Серков Иван Киреевич Мы с Санькой — артиллеристы…

Взвейтесь, соколы, орлами,

Полно горе горевать.


Давняя солдатская песня

Скворцы


— Ну, пишите, — кончил отец прощанки, пожал нам с Санькой руки, как ровне, и, дёрнув вожжи, крикнул на Стригунка: — Но-о! Развесил уши!

Порожняя повозка легко покатилась прочь, поднимая густую пыль, а мы остались одни на дороге во ржи. И тут мне почему-то вспомнилось прошлогоднее — позапрошлогоднее, то, как бабка однажды сказала: «У, идол, сердце у тебя каменное». А навёл тогда бабушку на такое открытие наш поросёнок Дюнька. Такой скотинины, как он, не видел мир. Худой и долговязый, замурзанный до самых ушей после бесконечных купаний в луже, он умел бегать так, что и собака не догонит. А сообразительный был, а хитрый, такого и среди нас, ребят, ещё надо поискать. Все дырки в своём заборе и в соседских он знал назубок. От этого Дюньки мой младший брат Глыжка выл волком: не догнать же, собаку, не перенять, хоть на цепи держи. И вот этой весной не успели мы посадить картошку, как Дюнька, проследив, что все пошли обедать, пробрался в огород и начал её копать, не дожидаясь урожая. Ну и беготня тогда была по нашим посевам, ну и облава! Кто с чем, а я с жердью, носились мы за наглецом до седьмого пота. Бабушка проклинала его на чём свет стоит: и чтоб он сдох, и чтоб околел, и чтоб его переехало, ибо так он может загнать кого хочешь в могилу. А поросёнку — нипочём, у него будто глаза завязаны, ни ворот, нарочно открытых для него, ни своих дырок в заборе не видит, рыщет себе по грядкам да весело хрюкает, задрав рыло вверх. Дразнится, холера. Вот и вдарил я тогда ему жердиной по ребрам, аж тот заорал душераздирающим голосом. И вмиг где и дыра нашлась на улицу, только забор затрещал! Вот тогда, немного отдышавшись после беготни, бабка и сказала: «У, идол, сердце у тебя каменное. А если бы самого так, сладко было бы?»

Да за что же меня? Что это я испортил половину картофеля своим рылом, я испоганил гряды? Семь пятниц у неё на неделе: то — чтоб он сдох, то — у меня сердце каменное. Я рассердился, бросил всё и пошёл к Саньке играть. А Санька меня успокоил. Оказывается, что каменное сердце — это не так и плохо, когда тот камень — не просто дичок, а кремень. Кремень — камень особенный: в нём живёт огонь. Не зря же, если врежешь по нему обломком стального рашпиля, то снопом сыплются искры. А чёрный он потому, что, видимо, в огне родился. У настоящих ребят, если они не тюхи-матюхи, и должны быть кремниевые сердца. Так утешал Санька, и мне это даже понравилось. Теперь было понятно, почему мы с другом такие твёрдые. В нашей с ним твёрдости не раз могли убедиться и Глекова Катя, и Сонька-Кучерявка, когда мы, возвращаясь из школы, иной раз толкали их в крапиву, чтобы не были такими умницами.

Мы могли по сто лет и не смотреть в их сторону, когда они отказывались танцевать с нами «Сербиянку» под Костикову балалайку. И было отчего им нос задирать перед нами, отчего дуться — из-за одного-двух хрущей, которых мы ради смеха иной раз бросали им за воротнички кофточек. Разве только с ними мы так шутили? Так другие же не дулись, а то — цацы!

И вот теперь, когда отцов воз всё больше и больше отдаляется, когда исчезли наконец в ржаных волнах выцветшая от солнца пилотка отца, а затем и дуга над стригунковой головой, мне почему-то стало горько-горько на душе, будто полыни туда бросили. Будто что-то такое потерял, без чего и жить на свете нельзя. И не найти его больше, и не вернуть.

Всё… Кончилось…

Как за плечи перекинул…

И не будет больше рядом со мной бабки, никто не назовёт меня теперь идолом и гайдамаком, никто больше не скажет, что у меня каменное сердце; не будет больше рядом и родителей, с которыми все мы смелые и умные; и брат не будет цепляться: то у него рогатка порвалась, то ему конёк из проволоки сделай. Не будет ничего, что раньше было: ни старой, деревянной школы, ни озера с окунями, ни гулянок на соседской завалинке. Словом, оставляем мы с Санькой своё детство — не наелись вдоволь хлеба, не научились в охотку, не набегались на заливных лугах, не нагорцевались на колхозных конях, не насобирались на болоте утиных яиц, не наловились в бывших торфяных карьерах и выгорах щурят и карасиков, не налакомились яблоками из соседских садов, не напроважались вечерами девчат после гулянок домой. А не наелся, как говорит бабка, — не налижешься. Надо идти. Сидя дома на печи, офицером артиллерии не будешь.

Наш приятель, сын участкового милиционера Юрка Колдоба, который вместе с нами проводил свой отпуск на поле, на лугу и на соседском завалинке по вечерам, совсем доконал нас рассказами про своё училище, и мы с Санькой без артиллерии сейчас и дохнуть не можем. Нам даже снятся разные там мортиры и гаубицы. Каждый вечер, ложась спать после постного ужина, я втайне мечтаю про артиллерийский паёк. Юрка говорит, что кормят их там хорошо: хлеба дают под завязку, и крупяник всегда с мясом. А главное — будем учиться как люди: и книжки тебе, и тетради, только читай и пиши.

Мы идём не куда-нибудь просто в люди, а считай, что в армию, и поэтому отговаривать нас особо не отговаривали. Бабка жалела, что на мне ещё хорошие брюки, всего раз или два залатанных, мог бы ещё и Глыжка доносить. Но были они у меня всего одни, и худшие выбрать не из чего. А их же там, наверное, заберут, как будут переодевать нас в командиры. Кто там будет беречь эти обноски. Заберут и отцовские солдатские ботинки, ещё довольно-таки прочные. Вот их мне и жаль. Я, может, и не брал бы их с собой, да отец сам настоял. Ну, как я буду перед военным начальством с потрескавшимися ногами?

А пока что я перекинул свои скороходы через плечо, Санька — материнские разбитые наголову сапоги, которые осталось на раз обуть, и мы пошли босиком, не оглядываясь больше на деревню и дружно насвистывая марш, который мы недавно переняли у Юрки: «Артиллеристы, Сталин дал приказ!». Мы идём по горячей дорожной золе, идём по щебню вдоль железной дороги, по неровной городской брусчатке — нет нам препятствия. Ногам свободно и легко, не то что в обуви с чужой, взрослой ноги. А пробить подошвы на каком-нибудь горелом гвозде или колючей проволоке мы не боимся, ведь они у нас твёрдые, толстые и прочные, как на солдатских немецких сапогах. Одно что без железных шипов.

Если по-человечески, то в городе стоило бы и обуться, всё-таки город. А присмотрелись, так мы тут и не белые вороны. На базар деревенские женщины котомки с зеленью прут босиком, не говоря уже о девчатах и таких сорванцах, как мы. Наши с Санькой городские ровесники тоже не в штиблетах расхаживают. А если уж кто в чоботе, или хоть в ботинки или во что другое обут, то тот, наверное, зарабатывает кучу денег или уж слишком большой интеллигент. Словом, и здесь можно жить босому человеку. Тем более что и стежки-дорожки терпимые: воронки от бомб и снарядов давно засыпаны битым кирпичом из руин, давно притоптаны и прикатаны, из-под ног убраны следы былых боёв и бомбёжек: завалы, кровельное железо, битое стекло и прочий щебень, из-за которого тут ещё недавно было ни пройти ни проехать.

Бежится нам ходко, бежится нам весело, особенно по улице с артиллерийским названием — Батарейная. Хотя она такая же, как и все окраинные улицы города, почти полностью деревянная, с покосившимися полуразрушенными заборами, с пепелищами, успевшими уже густо зарасти полынью, репейником и разным другим быльём, с разбитой пыльной дорогой, но она нам, как своя, самая родная улица в городе. Что ни говори, не какая-нибудь там Крестьянская или Полесская, а всё-таки Батарейная. И назвали её так, видимо, не без причины. Возможно, на ней квартировала когда-нибудь какая-то знаменитая батарея, или, может, из здешних ребят много служит в артиллерии, или из-за того, что здесь недалеко уже и до нашего училища, или просто по ней чаще, чем по другим улицам города, любит прогуливаться наш брат — батареец. Но сколько мы ни присматривались, сколько ни стреляли глазами, ни одного служащего из своего рода войск так и не встретили, проехала только, стуча расхлябаными бортами и наделав вони, старая полуторка и босая девушка перешла нам дорогу с полным ведром.

— Эй, рыжая, дай напиться! — вдруг вежливо так попросил её Санька, и я от неожиданности аж остановился. Вот как парень осмелел, не поступив ещё в училище, к городским девкам цепляется. А та только брезгливо взглянула в нашу сторону, нос — вверх и почесала своей дорогой. Хорошая, видать, фифа.

А напиться и впрямь не повредило бы. Солнце уже хорошо припекло — скоро полдень. Только где тут напьёшься? Это тебе не деревня, что подошел к колодцу, поскрипел журавлём и хоть на голову лей. Возле единственной на всю Батарейную колонки стоит изрядная такая очередь с вёдрами, а вода из крана чуть-чуть журчит тонкой нитью, и нужно иметь время и терпение, чтобы набрать полное ведро. У нас терпения хватило бы, да времени в обрез. Перебьёмся как-нибудь и так.

Миновали мы водяную очередь — попали на хлебную. Эта ещё мудрее той. Народу тут, что и бог отступился бы, если бы он хлеба захотел. А крика здесь, а гвалту! Особенно волнуется очередь, когда двери небольшого, с облупленной штукатуркой кирпичного магазинчика берут штурмом инвалиды. Очередь, как мы приметили с Санькой, ведёт себя различно: кто ругается, кто заступается, а инвалиды доказывают, что они имеют право. На их стороне и милиционер, хотя он ничего не может сделать с очередью: не очень его слушают.

Не легко пробиться в хлебный магазин, и не легче из него выбраться. Вылезают оттуда все расхристанные, взъерошенные, с оборванными пуговицами и рукавами, потные — чуть живые, но с хлебом. У кого целая буханка, у кого ещё и ломоть в придачу.

По правде сказать, всё это зрелище нас с Санькой не очень трогает. Просто интересно немного — и всё. Если бы мы имели даже большие деньги, хлеба нам здесь не продадут. Здесь важнее денег хлебные карточки. А где их нам с Санькой взять, если мы не городские, нигде здесь не работаем и не служим?

А хлеб свежий. Из магазина пахнет так, что голова кружится. И, видимо, вкусный. Хлопец не больше нас, который только что едва выбился из очереди на свободу, помятый и расхристанный, жадно на наших глазах съел всю добавку к буханке. Мы с Санькой проглотили слюну и пошли своей дорогой прочь от соблазна. Ничего, — поступим в училище, так, может, ещё не такой хлеб есть будем и не по столько, а, как говорил Юрка, под самую завязку.

За улицей Батарейной город закончился. До училища теперь рукой подать. Вон они под редкими соснами на возвышенности, кирпичные здания, где я когда-то умирал от сыпняка. Тогда там был госпиталь, а теперь — училище. Дорога знакома.

Сев на траву, мы в конце концов обулись. И не абы тебе как, а ещё и поплевали каждый на свои сколько слюни было, тряпочкой потёрли, надеясь на блеск. Только много надо плевать на Санькины сапоги и на ботинки моего отца, чтобы они хоть немного заблестели.

Всю дорогу мы храбрились: то бойко насвистывали свой артиллерийский марш, то вслух мечтали, как будут завидовать нам хлопцы, когда придём в деревню на побывку в военной форме, как мы пойдём в ней на посиделки, а тут, перед покрашенной в зелёный цвет будкой с надписью КПП[1], сразу притихли, стали кроткими. Не дойдя до неё шагов десять, мы остановились. Сюда это или не сюда? Пока что через будку прошёл только один капитан и вышел старшина, а такого начальства, как мы, так что-то и не видно. Чего доброго, как бы не вытурили нас отсюда с самого порога да не подняли на смех. Вот этого мы не любим до смерти. Хотя мы хлопцы и простые, а свою гордость имеем.

А ещё стоим мы здесь в нерешительности потому, что нас должен был встретить Юрка и показать, как он обещал, все ходы и выходы. Да вот же нет ни Юрки, ни его ходов — вокруг высокая деревянная ограда да вот это самое КПП перед нами и красивые ворота с артиллерийскими эмблемами. Придётся самим пробиваться, как простым смертным, у которых нет влиятельных земляков и покровителей.

Но пробиваться было не надо. На КПП Санька показал наши бумажки-вызовы на экзамены и сказал как отрезал:

— Поступаем на офицеров.

Получилось это у него так просто, будто для нас это — раз плюнуть, и не важно, что у нас такой деревенский, затюканный вид — мы не абы кто. Сержант с красной повязкой на рукаве окинул нас взглядом от макушек до обувки и как-то горько улыбнулся:

— Ну-ну, шуруйте, Господа офицеры.

А на прощание рукой к своей пилотке дотронулся. Честь отдал! Санька на все сто убеждён, что это он нам честь отдал. Это же выдумает что-нибудь, так хоть стой, хоть валяйся. Можно подумать, что сержанту некому честь отдавать, кроме нас. Может, он просто муху согнал. А Санька на своём стоит: честь — и хватит. Тот сержант вперёд смотрит: получим звание — можем его по стойке «смирно» так поставить, что — ого! Словом, никто на КПП нашей гордости не откусил, а у Саньки её ещё и прибавилось.

Но как бы там ни было, мы в училище. Лично у меня ощущение не скажу, чтобы геройское. Тут зайдёшь иной раз в чужой двор и то, как стреноженный, не знаешь, куда ступить, где притулиться, — всё не своё, всё незнакомое, всё не так, как дома. А ведь это военное училище! Здесь совсем другое царство: вокруг подметено, убрано, дорожка, по которой мы идём, по сторонам обложена под шнур кирпичом, а кирпич ещё и побелен мелом. Ступить лишний шаг страшно, плюнуть некуда, так чисто. Это тебе не наши Подлюбичи и не улица Батарейная. Даже воздух здесь не такой: сосны хоть и редкие, а свой запах дают.

А главное — люди. В штатском здесь редко кого и встретишь, все — военные. И никто из них не бежит, как в городе, сломя голову, никто не ходит разинув рот, как мы с Санькой, не ловит ворон. А если кто идёт, то идёт, сразу видно, что по делу. Встречаясь, они вскидывают руку к виску и твёрдо чеканят по земле подошвами, берут под козырёк. И нам с Санькой в глаза бросилось, что тот громче чеканит и выше подбрасывает ноги, у кого меньше звёзд на погонах, а у кого звёзды большие, тот только рукой отмахнётся и — будь здоров.

И песни, оказывается, здесь в моде. Где вы видели, чтобы люди группам шли по улице и во всё горло пели песню? Разве что на свадьбе. А тут поравнялся с нами строй таких, как Юрка, хлопцев да как грянет уже знакомый нам марш. И так это у них громко и дружно получалось, что нам с Санькой и самим хотелось запеть.

Нет, что ни говорите, а военное училище, да ещё артиллерийское — совсем другой мир, не тот, в котором мы жили до сих пор.

Ходим мы по новому для себя миру, ищем, у кого спросить, куда нам надо, и вдруг:

— Эй, скворцы! Идите-ка сюда.

Оглянулись, кого там зовут, что тут за скворцы такие есть у артиллеристов — оказывается, это нас с Санькой зовут. Мы так заслушались песнями, что не заметили на лавочке под сосной троих, как сказала бы наша географичка, аборигенов. По ношенной форме, которая хорошо сидит на них, сразу видно, что не новички. Наверное, Юркины ровесники. Хотя один из них, пожалуй, и желторотик: гимнастёрка сидит лубом, сам маленький.

Что поделаешь, надо идти, чтобы неприятности какой не было. Всё-таки не на своей улице. А может, и что хорошее скажут: куда, например, нам податься со своими вызовами на экзамены, где здесь нас должны принимать. Мы не бросились к ним рысью, а подошли нога в ногу, и Санька настороженно спросил:

— Ну?

И тут нам показалось, что мы с Санькой сделали бог знает какую непристойность, скажем, самое малое — без штанов на улицу вышли, так как старший из тех троих с одной лычкой на окаймлённых жёлтой лентой погонах аж за голову взялся.

— Нет, вы только посмотрите, товарищи, что творится? — с болью в голосе воскликнул он. — Вы только посмотрите, как они подходят к командиру!

Его товарищи укоризненно покивали головами, осуждающе поцокали языками, мол, как нам не стыдно, как нам не ай-я-яй. И хоть бы кто усмехнулся. Издеваются, паразиты. Мы с Санькой не лыком шиты, видим, что издеваются. Давно ли сами чёрствой корке были рады, давно ли поснимали такую же как и на нас, грешных, рвань, и уже строят из себя ваше благородье. Командиры шелудивые. Если бы мы встретились с ними в нашей деревне и на своей улице, то там бы ещё оно показало, кто из нас скворец, а кто — орёл. А тут вряд ли покажет: подмоги нет, и убегать не знаем куда, в свой двор не спрячешься — далеко.

Мы стоим столбами, растеряны и рассержены: им тут шуточки, а у нас времени нет. Может, нас там уже где ждут и не могут дождаться, а эти дьяволы тут прицепились, что не отцепится. И Юрку свиньи съели. Нет, чтобы прийти и выручить, пока до побоища не дошло.

— Воспитанник Козлов, — приказал тем временем строгим голосом тот, что строил из себя командира, — покажи этим скворцам, как надо подходить к начальнику!

Воспитанник Козлов — нос облуплен, картошкой, шея, как и у нас с Санькой, — две в воротник поместятся, пилотка со стриженой головы налезает на оттопыренные уши — отбежал шагов на пять, приложил руку к виску и, высоко вскидывая ноги, как пошёл, отбивая шаг, что у нас с Санькой челюсти отвисли от удивления. Артист — и хватит! Идёт, холера, как танцует. Вот он лихо лязгнул каблуками и, вытянувшись перед своим начальством струной, высоким девичьим голосом отрапортовал:

— Товарищ командир! Воспитанник Козлов по вашему приказу прибыл!

А мне тем временем подумалось: подшиванец ты, а не воспитанник, подлиза ты несчастный. Из него прислужника делают, а он рад стараться. Да мы таких подлиз в школе лупили как сидоровых коз. Не по душе нам такой народ.

— Ну, а теперь вы! — приказал нам с Санькой самозваный командир. — Кто из вас смелее?

Ни я, ни Санька не тронулись с места. Не на тех хлопцев он напал, чтоб трепетали перед каждым олухом, хоть он и сильнее нас. Санька ему так и отрезал:

— Не нукай, не запряг!

— Будешь нашим командиром, тогда и командуй, — поддержал Саньку и я, уже готовый к драке, которой, казалось, не миновать. Да и Санька тоже наготове. Пусть не думают, что если мы деревенские, то из нас можно верёвки вить. Как говорят, нашла коса на камень. Они стоят, и мы стоим. Молчим. Смотрим исподлобья. Сопим раздутыми ноздрями. Наши противники поглядывают на своего главаря, видимо, ждут сигнала.

Но главарь сигнала не дал. Немного подумав, он сказал вдруг почти что мирно:

— Ну и не надо, не отдавайте нам честь, только училища вам не видать, как своих ушей.

— А это почему же так? — ершисто спросил Санька.

Сдаётся-таки, мы отстали от этих наглецов не униженные.

— А потому, что скажу генералу, и не примут, — огорошил нас «командир», а его товарищи при этом сочувственно вздохнули, и вид у них был такой, будто мы с Санькой бесповоротно обречены судьбой.

— В училище не нужны такие неслухи, — добивал нас тем временем противник, приметив, что мы с Санькой обвяли, — тут нужна дисциплина, а таких, как вы, и на пушечный выстрел сюда не пускают.

Мы с Санькой не знаем, верить ему или не верить. Неужели его генерал послушает? А если подумать, так почему бы и нет. Может, он генеральский любимчик, а может, и вовсе какой-то родич, а там, чего доброго, — и сынок. Тогда, пиши пропала наша артиллерия, и останемся мы просто задаваками несчастными, тогда нам в деревню хоть не возвращайся — куры засмеют. Так разве до гонору тут? Ещё неизвестно, где его потеряешь, а где найдёшь. И мы сдались.

Санька ещё сильнее засопел носом, покраснел так, что и рыжих волос его стало не видно, молча отошёл на то место, откуда начинал подход к «начальству» воспитанник Козлов, выгнул дугой свою, как у петуха, грудь и двинулся.

Нет, что вы мне ни говорите, а ещё никто и никогда ни в одной армии мира так не приветствовал самое высокое начальство, как Санька этих обормотов в погонах. Стараясь держать ноги негнущимися посохами, он так топает по плацу подошвами порыжевших материнских сапог, что только пыль клубится, а вокруг немного раскатывается эхо. Идёт он, словно деревянный, и мне кажется, что от такой ходьбы у него вот-вот отвалится голова. Военный картуз, который Санька носит с самой оккупации, сдвинулся на его строгие глаза, а рука, приложенная лодочкой к сшитому суровой ниткой козырьку, болтается, как неживая. Картина получилась даже более впечатляющая, чем у того подлизы-воспитанника. Довольная ею, ненавистная нам троица хохотала до упаду, особенно главный из них. А если ещё и я вслед за Санькой потопал бы отцовскими ботинками — они и вовсе бы посинели, хоть водой отливай, один из них только простонал:

— Ой, не могу, — цирк на проволоке…

Пока они заходились от смеха, мы с другом выбрали момент и дали ходу. Но не тут оно было.

— Эй, скворцы! Стойте! — перехватил нас зачинщик всей этой возни. — А на КПП вас проверяли? Что вы несёте в сумке?

— Харчи, — удивлённо ответил Санька, с готовностью отстёгивая противогазную сумку, в которой лежала пресная лепёшка, испечённая бабушкой мне в дорогу из новой ржи, и с десяток Санькиных яблок, припасённых им заранее для похода в училище в соседском саду.

— Проверь, — велел своему приспешнику тот зануда с лычкой, и воспитанник Козлов, который показывал нам, как надо ходить перед начальством, заглянув в наш противогаз, радостно воскликнул:

— Яблоки!

Не успели мы и глазом моргнуть, как они уже хозяйничают без разрешения в нашей котомке, как хотят: перебирают в три руки антоновки, воложки, путивки, смотрят, где спелое и чтобы не червивое. А грызут они с таким аппетитом, так вкусно хрустят, что я аж засомневался, а такой ли уж и сытный артиллерийский паёк, как нам расписывал Юрка. Хруст такой стоит, словно в колхозной конюшне, когда коням дашь свеклы. Вот сейчас эти хлопцы в обмундировании чем-то похожи и на нас — они тоже яблоки любят, только садов здесь, видимо, нет. А если бы и были — в погонах не полезешь: звание не позволяет. Тут у кого хочешь аппетит разыграется. Ну, а наглости им не надо одалживать: сами лакомятся и нам позволяют.

— Угощайтесь, не стесняйтесь, — вежливо приглашают они нас, когда из всех фруктов осталась самая зелень и червоточина.

Вот теперь только, когда мы уже и не ждали, и появился наш Юрка, откуда — никто и не видел, словно с неба упал.

— Здорово, хлопцы, — радостно поздоровался он со мной и с Санькой за руку и упрекнул: — Я их ищу по всему училищу, а они тут уже знакомых завели.

Мы сразу повеселели, обстановка моментально изменилась, теперь у нас с теми силы равны. Теперь, когда дело дойдёт до чего такого, ещё посмотрим, кто кого. Да и наши так называемые знакомые это поняли. Они перестали хрустеть яблоками, и их вожак, сразу переменив тон, спросил у нашего спасителя:

— Земляки?

— Земляки, — подтвердил Юрка и, наверное, догадавшись, что тут произошло, весомо добавил: — И если вы их ещё раз зацепите хоть пальцем — дело будете иметь со мной.

Вот так оно всё повернулось. А то — честь им отдавай. Генералу он, видите ли, скажет. Нашёлся тут начальник. Теперь мы за Юркой, как за каменной стеной. Его авторитет и раньше был для нас высок, а сейчас вырос выше генеральского.

Мы радостно шагаем с ним по подметённым и обложенным побеленным кирпичом дорожкам и восхищаемся, как он отменно приветствует встречных офицеров, стройный, подтянутый, всё на нем как влитое, пилотка набекрень, погоны с фольговой окантовкой сияют золотом, не погоны — эполеты.

По дороге в приёмную комиссию, где, по мнению Юрки, нужно проверить, есть ли мы в экзаменационном списке, он нас между делом немного и просветил. Оказывается, всё не так просто, как нам думалось. Оказывается, что все такие юноши, как мы, делятся на двое: на скворцов и апувцев. Скворцы — это те, кто ещё только поступает в военное училище, как мы, например, и те, кто и не собирается поступать, словом — народ гражданский. Нет погон — значит, ты скворец. А скворец он и есть скворец. Он ни бум-бум в военной службе, про артиллерию — и говорить не стоит. Для него, скажем, простая вещь — гаубица или мортира — тёмный лес. Он только клюв, ничего не понимая, раскроет и слушает: в одно ухо залетело, из другого — вылетело.

Мы с Санькой с восторгом переглянулись и незаметно закрыли зияющие рты, которыми ловили каждое Юркино слово.

Апувцы — люди другой закалки. Это такие, как Юрка. Слово это составлено из букв «А», «П» и «У». Что значит артиллерийское подготовительное училище. Но чтобы иметь звание апувца, нужно проучиться не менее года. По нашему с Санькой разумению, это без пяти минут офицер. А первогодник — это ещё не апувец, а салага, это всё равно, что рыба такая — салака против сельди. Те, что к нам приставали, тоже ещё, по Юркиному соображению, салаги.

Скорее бы уже нам с Санькой сдать вступительные экзамены, скорее бы из скворцов — да в салаги!

Загрузка...