повышенное внимание к своей особе со стороны Вацлава Цивинского, студента постарше, Леонид Красин заметил давно. Долго не понимал, чем вызван этот интерес, пока однажды в ответ на его рассказ о деятельности земляческого кружка Цивинский не спросил в упор:

— А дальше что? Вода в ступе?

— Не понимаю иронии. — Красин пожал плечами. — Будем углублять знания… Мы ведь только теперь стали соображать, что в экономике разгадка всех общественных наук! Спорим до хрипоты! Разве плохо?

— Отнюдь. «Политическую экондмию» Джона Милля освоили, примечания Чернышевского изучили — все это очень хорошо. «Капитал», говоришь, поддается…

— Триста страниц на мою долю пришлось! — горделиво заметил Леонид. — Никогда таких конспектов не составлял!

— Вот видишь, — поощрительно улыбнулся Вацлав, — богатство, какое… Ну, а все-таки. Что же дальше? Знания ведь тоже капитал. В оборот не пускать — никакой пользы. Ни себе, ни людям. Как считаешь, верно?

— Верно, — согласился Красин и, догадываясь, что разговор затеян неспроста, положил руку на плечо Цивинского. — Что нужно делать, выкладывай!

В той организации социал-демократического толка, которую возглавлял убежденный марксист Михаил Бруснев, юркий, вспыльчивый, вечно куда-то спешащий Вацлав Цивинский сам ничего не решал. Выполняя поручения Михаила, присматривался к студентам, выяснял степень выдержанности, особенности поведения, характер, прощупывал готовность послужить опасному делу. А вовлекать ли в революционную работу того или иного коллегу или держаться от него подалее, об этом, взвесив личные качества кандидатуры, окончательное решение принимал Бруснев. Поэтому и сейчас Цивинский не мог сообщить Красину ничего определенного, лишь приоткрыл завесу:

— Царизм катится под уклон… После реакции неизбежны восстания в больших городах. На этот случай в Петербурге должна быть готовая организация. Надо вести пропаганду среди рабочих. Ясно?

Красин ошеломленно кивнул. Такой убежденности в близком конце правящей династии он еще ни в ком и никогда не встречал. Цивинский говорил об этом так деловито и даже буднично, что создавалось внечатление: все уже решено, остановка за малым — скорее создать организацию, которая могла бы направить революцию по желаемому пути.

— Когда? — спросил Леонид, готовый к немедленным действиям.

— Что «когда»? — Цивинский вскинул брови.

— Начинать будем завтра, сегодня, сейчас?

— Ну-ну, не так быстро… Что рвешься в дело, превосходно! Только погоди, пока позовут.

— А кто будет звать? — Красин не сбавлял напора.

— Узнаешь…


Прошло не менее месяца. Встречаясь в столовой каждый день, Цивинский спокойно здоровался и проходил мимо, будто и не было той беседы, так взволновавшей Леонида. Наконец Красин решил выяснить, пустая бравада руководила коллегой или же за его словами действительно скрывается нечто серьезное.

Устроившись с тарелками возле окна, Леонид не спускал с Цивинского глаз, намереваясь сразу после обеда выйти за ним во двор и там, подалее от чужих ушей, где-нибудь на Забалканском проснекте, задержать для окончательного разговора. Сегодня Цивинский за столом в дальнем углу о чем-то долго толковал с Михаилом Брусневым — нелюдимым студентом из кубанских казаков. Мелькнула неприязненная мысль: «Видимо, и его уговаривает начать пропаганду среди рабочих… Распалит воображение, потом на месяц умолкнет…»

Бруснев покинул столовую хмурый, чем-то вроде бы недовольный. Наверное, не сговорились. Михаил вообще ведет себя странно. Общественными науками интересуется — это точно, книги в нелегальной библиотеке получает. Но чтобы поддержать какое-либо студенческое начинание, идущее вразрез с институтскими казенными правилами, такого за ним не водится. Живет бирюком, в сторонке. Напрасно Цивинский тратит красноречие — не на того напал…

Покрутив головой, Цивинский издали заметил нетернеливый взгляд Леонида, улыбнулся, поднял руку и указал на дверь. Красин направился к выходу. Хорошо получилось. Он беспокоился, как бы не упустить Цвиниского, а тот вдруг сам захотел встречи.

Пока в гардеробе надевали шинели, Цивинский тихо сказал:

— На Обводном канале кружок… Рабочие Резиновой мануфактуры и ткачи… Просят интеллигента для образовательных занятий. Пойдешь?

Красин обрадованно кивнул, но тут же обеспокоился:

— А пропаганда?

— Само собой, — поспешно заверил Цивинский и добавил: — Подбери себе кличку…

— Громобой! — не подумавши выпалил Красин.

— Господь с тобой! — Цивинский замахал руками. — Это для охранного хорошо, для дела не пойдет. Попроще надо — Петрович, Никитич… В этом роде.

— Ну, пускай Никитич, — смутившись, согласился Леонид.

— Подходящее платье имеешь? Зипун какой-нибудь, сапоги…

— Не-ет, — растерянно сказал Красин и спохватился. — Куплю по случаю!

— Теперь случая ждать недосуг, — озабоченно произнес Цивинский. — Приходи часам к восьми вечера на Бронницкую. Запомни хорошенько адрес…


Дверь в квартире на Бронницкой открыл Михаил Бруснев.

Красин подумал сперва, что ошибся подъездом, забормотал что-то бессвязное, но Михаил приглашающим жестом поманил в комнату, показал на диванчик:

— Усаживайтесь, Леонид. Или как вас нынче — Никитич?

Красин ожидал встретить здесь кого угодно, но только почему-то не Бруснева. Чувствуя себя неуверенно, поерзал на диванчике, осторожно спросил:

— Значит, и вы?

— Вот именно. — Михаил скупо улыбнулся.

— Но как же?

— Обыкновенно. — Бруснев пожал плечами. — Отныне и вам, Никитич, придется поубавить прыти… Книги оставьте, пускай найдут другого библиотекаря. Откажитесь категорически… Ни в каких студенческих сборах средств на нелегальные цели не участвуйте. Свободные деньги отдавайте в рабочую кассу. Организация нуждается…

— Выходит, это правда?! — встрепенулся Красин. — Организация существует?

Бруснев пощипал бородку, ответил задумчиво:

— Постепенно все узнаете. Вот пойдете в кружок Афанасьева…

— Цивинский говорил с образовательными целями, — перебил Леонид. — О пропаганде как-то вскользь…

Бруснев, звякнув крышкой кувшина, налил в стакан клюквенной водицы, отпил, походил по комнате. Остановился напротив Леонида, медленно спросил:

— Сколько времени грызли «Капитал»?

— Почти полгода.

— Вот видите! — Бруснев развел руками. — А у вас образование. Институт, можно сказать, оканчиваете… Вацлав выразил общую точку зрения. Рабочий едва умеет читать-писать. Вы ему — о прибавочной стоимости, а он глазами хлопает… Не-ет, дорогой мой, спешить не следует. Мы считаем, путь к пропаганде лежит через повышенне уровня общих знаний. У нас есть программа занятий: космография, природоведение, культура. А потом уж можно подавать политическую экономию, истораю политической борьбы…

— Но ведь и пропаганду можно вести через общие знания! — горячась, сказал Красин. — Отчего непременно разрывать? Неужели нельзя изловчиться?

Бруснев долгим взглядом посмотрел на Леонида и внервые сегодня улыбнулся широко, открыто.

— А вы и впрямь рисковый! Мне нравится, мы подружимся.

— Очень рад. — Красин вскочил с диванчика и церемонно поклонился. Они вместе от души рассмеялись и, почувствовав взаимную симпатию, обменялись крепким рукопожатием. После этого заговорили на «ты».

— Начнешь работать — разберешься. Советую прислушаться к Афанасьеву, подскажет.

— Толковый человек? — поинтересовался Красин, второй раз услышав эту фамилию.

— Клад, — не задумываясь ответил Бруснев. — Таких у нас мало. Сам увидишь…

— Но когда же, когда?! — Леонид потерял тернение.

Часы на стене хрипло что-то пробормотали, в деревянном чреве зашипело, щелкнуло, затем методично ударило восемь раз. Михаил достал свои карманные, сверил:

— Самое время. Переодевайся, за воротами ждет Цивинский.

Через десять минут Красин смотрел на себя в круглое зеркало и не узнавал. Облаченный в косоворотку, старое пальто, натянув высокие неуклюжие сапоги, по самые брови нахлобучив баранью шапку, из франтоватого студента-технолога он преобразился в какого-то забулдыжного мастерового. Но Брусневу и этого маскарада показалось мало.



— Поворотись-ка, сынку! — потребовал он, доставая печную вьюшку. — Не стесняйся, сажа — дело чистое. Помажься сильнее. Ничего страшного, на пользу…

И только когда Леонид загрязнил руки и лицо, Бруснев удовлетворился:

— Теперь хорошо. В случае чего сойдешь за слесаря.

Пока Красин переодевался, Михаил успел преподать несколько самых простых уроков конспирации. Прощаясь, обнял с напутствием:

— Будь всегда осторожен. Конец у этой дороги может быть малоприятным.

Загрузка...